ГЛАВА 18

ГЛАВА 18

— Держись, — бормочу, — еще немного.

— Как скажешь… Ты… босс, — получаю хрипло в ответ.

Рука Пересмешника перекинута через мое плечо, а его вес почти полностью взвален на меня. Черт, тяжелый.

Мне никто не помогает, но не мешает — и на том спасибо. Только Сова обещала попозже зайти; остальными наш уход, можно сказать, остался не замечен — все были слишком заняты обсуждением сложившихся сегодня новых пар: Зяблик выбрал Кайру, Канюк — Савку, а Дергач — Олушу. Правда, Олуши, когда прозвучало ее имя, во дворе не было, но это мало кого интересовало. Дергача принялись поздравлять, как и других.

Открываю дверь в свою комнату ногой.

— Заходи, чувствуй себя как дома, — бурчу, крепче обхватывая Пересмешника за талию, почувствовав, что его повело в сторону.

— Вообще-то… я вроде как… и есть… дома, — откликается этот выживший камикадзе — по совместительству мой новый сожитель. И не возразишь же.

— Вроде как, — огрызаюсь.

Пересмешник смеется. Вернее, он пытается засмеяться, но вместо этого получается какой-то хрипящий звук, а затем мужчина и вовсе закашливается.

Вздыхаю.

— Молчал бы уже.

— Неее, — машет головой, координацией движений напоминая пьяного. — Если я замолчу, то отрублюсь, и ты меня не дотащишь.

— Дотащу, — пыхчу, продолжая удерживать его и одновременно пытаясь одной рукой сбросить с кровати постельные принадлежности — сама я уже перепачкана, а одеяло и простыню намерена спасти. — За ногу и по полу.

Пересмешник снова пытается посмеяться:

— Меня сегодня… уже таскали… за ногу… и по земле. С меня хватит.

Интересно, это нервное? Лично мне сейчас совсем не смешно. Перед глазами до сих пор стоят раздавленный череп Кулика и сломанная шея Момота, да и то, что я сейчас сама с ног до головы перепачкана чужой кровью, не добавляет мне желания веселиться.

— Будь добр, заткнись, — шиплю сквозь зубы. — Ложись давай, — с одной стороны, я до ужаса волновалась, пока мы вынуждены были ждать окончания подведения итогов и слушать очередную переполненную пафосом речь Филина. С другой стороны, кажется, кровь из полученных ран остановилась сама. — На, бровь зажми, — беру со стула и протягиваю Пересмешнику полотенце; на самом кончике брови, почти на виске, у него сильное рассечение. Нижняя губа разбита, но, кажется, кровь почти не идет. Если бы кто-то побольше молчал, не шла бы вообще. Зато тело — не поймешь: все битое-перебитое. Но открытых ран и фонтанов крови не наблюдаю. — Сейчас принесу воду, — решаю.

— Ты будешь меня мыть? — опять нервный смешок.

— Мыть, лечить… Душить, если не заткнешься!

Пытается улыбнуться. С разбитыми губами и заплывшими глазами картина ещё та.

— Видишь, мне нельзя отрубаться, я хочу это видеть…

Воздеваю глаза к потолку. Ну что с ним будешь делать?

— Мыть и лечить, — с готовностью подсказывает мой еле живой новый сожитель. Выходит, последнюю фразу я сказала вслух.

— И душить, — напоминаю строго. — Лежи. Я сейчас вернусь.

— Ты босс, — получаю повторно в ответ.

Прекрасно, просто прекрасно. И почему мне хочется его прибить и одновременно расцеловать за то, что остался в живых?

Сжимаю кулаки, чтобы сдержаться и не сделать ни того, ни другого, и, впечатывая подошвы ботинок в пол, вылетаю из комнаты.

* * *

Заготовленной впрок воды во вкопанных в землю во дворе бочках осталось немного. Забираю почти всю и тут же прикидываю, что следует к вечеру сходить к реке, чтобы пополнить запасы. Но идти туда прямо сейчас не могу — я еще не уверена, что Пересмешник не получил повреждений, опасных для жизни, а значит, оставлять его одного надолго пока нельзя.

«Ринг» уже разобрали. Кровь на месте, где происходили поединки, засыпали слоем земли и заровняли. Довольная Чайка, мужчина которой в очередной раз подтвердил на нее свои права, метет двор. Больше никого нет — все разошлись по комнатам.

Как там Олуша? Пошел ли Дергач к ней прямо после окончания состязаний, чтобы потребовать свое?

Морщусь при этой мысли. Мне жаль Олушу, что бы там она обо мне ни думала и чего бы мне ни желала, по — человечески мне ее очень жаль.

Что ж, во всяком случае Дергач не Момот.

Наполняю ковшом ведро наполовину и собираюсь возвращаться в барак, когда меня замечает Чайка; отставляет метлу в сторону на манер посоха.

— Явилась, королева бала!

Красноречиво поднимаю брови.

— Ты это мне?

На самом деле глупый вопрос, потому что, кроме нас с ней, во дворе никого нет.

— Тебе-тебе, — в доказательство своих слов та даже делает несколько шагов по направлению ко мне, упирает одну руку в бок. — Что, довольна? — щурится на солнце, вглядываясь в мое лицо.

Дергаю плечом.

— Вполне.

Что она хочет услышать? Что я действительно довольна исходом прошедших состязаний? Что я чуть не задохнулась от облегчения, когда хрустнула шея Момота? Что я настолько бессердечна, что много раз желала «палачу» смерти и обрадовалась тому, что его жизнь оборвалась?

Не думаю, что Чайка хочет услышать именно это. Тем не менее проговариваю эти слова в своей голове, должно быть, только сейчас окончательно осознав, что произошло.

Поднимаю ведро за ручку и разворачиваюсь, чтобы уйти. Мне нужно, чтобы Пересмешник не истек кровью. Поточить лясы Чайка может с кем-нибудь другим.

— Да ему там все отбили! — кричит главная сплетница Птицефермы мне вслед, недовольная тем, что я не дала ей высказаться до конца. — Думаешь, увела у Кайры мужика и будешь радоваться?! Если не загнется, теперь неизвестно, когда у него на тебя встанет!

Верно, это же главное: длинный-короткий, встанет-не встанет, скорострел или нет. Что еще там Чайка любит пообсуждать?

Крепче сжимаю дужку ведра; не оборачиваюсь.

— А если встанет, Кайра все равно у тебя его уведет! — припечатывает Чайка напоследок. Все ещё ищет способ, как ужалить побольнее. Они с Кайрой явно стоят друг друга — не зря же дружат.

Дверь за моей спиной захлопывается — я в бараке.

Руки так и чешутся, чтобы вернуться и надавать Чайке по шее за ее длинный язык.

Встанет, не встанет… Лишь бы сам на ноги встал.

* * *

— Ты как? — спрашиваю с порога, на самом деле не надеясь на ответ. Меня не было минут десять, Пересмешник наверняка уже отключился.

Однако он еще выносливее, чем я думала.

— Порядок, — доносится с кровати. — Тошнит ужасно. А так — порядок.

Еще бы его не тошнило, после стольких ударов по голове.

— Таз дать? — предлагаю серьезно.

— Скажу, если понадобится.

Раз храбрится и не хочет блевать на моих глазах, значит, все не так плохо.

Подхожу ближе, ставлю ведро на пол возле кровати, упираю руки в бока и осматриваю поле деятельности. С чего начать, понятия не имею. Пересмешник лежит с закрытыми глазами, его грудь равномерно поднимается и опускается — ну хоть с дыханием все в порядке.

Со вздохом наклоняюсь, опускаю полотенце в воду, выжимаю…

— Только не говори, что собралась обтирать меня, как труп.

Замираю на середине движения.

Он что, издевается?

Пересмешник неловко пытается подняться, не открывая глаз. Упирается в край кровати, взваливая свой вес на руку. Задерживаю взгляд на этой руке — заметно дрожит.

— Меня… всего лишь… отлупили… — напоминает упрямо. — А я сломал ему шею, — без посторонней помощи принимает вертикальное положение, но теперь держится за край кровати двумя руками. Костяшки сбиты, кожа содрана.

— Гордишься собой?

Мотает головой и тут же чуть не падает, потому что отпускает одну руку опоры, чтобы поднести ко рту.

— Меня от себя тошнит, — хрипит. — Таз дай.

А я сразу предлагала. Знаю, что такое сотрясение мозга.

Молча ставлю ему на колени пустой таз и отхожу. Стою, обняв себя за плечи, и смотрю в окно. Ветер гонит пыль по пустому двору, в котором уже не осталось следов ни недавних смертей, ни кровопролитий.

Пересмешника рвет. Хорошо хоть таз попросил.

Не оборачиваюсь.

— Видишь… — говорит, продышавшись. — Наши отношения вышли на новый уровень.

Верно, интимнее некуда.

Поворачиваюсь, отнимаю таз, ставлю к двери — потом вынесу.

— А на каком уровне они были раньше? — любопытствую. — Наши отношения.

— Сдерживаемой симпатии.

— Чего-о? — столбенею от такой наглости.

— Ну, ты же не признавалась, что я тебе нравлюсь, — поясняет. Кажется, ему лучше: стал говорить без пауз.

— С чего ты взял, что мне нравишься? — возмущаюсь, а сама хожу перед ним кругами, придумывая, как бы помочь ему смыть с себя грязь и кровь так, чтобы не устроить из моей (вернее, уже нашей) комнаты озеро.

— А что, ты стала бы тащить на себе, а потом лечить того, кто тебе противен? — опять держится за кровать обеими руками. Крепко держится — отдает себе отчет, что если разожмет пальцы, то свалится на пол.

Качаю головой.

— Не противен, — признаю.

— Вот видишь, — усмехается. Губа натягивается, свежая тонкая пленка на ране лопается, и по подбородку течет струйка крови.

— Замолчи, пожалуйста, — не теряя времени, хватаю сухое полотенце и шагаю к кровати, чтобы самой зажать Пересмешнику губу. А заодно и рот — пусть помолчит. — Ты по болтливости дашь фору самой Чайке.

Что-то мычит в ответ, но оттолкнуть меня не пытается, терпит.

Закатываю глаза.

— Чего? — отодвигаю полотенце.

— Видимо, когда мне больно, я болтаю.

— Я уже поняла, — огрызаюсь и снова затыкаю Пересмешнику рот. Отличный кляп, надо признать. Жаль, раньше не догадалась.

Стою очень близко. Подол моего платья касается бока мужчины. Мне кажется, что на таком расстоянии я даже чувствую жар его тела.

Касаюсь ладонью влажного лба. Я права — горячий. А моя рука, видимо, холодная — Пересмешник отшатывается.

Нужно поскорее смыть с него грязь и бежать к Сове за помощью. Не думаю, что в этот раз мы справимся без медикаментов. Позволил же ей Филин истратить часть запасов на мою спину…

* * *

— Что значит, запретил?

Стою в дверях комнаты Совы и не верю своим ушам.

— То и значит, — огрызается женщина; отводит взгляд. — Филин сказал, чтобы не вздумала тратить на Пересмешника лекарства. Мол, если такой прыткий, сам оклемается.

Признаюсь, на такой поворот событий я не рассчитывала.

С горем пополам нам удалось устроить купание в ведре посреди комнаты, Пересмешник даже умудрился бросить комментарий, что наши отношения развиваются стремительнее некуда — теперь я видела его голым.

Я же сделала неутешительный вывод: если предположение о том, что когда ему больно, он болтает, верно, то сейчас Пересмешнику очень больно.

А оценив степень повреждений после того, как мы смыли грязь, я почти силой уложила пострадавшего в заново постеленную кровать и бросилась к Сове.

— …и вообще велел не соваться к вам, — добивает женщина меня окончательно и пытается захлопнуть дверь перед моим носом.

Перехватываю дверь и для верности ставлю ногу на порог.

— Сова, у него ребра сломаны, бровь рассечена так, что надо шить. Ссадины, царапины. Есть глубокие. Если все это ничем не обработать, оно воспалится! Дай хотя бы самогон, — женщина упрямо поджимает губы и качает головой. Чем же Глава ее взял? Угрожал? Она же очевидно болела за Пересмешника. — Он может умереть, — заканчиваю гораздо тише.

Если у меня будет самогон и нитка с иголкой, то смогу хотя бы обработать раны. Правда, я рассчитывала на какие-нибудь средства для ускорения регенерации, которыми Сова обрабатывала мою спину, и болеутоляющие. Но черт с ними, хотя бы это.

Женщина медлит. Молчит, думает.

Вижу, что ей хочется помочь, но Глава чем-то ее запугал.

Я в отчаянии.

— Давай скажем, что я украла эти вещи или отобрала у тебя силой, — прошу, понижая голос до шепота. Должно быть, сейчас я выгляжу по-настоящему жалко. Да и испачканное в крови Пересмешника платье переодеть было некогда.

Сова ниже меня, и ей приходится поднять голову, чтобы встретиться со мной взглядом; смотрит в упор.

Мне хочется провалиться сквозь землю — не умею просить. И если бы средства для лечения нужны были бы мне самой, я бы умирала от боли, но даже не подумала бы упрашивать. Проблема в том, что пострадала не я.

Сова вздыхает, медленно кивает и убирает руку с ручки двери, которую сжимала все это время, чтобы я не ворвалась в комнату. Не произнося ни слова, уходит вглубь помещения.

Не решаюсь войти без приглашения, вытягиваю шею.

Сова роется в ящиках старого комода. Извлекает на свет какой-то пустой бутылек, переливает в него жидкость из полного побольше — ставит на подоконник. Моток ниток с воткнутой в него крупной кривой иглой — на подоконник.

Затем, кряхтя, опускается на колени и вытаскивает из-под кровати квадратный сундучок. Откидывает крышку и вынимает оттуда прозрачную упаковку с цветными пилюлями. Отсыпает лишнее, оставляет штук пять, закручивает — на подоконник.

Туда же отправляется тюбик с мазью.

Стою и смотрю на все это широко распахнутыми глазами.

Сова возвращается к двери.

— Зеленые — жар, синие — боль, — произносит свистящим шепотом. — Остальное — разберешься, — и вдруг резко и громко: — Ты дурная, что ли, Гагара?! Филин сказал ничего тебе не давать, значит, не дам! Разбирайтесь сами! Мало лекарств! Мало! Пересмешник — парень крепкий, само пройдет. А то вдруг кому нужнее.

Прижимаю ладонь к сердцу, не зная, как еще могу выразить свою благодарность, и отступаю от двери.

Сова только отмахивается.

Тут же распахивается соседняя дверь, и из комнаты высовывается Чайка.

— Так и знала, что клянчить придет, — комментирует то, что прекрасно слышала через дверь — не иначе изначально дежурила на пороге в ожидании свежей сенсации. — Правильно, Сова, гони ее в шею.

— Так гоню, — откликается та. — У нас медикаментов — раз и обчелся, а она клянчит. Здоровый молодой мужик — ишь, как Момота завалил, — оклемается за пару дней.

Возмущение Совы звучит очень натурально. Чайка верит сразу и безоговорочно.

— Вот и я, и я так думаю, — радостно поддакивает.

Лица Совы она не видит. Пожилая женщина стоит за полуприкрытой дверью, что позволяет ей воздеть глаза к потолку и скорчить гримасу отвращения. С трудом сдерживаю улыбку.

— Думай молча, — бросаю сплетнице и быстро ухожу по коридору, изображая злость и досаду.

— Глядите-ка, обиделась, — слышу быструю речь Чайки. — Видать, втрескалась-таки в парня. А он-то все, не может теперь. Наверняка ж отбили все…

Сова что-то отвечает, но я уже далеко — слов не разобрать.

Мои плечи сотрясаются от беззвучного смеха. Должно быть, истерическое.

* * *

Пересмешник по-прежнему не спит, держится. Сидит на кровати, привалившись спиной к подушке, укрытый по пояс одеялом, и прижимает полотенце к брови, из которой все еще обильно сочится кровь.

— Ты долго, — вздыхает с облегчением, будто уже думал, что я не вернусь.

— Филин запретил тебя лечить.

— Злится.

Пожимаю плечами.

— Момот был его любимчиком.

— Тебе его не жаль?

Этот вопрос застает меня уже на подоконнике. Оборачиваюсь.

— Момота? — зачем-то переспрашиваю. — Мне Кулика жаль. И Олушу.

— И меня, — подсказывает все еще не растерявший своего красноречия Пересмешник.

— И тебя, — соглашаюсь. — Я быстро, — обещаю и спрыгиваю с подоконника на улицу.

Сейчас главное — чтобы меня никто не заметил под окном Совы.

* * *

Швея из меня отвратительная, как я и думала.

Перетянуть ребра, обработать мелкие раны — на это меня хватает. А вот с рассечением на лице приходится повозиться. Болеутоляющее Пересмешник принял, но то ли мы не дождались активации его действия, то ли Сова перепутала лекарства. По тому, как он скрипит зубами, пока я шью ему бровь, становится ясно, что делаю я это на живую. Вожусь долго — опыта нет, да и игла неудобная.

— Теперь наши отношения точно вышли на новый уровень, — бормочу, споласкивая с рук кровь. У меня ощущение, что я перемазана ею с ног до головы. Сколько ее за сегодня потерял Пересмешник, и думать боюсь.

На этот раз мой «пациент» не отвечает.

Оборачиваюсь: глаза закрыты, дыхание ровное. Кажется, уснул.

Сходить бы к реке, помыться самой… Но эту мысль я отбрасываю довольно быстро — мне все еще страшно, что он умрет. С сотрясением мозга шутки плохи. Да и ребра…Тут нет медсканеров — кто знает, нет ли внутреннего кровотечения.

Чувство непривычное — впервые в своей новой жизни по-настоящему боюсь за кого-то.

В дверь стучат.

Матерюсь сквозь зубы и иду открывать, на ходу оглядываясь — не проснулся ли. Пересмешник не шевелится, глаза не открывает. Видимо, сейчас его и пушкой не разбудишь.

На пороге — Рисовка.

— Гагара, ты пойдешь на похороны? — спрашивает, переминаясь с ноги на ногу.

Вот это скорость у Филина. Хочет поскорее все забыть, как страшный сон? К чему такая спешка?

— Глава велел меня привести? — спрашиваю прямо.

Рисовка качает головой.

— «Позвать». Это прямая цитата.

Когда человека зовут, он ведь может отказаться, верно?

— Тогда передай, что я пока не могу оставить Пересмешника.

— Я передам, — Рисовка кивает и уходит, не задав ни единого лишнего вопроса и не пытаясь заглянуть через мое плечо в комнату. Те же Чайка или Кайра ни за что бы не упустили возможности что-нибудь разнюхать.

Прикрываю за ней дверь и возвращаюсь к «больному».

Касаюсь лба — более влажный и менее горячий. Хорошо.

Сажусь на край кровати у бедра Пересмешника и несколько минут просто смотрю на него. Сейчас его сложно назвать красавчиком. Ну или, разве что, «красавчиком, побывавшем в мясорубке». Почему же Кайра так в него вцепилась?

Почему я сама, не отдавая себе в этом отчет, вцепилась в него? Точно не из-за внешности. Сапсан — очень привлекательный мужчина, Ворон, Чиж был настоящим красавцем… Поэтому нет, дело не во внешности.

А вот в самом Пересмешнике или в ассоциации с Ником Валентайном, я ещё не знаю.

Ведь шрамы с ладони можно убрать. Это научились делать ещё в двадцатом веке. Почему я прицепилась к этому ожогу на руке? Вдруг это все-таки он?

Голова гудит; тру переносицу.

Но если бы это был Ник — хотя на чем основано мое предположение, кроме ощущений? — то какого черта он бы молчал? Если бы Пересмешник действительно был Ником Валентайном, что мешало бы ему сказать мне правду? К чему игры в шпионов, слежка за незнакомцами у реки? Ведь Нику наверняка должно быть известно, кто эти люди.

А что если это Ник, но он, как и я, прошел обработку слайтексом и ничего не помнит?

Боже, да с чего я вообще решила, что это Ник?!

Злюсь на себя и свою отшибленную память, которая отказывается показать мне лицо Валентайна.

Потом устаю злиться и ложусь рядом с Пересмешником. Слушаю его мерное дыхание и тоже засыпаю, несмотря на то, что ещё рано для сна.