Глава шестнадцатая. Матвей. Катарсис

Глава шестнадцатая. Матвей. Катарсис

Обрыв. Пустота.

Матвей смотрит Марте в глаза, ощущая в животе черный холод, сродни тому, сквозь который он летел с небес, обрывая свои крылья.

Но вот сейчас ему непонятно, нахера она вообще открывает рот.

Не могла просто уйти? Раз уж пряталась от него все эти дни — сидела бы в своей норе с кошками и дальше.

Она не появилась на фем-вечеринке, где он вынужден был общаться со страшными бабищами, которые к тому же смотрели на него с презрением.

Она забила на котокафе, поэтому не видела, что теперь там к нему липнут абсолютно все: кошки, девки, волонтеры, посетители.

Она пропустила его триумф на благотворительном вечере, где он пожертвовал крупную сумму на женский шелтер, и устроительницы даже заявили, что он — лучшее доказательство, что не все мужчины одинаковые.

Ей надо было появиться именно тут.

В момент, когда его выворачивает наизнанку, тошнит черной тьмой и болью, забытыми воспоминаниями и страхом, которые, как он думал, давно превратились в силу.

Не превратились.

И она не просто появилась.

Она перетянула на себя все внимание.

Матвей щурит глаза, пытаясь взглядом донести до Марты одну мысль — сгинь.

Исчезни.

Не здесь.

Не сейчас.

Но она спокойно идет сквозь толпу, и ее пропускают, чуть-чуть отодвигаясь и давая дорогу.

Скучающие, напряженные, враждебные лица женщин, насмехавшихся над ним весь вечер, меняются. Марту встречают улыбками. Ей кивают. С ней здороваются. Ей рады.

— Мой отец не насиловал мою мать, — говорит Марта. — У меня была прекрасная семья, а мой папа — лучший мужчина в мире. Просто моя мама хотела не семью, а стать актрисой. Но получила меня. И не смогла простить за это.

Она останавливается в паре метров от Матвея и улыбается уголком губ. Но глаза у нее остаются ледяными. Это царапает что-то глубоко внутри. Он видел ее совсем другой. Раньше она смотрела на него иначе.

— Потом родилась моя сестра, — продолжает Марта. — Вовремя — мама как раз прониклась своей новой ролью. К тому же она оказалась подарочным ребенком: нежная, ласковая, опрятная девочка. Не то что я…

— И что? — резко спрашивает Матвей, не давая ей закончить фразу. — К чему ты решила этим поделиться?

Марта смотрит прямо, не смущаясь от его резкости, будто все понимает.

— К тому, что я знаю, что такое быть нежеланным ребенком, Матвей. Но никогда не буду винить в этом женщину, которая не сумела полюбить меня. И не буду винить мою сестру.

— Святая Марта! — выплевывает он.

Хочет — презрительно. Но получается нервно. И от этого Матвей внутренне морщится, раздражаясь на самого себя.

— Нет. — Марта все еще спокойна. — Это просто мой выбор. Любить женщин, даже когда они делают мне больно. Это выбор, Матвей. Понимание и выбор.

— Тебе легко говорить… — начинает он, но видит, как за ее спиной встает еще одна женщина и поднимает руку вверх, требуя внимания.

— Я тоже родилась от изнасилования, как и ты, — говорит она. — Мне тоже легко?

— Это другое, — цедит он сквозь зубы.

— Где же другое? Замуж за ублюдка мою мать не выдали, и то спасибо. Но она всегда меня ненавидела. По-настоящему.

Женщина закатывает рукава, показывая множество точек-ожогов на предплечьях.

Кроме них запястья пересекают несколько параллельных шрамов.

— Она тушила об меня сигареты, когда напивалась. Била, когда я просила есть. Говорила, что я даже кашляю совсем как он. А знаешь, что хуже всего?

— Что же? — раздраженно бросает Матвей, за малым не взбешенный этим вмешательством.

— Со мной случилось то же самое. Меня изнасиловали, и у меня родилась дочь. Прикинь? Наверное, ты думаешь, я тоже тушила об нее сигареты?..

— Нет, — твердо говорит Марта, оборачиваясь к ней. — Привет, Сашунь.

— Здравствуй, моя хорошая, — кивает та Марте. — Все верно. Я тоже иногда вижу в ее лице того урода. Но я не хочу, чтобы моя дочь ненавидела себя, как я. Поэтому я учусь ее любить, даже когда мне нечем.

Матвей сглатывает.

Ему не хочется смотреть на следы на белой коже, но взгляд возвращается к ним снова и снова. Ожогам явно много лет, но они все еще розово-воспаленные, как его шрамы на спине. Словно тело не дает шанса забыть.

— А я сама ненавидела свою мать, — раздается еще один женский голос от самой стены, но его обладательница не встает. — За то, что она говорила, что я сама виновата, что меня лапает отчим. А потом и его дружки. Их я не прощу никогда, а вот маму — простила.

— Да ладно? — Матвей все еще держит лицо, произнося это издевательским тоном.

Но вокруг слишком много женщин, в глазах которых он видит отражение знакомой боли.

— А я долго думала, что мама меня любила, — из задних рядов выбирается очень толстая женщина в необъятном балахоне.

Он бы никогда не посмотрел на нее в компании. Благо черная одежда удачно позволяет считать, что такие, как она, лишь часть интерьера.

— Думаешь, ты… — он хочет ее оборвать.

Но ее голос громче, и она просто продолжает, будто его тут нет:

— Она говорила, что всю жизнь мечтала о красивой доченьке. Жаль, что я не получилась такой, как она хотела. Она заставляла меня сидеть на диетах и бегать по утрам. Говорила, что раз уж я толстая, надо хорошо учиться, чтобы брать умом.

— Так-то она была права…

— Я совсем недавно поняла, что это не была забота из любви. Знаешь, как? — толстушка как будто не слышит его комментариев, и он даже не отвечает.

Но ей не нужен его ответ.

— Мама спросила меня, почему я не запретила сыну бросить бокс. И почему разрешила дочери покрасить волосы в зеленый. Что из них вырастет?! А я сказала, что люблю их любыми. Такими, как есть. Мама сказала: «Никогда этого не пойму!» — женщина делает крошечную паузу, потому что ее дыхание рвется, когда она говорит последнюю фразу: — …зато они поймут.

Матвей ищет правильные слова.

Чтобы просто ответить на это. И понимает, что не находит.

Потому что он ведь не может сказать, что это неправильно, что у него было иначе, что отец однажды достал ремень, когда он отказался ходить дальше в шахматный клуб.

Ведь тогда получится…

Что она права.

Пока он молчит, в зале становится шумно.

— Меня мама била скакалкой. За тройки.

— А меня папа — армейским ремнем! За то, что плохо ела!

— Мне наоборот — не давали есть, пока домашку не сделаю.

— Мама говорила, что хотела сделать аборт, но не успела.

Десятки женщин говорят одновременно.

Всем хочется поделиться своей болью. И этой боли слишком много.

Матвей отступает назад. Спотыкается о стул и с трудом удерживается на ногах.

Ему хочется закрыть им рот.

Всем.

Каждой.

Не может быть, чтобы они все говорили правду.

Их слишком много.

Или просто в феминистки идут одни поломанные?

Поэтому они ненавидят мужчин?

Он резко оборачивается, встречаясь взглядом с Алисой, которая щелкает по кнопке, останавливая запись. Она смотрит на него с грустной улыбкой, будто понимая, о чем он думает.

— А я жила в детском доме, — говорит она, и улыбка становится шире, словно ее это забавляет. — Меня забирали только на каникулы. Но не всегда.

— Это смешно?! — рявкает Матвей. — Почему ты ржешь?

— Нет. Смешно то, что ты думал, что уникальный и особенный. Только один ты страдал, только у тебя уникальная трагедия! Посмотри, — Алиса кивает на зал. — Почти всем есть, что сказать. Но между ними и тобой есть разница, Матвей.

Он пытается усмехнуться — и не может.

Мышцы лица заморожены, сведены каменной судорогой, чтобы не дать прорваться нарастающему горячему взрыву.

Дрожь расходится от глаз, которые жжет изнутри, и катится волнами по всему телу, заставляя мышцы мелко сокращаться, как от электрического тока.

— Ты не ангел, которого предали, — говорит Алиса, глядя прямо ему в лицо, и Матвей понимает, что она видит все, что с ним происходит. — Ты просто ребенок, который до сих пор ждет, что мама его обнимет и скажет, что очень сильно любит. Несмотря ни на что. Но тебе придется обнять себя самому. И пожалеть тоже.

— Нет.

Ему стоит всех сил, брошенных на сдерживание чувств, процедить это слово сквозь зубы.

Оно должно убедить ее сильнее всех горячих речей, но почему-то не получается.

Понимание, что она видит его насквозь — невыносимо.

Хочется вывернуться наизнанку, скрыться внутри себя.

Но он чувствует себя распятым на операционном столе под ярким светом ламп.

Кто угодно может увидеть, что у него внутри.

— Ты не хотел быть жертвой? — смех Алисы такой же горький, как во время слов про детдом. — Но ты всю жизнь жертва. Ты проиграл своей ненависти. Посмотри — женщины, которых ты считаешь слабыми, прошли ад насквозь и вышли с другой стороны. Они поддерживают друг друга. Они учатся любить своих детей так, как не любили их.

Матвей пытается разжать сведенные судорогой челюсти, но он знает, что если ослабит контроль хоть на мгновение — разрыдается, как все эти бабы.

Им можно. Они тупые курицы.

Ему нет.

— Ты можешь пожалеть себя, Матвей. Хотя бы пожалеть. Для начала. А потом пожалеть маму. Ей было больно точно так же, как тебе. А потом…

Алиса встает со стула и подходит к нему, даже не подозревая, как близко он к тому, чтобы ее убить. Если это заставит ее замолчать.

— А потом ты можешь дать ту любовь, которой у тебя не было, кому-нибудь другому. Ведь мы же научились, значит, и ты сможешь.

Матвей отступает назад, не желая, чтобы она подходила ближе.

Под ноги вновь попадается стул, и он спотыкается о него, попадая жестким деревянным краем под коленную чашечку. Тошнотворная боль хлещет по нервам, заставляя подкоситься ноги. Он падает на колени и сгибается пополам, утыкаясь лбом в пол.

Слезы жестоко прорываются сквозь стиснутые веки, поэтому поднять голову нельзя.

Но можно позволить себе болезненный хрип, в котором никто не узнает рыдание.

Матвей не видит, как Марта делает к нему порывистый шаг, но Алиса поднимает руку, останавливая ее, и качает головой.