Глава 28 · Прошу спасти

Глава 28 · Прошу спасти

Перед глазами всё плыло, мельтешило, расплывалось в цветные круги. Снаружи — был только голос:

— Молодец. Это и называется возбуждение. Инстинкт, первичный позыв. Ты можешь сколько угодно думать головой, строить из себя недотрогу, но тело — оно же честное. Оно не обманет. Оно уже мокрое, да? Готовое…

Его слова жгли, как раскалённые иглы, вонзаясь прямо в мозг. Но внизу живота от его прикосновений и этого гнусного шёпота начинало разливаться что-то тёплое и густое, постыдное. Ужас сковывал разум, щупальцами сжимая горло, но в теле зрело чёрное и гадкое предательство.

Мир закачался, поплыл, краски стали ярче, звуки — приглушённее. Я чувствовала, как воздух сковал грудь, живот, а между ног разгорался нездоровый, мерзкий жар, пульсирующий в такт его пальцам, которые теперь уже нагло шарили по внутренней поверхности бёдер.

Дикий страх перед тем, что происходило внутри меня самой, смешивался с этой странной, опьяняющей слабостью.

— Сними платье, — сказал он уже не бархатным, а обычным, деловым тоном, как будто отдавал распоряжение секретарше. Как будто ему больше не нужно было скрываться. — Не стесняйся. Я уже всё видел в жизни. И хочу видеть больше.

И самое страшное, самое необъяснимое произошло именно тогда.

Внутри я уже начинала биться в истерике, но снаружи — мои руки, эти мерзкие конечности, поднялись сами. Без приказа из мозга, будто управляемые кем-то другим. Пальцы нашли молнию на спине. Дрожа и скользя, они потянули её вниз. Холодный металл легко прошёл весь путь. Я сидела, ошеломлённая собственным действием, не в силах остановиться, наблюдая, как в бреду, как не слушающееся меня тело выполняет приказ. Я стянула платье с плеч, оно сползло вниз, сгрудившись на талии. На мне остался только лифчик, старый, выцветший, и трусики.

— Хорошая девочка, — похвалил он, и в его голосе прозвучало искреннее удовольствие. — Видишь, как просто? Теперь лифчик.

И снова мои руки послушно потянулись за спину. Я расстегнула крючок. Груди освободились. Он смотрел, не скрывая восхищения, как голодный пёс на кусок мяса.

— Ложись на диван, — скомандовал он следующее, и моё тело, это отдельное, подлое существо, медленно, как в тяжёлом сну, опустилось на кожаную поверхность. Я лежала, глядя в потолок с безвкусной люстрой, негорящей, в виде хрустальных сосулек, и чувствовала, как что-то внутри окончательно отключается, отделяется.

Словно выплыла из этого тела, которое теперь лежало безвольной, розовой тушкой на диване. Я висела где-то под потолком и наблюдала со стороны, как какая-то девушка с моим лицом, с моим именем, покорно позволяет этому мужчине с обручальным кольцом делать с собой нечто немыслимое.

Он навалился на меня всем своим весом, тяжёлым, удушающим. Его губы, влажные и жадные, обрушились на мою шею, лицо, грудь. Зубы задевали кожу, оставляя красные полосы.

Он стаскивал с меня оставшиеся лоскуты одежды, и я помогала ему, поднимая бёдра, чтобы он стянул трусики. Всё происходило в каком-то густом, ватном тумане. Звуки доносились приглушённо, будто из-под воды. Его дыхание, тяжёлое, с хрипом. Собственное сердцебиение, гулкое, как барабан.

Он устроился между моих раздвинутых, послушных ног, и его пальцы, грубые, настырные, без прелюдий, вёртко полезли внутрь. Я вздрогнула всем телом, из горла вырвался короткий нечеловеческий звук — не крик, а полувизг забиваемого животного.

— Ого, — он удовлетворённо забормотал, двигая пальцами, растягивая, исследуя. — И правда, целка. Не соврала Катюха. Настоящая. А какая уже мокрая… Грязная девчонка. Видишь? Ты же течёшь, как дешевая сука в течку. Тебе это нра-а-а-авится. Тебе нравится, когда дядя Юра трогает тебя вот так.

От его слов, от этой грязной, оскверняющей лексики, меня должно было вырвать. Но внутри была только пустота и это странное, плывущее опьянение, усиливавшееся с каждой секундой. А предательское тело… оно реагировало на его грубые, похабные прикосновения.

Внутри всё сжималось и разжигалось, по спине бежали мурашки брезгливости и… чего-то ещё. Какого-то извращённого, насильственного, химического удовольствия, которое пробивалось сквозь толстый слой шока и отвращения, как ядовитый росток сквозь асфальт.

Я возненавидела каждую клетку, каждый нерв, который откликался на это. Но ненависть была далекой, как чувство из другой жизни.

— Встань на колени, — приказал он, отползая и приподнимаясь, его штаны были расстёгнуты. — Перед диваном. Быстро.

Мои конечности, тяжёлые, ватные, но послушные, повиновались. Я встала на колени на мягкий, тёплый ковёр, чувствуя, как ворс впивается в кожу. Он встал передо мной, расстёгивая ремень, ширинку.

И тут, с этого ракурса, я увидела её. Ту самую Тварь. Это была не я.

Это было нечто отдельное, прижавшееся к полу, сгорбленное, с остекленевшими глазами, которые смотрели снизу вверх на этого мужчину. И эта Тварь… скулила. Тихим, жалобным, непрерывным звуком, который вырывался из её (моего?) горла само собой.

Скулила в такт ритмичным, мерным шлепкам, которыми он теперь бил её (моё?) лицо своей уже освобождённой, отвратительной плотью.

Шлёпок. Скуленип. Шлёпок. Скуление. Звук был влажным, похабным, и он наполнял всю комнату, вытесняя всё остальное.

— Умница, — прохрипел он, и это слово, звучавшее как высшая похвала, прозвучало окончательным приговором всему, что во мне было человеческого.

Дальше — не последовательность событий, а калейдоскоп ощущений, провалы в благословенную, чёрную, небытийную темноту, в которую сознание сбегало, не в силах вынести происходящего.

Я (она?) чувствовало боль.

Острую, разрывающую, тупую, прожигающую насквозь. Чувствовала отвратительное, грубое трение, его тяжёлое, прерывистое дыхание прямо над ухом, его потные, цепкие руки, впивающиеся в бёдра. Чувствовала, как что-то внутри, помимо воли, судорожно, в истерике сжималось, пытаясь вытолкнуть наружу эту мерзость, а вместо этого порождало волны того самого противоестественного, порочного удовольствия, которое теперь захлёстывало с каждой секундой всё сильнее.

Как будто одна половина моего существа сгорала в аду стыда, боли и унижения, а другая — постыдно конвульсировала в каких-то мутированных, извращённых спазмах наслаждения, вырывавшихся наружу тихими стонами.

В голове, поверх всего этого кошмара, выжглась одна чёткая, как лазер, фраза, его фраза, сказанная в начале этого кошмара:

«И правда целка. Не соврала Катюха»

«И правда целка. Не соврала Катюха»

«И правда целка. Не соврала Катюха»

Потом он оторвал меня (её?) от ковра, перевернул, как куклу, и пригнул к краю полированного стола. Лак, холодный и скользкий, врезался в щёку и живот. Я (она?) лежала, прижавшись к столешнице, и чувствовала, как по онемевшим, горящим от ударов и захватов бёдрам медленно, противно, стекает что-то тёплое, липкое и обильное. Его семя.

Внутри всё дёргалось и пульсировало остаточными, отвратительными, но настойчивыми спазмами того, что даже язык не поворачивался назвать оргазмом.

Это было похоже на предсмертные судороги души, которая всё ещё пыталась получить свою долю скотского удовольствия от этого акта уничтожения.

В голове — вакуум. Белый, гулкий, оглушающий шум. Ни мысли, ни чувства, ни памяти. Только физиологический, животный отзвук насилия, смешанного с чужим возбуждением и привкусом от той воды, которую он мне дал. И это заставляло Тварь внутри скулить от удовольствия.

Он, тяжело и шумно дыша, отошёл. Послышалось шуршание одежды, цоканье застёжки ремня, потом — долгий, протяжный вздох удовлетворения и щелчок зажигалки. Запах дыма, едкий и резкий.

И перед моим лицом, на гладкой поверхности стола, с характерным шуршащим стуком шлёпнулись, одна за другой, купюры. Потом ещё. И ещё. Целая пачка, толстая, мятая. Тысячные. Пятитысячные. Много.

— Хорошая из тебя шлюшка выйдет, — сказал он спокойно, будто констатировал факт, затягиваясь глубже сигаретой. — Чувствительная. А главное — благодарная. Если что — приходи. Не забывай дядю Юру. Помню я своих. И заруби на носы самое главное: ты сама пришла. Я ничего не нарушил. Всё законно. С меня никто не спросит. Но я всегда рядом буду, лапочка. Всегда помогу.

Он снова засмеялся, коротко, гадко и самодовольно. Потом послышались уверенные шаги по ковру, металлический лязг ключа, щелчок, скрип открывающейся двери. Шаги затихли в коридоре. Он ушёл.

Я (она? это тело?) ещё долго лежала, уткнувшись лицом в холодный стол, и смотрела на деньги. Они лежали там, эти разноцветные, шуршащие бумажки, в луже жёлтого света от настольной лампы. Цена. Цена за Маркикину жизнь. Цена за… меня.

Цена за ту Тварь, которой стало моё тело сегодня, и которая теперь, насытившись, засыпала, оставляя после себя только пустоту и холод.

Я смотрела и не чувствовала ничего. Ни радости, ни облегчения, ни даже боли. Только огромную, зияющую пустоту там, где раньше, казалось, было что-то целое.

Бело что-то… ценное.

Теперь оно было грязное и поломанное.

Как я нашла в себе силы встать, одеться — не помню. Действовал чистый инстинкт. Подобрала деньги, сунула их в карман пальто, не глядя, не считая. Платье было порвано под мышкой и запачкано. Я натянула его, как могла, на это чужое тело. Вышла из кабинета.

Коридор был пуст и тих. Лифт молча, плавно довёз меня до первого этажа. Я вышла на улицу.

Был канун Нового года. Весь город сиял, искрился, ликовал миллионами огней, сверкал гирляндами, оглушительно кричал пьяными, счастливыми голосами прохожих. Снег падал большими, пушистыми, невинными хлопьями, ложась на грязный асфальт и на моё опустошённое, замороженное изнутри лицо.

Я шла по этому ослепительному, чужому празднику, как призрак, как ходячая рана, завёрнутая в старенькое пальто.

Никто не смотрел на меня.

Я была невидима.

Я была ничем.

Дошла до обшарпанной, кособокой двухэтажки, где ютились родители. Поднялась по тёмной, вонючей, залитой неизвестно чем лестнице. Постучала в облупленную дверь.

Открыл отец. От него пахло перегаром, потом и немытым телом. Он посмотрел на меня мутным, ничего не выражающим взглядом.

— Ну? — хрипло, без интонации, спросил он.

Я молча, не глядя ему в глаза, достала из кармана пачку денег и протянула. Он взял, пересчитал жадными движениями, листая купюры дрожащими пальцами. Потом его взгляд, скользнув по моему лицу, по порванному, небрежно накинутому платью, по моим глазам, в которых, наверное, читалась вся вселенская катастрофа, что зарождалась внутри, и остановился.

В его глазах что-то мелькнуло.

Не жалость. Не сочувствие. Не гнев. Не стыд. Какое-то тупое, животное, мгновенное понимание. Он кивнул и сунул деньги в карман засаленных брюк;

— Что, насосала? — произнёс он равнодушно и беззлобно, констатируя факт, как о погоде. И добавил, уже поворачиваясь назад, в глубину квартиры: — Молодец.

Дверь захлопнулась перед моим носом с громким звуком.

Я стояла на тёмной площадке, слушая, как из-за двери доносится голос матери: «Сколько? Марике хватит? А нам?» и его отрывистый, довольный ответ: «Хватит. Молодец Аська. Не подвела. Знает, когда надо ноги раздвинуть».

Я развернулась и пошла обратно. Вниз. На улицу. В падающий, ослепительно-белый, невинный снег.

Добралась до своего общежития, до своего угла в комнате на троих, где как всегда несло плесенью и капустой. В подъезде мигала одна-единственная лампочка, отбрасывая на облупленные стены прыгающие, безумные, как в бреду, тени.

Я открыла свою дверь, вошла в темноту. Стояла посреди крошечной комнатки, не включая свет, и смотрела в чёрный, непроглядный квадрат окна, за которым виднелся чужой, яркий, но ненужный мне теперь мир.

Потом взяла с вешалки жёсткое полотенце и вышла в пустой, освещённый тусклой лампой коридор, к общему душу на этаже. Было поздно, все двери закрыты, за ними — тишина или храп. Я зашла в кабинку, повернула кран.

На меня хлынул поток ледяной, колющей воды. Горячую отключили, как обычно бывает по вечерам тут. Холодные иглы впились в кожу, но я почти не чувствовала холода — кожа была онемевшей, словно мёртвой.

Стояла под этим водопадом, глядя вниз, на потрескавшуюся, серую плитку под ногами. Вода стекала с моих бёдер, с внутренней стороны…

И тогда я увидела.

Сначала просто мутные, прозрачные струйки. Потом, смешиваясь с водой, они стали розовыми, нежно-розовыми, как разбавленная акварель. А потом… потом по моим бледным, уже покрытым гусиной кожей бёдрам, сползая вниз, к щиколоткам, потекли тонкие, извилистые, настойчивые дорожки красной, почти алой крови. Крови и какой-то белой, вязкой, мутной слизи, которая никак не хотела смываться. Его семени.

Сознание, оглушённое шоком и остатками какой-то дряни, наконец прошил луч отрезвляющего понимания.

Не осознание потери невинности.

Осознание осквернения.

Загрязнения на физическом, клеточном уровне. Я была загажена. Измазана. Внутри и снаружи. Этой слизью, этой кровью, этим актом.

Меня вырвало. Резко, судорожно, мучительно, я еле успела добежать и согнуться над унитазом. Спазмы скрутили живот в тугой, болезненный узел, я упала на колени на грязную плитку, хватая ртом воздух, смешанный с водой, паром и собственной желчью. Долго, мучительно, пока не остались одни сухие, разрывающие горло позывы.

Потом я поползла. На четвереньках, по скользкой, отвратительно холодной плитке, обратно в кабинку, под струи. Ледяная вода продолжала литься на меня, на спину, на голову. Тело начало трясти — мелкой, неконтролируемой дрожью, от холода, от шока, от выворачивающего наизнанку ужаса.

Я схватила жёсткую, грубую, почти новую мочалку из поролона и с дикой, исступлённой силой начала тереть себя.

Соскабливать. Сдирать кожу.

С груди, с живота, с бёдер. Особенно с бёдер. Я хотела стереть эти следы.

Эти багровые, отчётливые, как клеймо, отпечатки его пальцев, которые проступили на коже и, казалось, светились в полумраке. Тёрла до боли, до жжения, до крови.

И тогда, как из прорвавшейся плотины, хлынули картинки. Ощущения. В тысячу раз ярче, чем в самой памяти. Чувство его грубых, настырных пальцев внутри, растягивающих, исследующих. Его низкий, удовлетворённый, похабный смех прямо у самого уха. Запах его пота, одеколона, семени. И… волны того самого, подлого удовольствия, которое пробивалось сквозь боль и унижение, захлёстывало с головой, заставляло тело выгибаться и стонать.

Как моё (её? Твари?) тело выгибалось навстречу его толчкам, не сопротивляясь, а помогая. Как из горла вырывались не крики ужаса, а… те самые скулёжи, стоны, задыхающиеся всхлипы наслаждения.

Как в какой-то самый пик, в момент не боли, а именно того, жгучего удовольствия, мои (её?) пальцы не отталкивали его, а впивались ему в плечи, притягивая ближе, глубже. И тот тихий, раздавленный, позорный шёпот, мой собственный голос, но из чужих уст: «Ещё… пожалуйста…»

Это «пожалуйста» прозвучало в моей голове сейчас, в ледяном аду душевой, с такой ясностью и силой, что я закричала. Разрывающий гортань изнутри крик, который никто, кроме стен, не услышал. И это «пожалуйста» слилось, сплавилось, срослось воедино с тем «молодец», что сказал мне собственный отец.

От этого слияния, от этого чудовищного сравнения, во мне что-то надломилось окончательно, бесповоротно, с сухим, щелкающим звуком ломающейся кости.

Я сжалась в крошечный комок на холодном полу душевой, под обжигающими льдом струями, которые уже не могли очистить, а лишь консервировали грязь, вмораживали её в кожу навеки. Рыдания надрывные, но беззвучные, сотрясали моё тело, выливаясь наружу не слезами, а каким-то глухим и хриплым воем из самой глубины, из того места, где когда-то жила девушка по имени Ася.

Это были рыдания не только от боли, страха и унижения. Это были рыдания от бесконечного и тошнотворного отвращения к себе.

К этой плоти, которая могла получать удовольствие от насилия. К этой душе, которая была так легко, за пачку бумажек, продана и превращена в Тварь.

Я была не жертвой.

Я была соучастницей.

Продажной, грязной, испорченной тварью, которую теперь справедливо назовут шлюхой и её отец, и тот ублюдок, и, наверное, сам Бог, если он есть.

И сквозь этот водопад стыда, ненависти и ледяной воды, сквозь предрассветный мрак в душе, в самом эпицентре этого личного ада, родилась тихая, отчаянная, выжженная кислотой в самой подкорке, единственная мольба. В никуда. В чёрную, холодную пустоту вселенной.

Одно слово, одно чувство, ставшее с тех пор смыслом, воздухом и проклятием всего моего дальнейшего существования, тщательно скрываемым под многометровыми слоями цинизма, сарказма и безразличия:

«Помогите!»

Я очнулась на полу своей комнаты в доме Кира, всё ещё сжимая в онемевших пальцах ту самую кофту.

Слёзы текли по моему лицу бесконечными ручьями, оставляя солёные дорожки на губах, смешиваясь со вкусом прошлого, которое было здесь, в этой комнате, со мной, всегда. Оно отпустило своё ледяное жало из горла, но оставило после себя кристально ясное понимание.

Я только что сделала с Киром то же самое, что сделали со мной. Только не телом — душой. Использовала его. Использовала его чувства, его доверие, которое он мне, дурак, доверил, как самое уязвимое, самое дорогое место.

И я ударила туда — точно и безжалостно, с жестокостью заправского палача, словами-ножами, на которые он сам, своей честностью, своей наглой, прекрасной открытостью, дал мне отточить лезвия.

Я превратила наш утренний свет, этот хрупкий, первый росток чего-то настоящего — грязь. В повторение того самого сценария, от которого я сбежала и которое теперь, сама того не желая, воспроизвела.

И зачем? Чтобы доказать себе, что я всё та же грязная шлюха из подсобки «У Юры»? Чтобы Кир от меня отвернулся и тем самым подтвердил мою ненависть к себе, мою правоту в том, что я недостойна ничего хорошего? Чтобы уничтожить этот крошечный шанс на спасение, прежде чем он успел прорасти?

Я услышала внизу его голос. Ровный и лишённый всех эмоций, в котором ещё час назад бурлила жизнь. И звук открывающейся входной двери.

Кирилл Барсов уходил. Возможно, навсегда. Как и должен был поступить любой здравомыслящий человек. Как поступали все, кто приближался слишком близко и начинал видеть очертания Твари в моих глазах.

Он уносил с собой ту последнюю, тёплую частичку надежды и света, которую я, сама того не ведая, впустила внутрь и которая едва не растопила лёд.

И тут паника затопила меня, смывая остатки оцепенения, сгорая плёнкой на душе.

Нет. НЕ ТАК!

Не так должно было закончиться. Он не должен был уйти с мыслью, что всё это — утро, его слова, его ласки, его «я запомню каждую деталь» — были ложью, расчётом, подлой игрой. Что его нежность куплена, как та пачка купюр на столе, только не деньгами, а его же собственными чувствами.

Маркику я тогда спасла ценою себя, своей души, своего человеческого облика. Но кто спасёт меня от себя же теперь?

Кто, если не он, единственный, кто разглядел сегодня в моих глазах не только страх и стены, но и тот самый испуганный огонь, которого я сама боюсь больше всего на свете?

Я вскочила. Ноги, ещё ватные, подгибающиеся от пережитого шока, понесли меня сами, обретая нечеловеческую скорость. Я вылетела из комнаты, не чувствуя под стопами ступеней, лишь воздух и отчаянную необходимость успеть.

«Не уходи» — стучало в висках, сливаясь с бешеным ритмом сердца.

Я увидела его спину в дверном проёме. Широкие, сильные плечи под идеальным, тёмным пиджаком, вцепившись в которые всего час назад содрогались мои пальцы в экстазе, на которые я опиралась, когда мир рушился и строился заново.

Он делал шаг за порог, в другую жизнь, в тот мир, где не было меня.

«Прошу спати» — послышалось из самой глубины, из той самой раненой, затравленной, но всё ещё живой Твари, которая хотела не просто существовать в аду собственного отвращения, а ЖИТЬ. Дышать. Чувствовать тепло. И… любить.

— Стой!!!

Мой крик,, хриплый и сорванный голос, полный отчаяния, прозвучал на весь холл, ударившись о стены и высокий потолок.

Кир… обернулся.

И в его глазах, прежде чем в них вспыхнуло что-то ещё, я увидела ту же самую свежую, нанесённую мною, боль.

И что-то другое. Что-то, что все еще ждало. Последний, безумный шанс, протянутый мне через пропасть.

И тогда, боясь не успеть, опоздать, упустить, я прыгнула с последних ступеней лестницы, не думаю ни о чем.

Без мысли и без надежды. Отчаянным, нелепым, всепоглощающим прыжком с последних ступеней — в пустоту, в неопределённость, в надежду, в страх, в ад или в рай. Прямо в его раскрытые мне навстречу руки.

Кир поймал меня. Его руки, сильные и уверенные, обхватили меня, прижали к твёрдой, надёжной груди так крепко, что у меня на миг перехватило дыхание.

И прежде чем страх, стыд, разум или голос Твари успели остановить меня, прежде чем я снова надела свою спасительную маску, я обвила его шею руками, вцепилась пальцами в его густые волосы на затылке и притянула к себе.

Мои губы врезались в его — неистово, беспомощно и отчаянно. Это была мольба, высеченная в плоти. Крик души, лишённый слов. Исповедь грешницы, не надеющейся на прощение. И та самая просьба о спасении, облечённая в единственную доступную мне форму.

В этом поцелуе был весь мой ужас из душевой, вся грязь с пола кабинета «Юры Викторовича», вся липкая слизь, стекавшая когда-то по моим бёдрам.

И была в нём — о, Боже — та самая, первая испуганная искра, которую Кирилл Барсов зажёг во мне, и которую я пыталась потушить, потому что боялась её слепящего света больше, чем привычной, уютной, мёртвой тьмы.

Я целовала Кира, вжималась в него, и в голове, теперь первые ясно и громко поверх шума крови, звучали не слова, а одно-единственное, всепоглощающее чувство, направленное прямо в его душу, в его сердце, которое билось так же бешено и громко, как моё, под тонкой тканью рубашки:

Возьми меня себе всю. Такую, какая есть.

Грязную, сломанную, испуганную до смерти, ненавидящую себя Тварь.

Возьми и… прошу, СПАСИ.

Если сможешь если захочешь. Если осталось что-то, что можно спасти во мне. Ради этого призрака надежды, что ты мне показал.

Его губы сначала были неподвижны, ошеломлённые, пугая своей неотвратимостью того, что сейчас меня оттолкнут и будут правы. Так и надо.

Но потом… потом они ожили. И ответили мне. Сначала неуверенно, потом с нарастающей, с такой же дикой силой, с какой целовала его я, не умея целовать вовсе.

Его руки сомкнулись на моей спине, прижимая, впиваясь пальцами в ткань моего платья, будто боясь, что я испарюсь или рассыплюсь. Кир целовал меня, как утопающий целует глоток воздуха, как осуждённый — последнюю волю.

И тут неумолимая реальность ворвалась в этот хрупкий пузырь. Раздался кашель. Не смущённый, нарочито громкий.

— Кирилл… — напряжённый, полный недоумения и нетерпения возглас. — Клиент… Он ждёт. Мы опаздываем на все встречи. Это…

Кир оторвался от моих губ лишь на миллиметр. Его дыхание, горячее и прерывистое, обожгло мою кожу. Он не отпустил меня, не повернул к говорящему головы. Его взгляд был прикован к моему лицу, но в глазах вспыхнула знакомая, так обожаемая мной стальная искра.

— Руслан, — его хриплый голос прозвучал так опасно тихо, что по моей спине пробежали мурашки. — Закрой. Рот.

— Но договор, подписание, мы…

— Я сказал, ЗАТКНИСЬ! — это был уже не голос, а рык. Рык раненого зверя, которого потревожили в самый важный момент. — Всё отменяется. Все переносится. Отмени всё, блядь! И убирайся вон отсюда!

И прежде чем Руслан успел что-то возразить, Кир, одной рукой всё так же держа меня прижатой к себе, другой резко, с размаху, захлопнул тяжёлую входную дверь прямо перед носом своего потрясённого помощника. Глухой удар древесины о косяк прокатился по холлу. Затем послышался звук падающего на пол портфеля, шлёпок кожаной папки с документами о паркет.

Наступила тишина. В ней слышалось только наше сбившееся, но общее дыхание.

Барс снова прижал меня к себе, крепче, еще сильнее, будто хотел вдавить в себя, сделать частью своего тела. Его ладонь легла на мою голову, большие пальцы принялись быстро стирать с моих щёк слезы, грубо, но на удивление нежно. Его губы прикоснулись сначала ко лбу, потом к векам, к вискам, шепча что-то несвязное, успокаивающее, какие-то обрывки слов: «Тихо… всё… я здесь… не уйду…»

Потом, не выпуская меня из объятий, Кир развернулся и пошёл в глубь дома. Я не сопротивлялась, не задавала вопросов. Моё сознание было пустым сосудом, наполненным только ощущением его тепла, звуком его сердца под ухом и страхом — страхом, что он всё же отпустит. Страхом потерять эту последнюю соломинку.

Барс прошёл через гостиную, мимо огромных окон, и зашёл в столовую. Не останавливаясь, он подошёл к столу и посадил меня на его прохладную поверхность, сам встав между моих расставленных ног, не отпуская моего лица из своих рук.

Потом Кто поцеловал меня.

Но теперь это был уже не поцелуй отчаяния, который подарила ему я. Что-то другое, еще незнакомое мне.

Медленный и глубокий, исследующий, полный немого вопроса и такой болезненной нежности, что у меня снова подступили слёзы к глазам. Он пил меня, как жаждущий, изучал, как незнакомую территорию, заново открывал.

И только спустя бесчисленное множество минут оторвался. Его дыхание было неровным.

Кир смотрел мне в глаза пристально и неотрывно, будто пытаясь прочитать самые потаённые, самые страшные строки в моей душе. Потом его широкая ладонь почти невесомо огладила мою щеку, словно проверяя, настоящая ли я, не исчезну ли.

И я… я прижалась к этой ладони. Всем всем своим существом. Искала в её тепле спасения от мглы, что клубилась внутри. Это было бессознательное движение — потянуться к источнику тепла и света в кромешной тьме.

В его глазах бушевала буря — боль, гнев, недоумение, и что-то… похожее на решимость.

И тогда Кир произнёс. И каждое слово отпечаталось в воздухе, как приговор:

— Нам надо поговорить, Ася.

В его голосе не было ни гнева, ни упрёка. Была только леденящая душу серьёзность и тяжесть того, что нам теперь предстоит. Разговор. Тот самый разговор, которого я боялась больше всего на свете.

Разговор, после которого уже нельзя будет притворяться.

После которого он или станет тем самым спасителем, о котором я в слепой надежде молила пустоту, или окончательно захлопнет дверь, унеся с собой последний проблеск света, оставив меня наедине с Тварью навеки.

Потому она… она подчинялась только ему.

И я, глядя в его глаза, поняла, что готова на этот разговор. Потому что иного пути к «нам» не было.