Глава 8. Демид
Я стою перед ней на коленях. Прямо на грязном линолеуме раздевалки, пропитанном запахом чужого пота и сырости.
Мои руки, черные от въевшегося мазута, ложатся на грубую, потертую резину огромного сапога.
Лапкина пыхтит сверху. Она вцепилась обеими руками в край деревянной скамейки, пытаясь удержать равновесие.
Эта монументальная, непробиваемая женщина сейчас похожа на взъерошенного воробья, которого случайно засунули в рыцарские доспехи.
Я тяну сапог на себя. Резина скрипит, не поддается. Вакуум намертво присосал ее ногу внутри.
— Тяни сильнее, Федоров, — кряхтит она, и ее строгий, поставленный голос вдруг дает петуха. — Господи, как вы вообще из этого вылезаете... Оно же как капкан...
Она дергает ногой, теряет равновесие и, чтобы не рухнуть, судорожно хватается за мое плечо. Ее пальцы впиваются в мою мазутную майку.
И тут это происходит.
Где-то глубоко внутри меня, под слоями пепла, вины и спрессованной ярости, что-то надрывно щелкает.
Сначала это похоже на спазм.
В горле встает ком, грудную клетку сводит судорогой, и я пугаюсь, что сейчас просто задохнусь. Воздух вырывается из моих легких с хриплым, странным звуком.
Пф-ф-ф.
Я фыркаю. Прямо в этот чертов грязный сапог.
А в следующую секунду тишину раздевалки разрывает мой смех. Скрипучий и неуклюжий, как несмазанная петля на старых воротах.
Я смеюсь так, что у меня сводит скулы. Отпускаю ее ногу, сажусь на пятки и хохочу, запрокинув голову.
Лицо болит. Мышцы, которые целый месяц знали только оскал и стиснутые челюсти, сейчас горят от непривычного натяжения.
Этот смех дерет горло, он звучит почти как истерика, но, черт возьми, это смех. Живой, настоящий, выдирающий меня из могилы смех.
Вера замирает.
Она забывает про застрявший сапог. Она смотрит на меня большими глазами.
Ее грудная клетка тяжело вздымается, а на лице написано такое недоумение, что меня накрывает новой волной хохота.
Я медленно успокаиваюсь.
Смех затихает, оставляя после себя безумную легкость, от которой кружится голова.
Я вытираю выступившую в уголках глаз влагу тыльной стороной грязного предплечья и поднимаюсь на ноги.
Мы оказываемся непозволительно близко. В полумраке раздевалки, среди открытых шкафчиков и запаха гари, не остается ничего от нашего прежнего поля боя.
Больше нет стерильного кабинета. Нет стола между нами. Нет субординации и диагнозов.
Я смотрю в ее лицо.
Кожа раскраснелась, поблескивает от пота.
Из идеального, безжалостного узла на затылке выбились темные пряди, прилипли к мокрым вискам.
Тонкая ткань блузки липнет к ключицам. Она выглядит растрепанной, уставшей, вымотанной. И невероятно живой.
И в этот момент до меня вдруг доходит вся сокрушительная правда.
Я смешал ее с грязью. Я бил по самым больным точкам.
Я назвал ее жалкой, я растоптал ее, я попытался выжечь ее дотла своим собственным ядом, потому что сам гнил заживо.
Любая другая на ее месте развернулась бы и ушла.
Написала бы рапорт Баринову. Забыла бы про меня меня, как про бракованный, не подлежащий восстановлению механизм.
Она не ушла.
Она пошла и влезла в мою шкуру. В эту вонючую, тяжеленную робу.
Ради меня.
Эта женщина, которую я ненавидел за ее спокойствие, просто взяла и приняла весь мой огонь на себя, даже не поморщившись.
Она не сдалась. Она меня не бросила.
Смотрю в эти темные, бездонные глаза и физически чувствую, как рушится бетонная стена, которой я отгородил себя от мира. Она оседает с глухим грохотом, поднимая тучи пыли, оставляя меня абсолютно голым, беззащитным и... спасенным.
— Прости меня, — мой голос звучит хрипло, но в нем больше нет ни капли яда. Только правда. — Господи, Вера... прости меня.
Делаю полшага вперед. Расстояние между нами сокращается до минимума.
Чувствую жар, исходящий от ее тела. И забываю про свои перемазанные мазутом руки, я забываю про то, что я списанный в утиль псих.
Осторожно, костяшками пальцев, чтобы не запачкать ее лицо грязью, касаюсь выбившейся темной пряди у ее виска.
Кожа у нее горячая.
Я аккуратно заправляю непослушный локон ей за ухо. Мои пальцы слегка дрожат.
Она не отстраняется.
Только чуть слышно выдыхает, и в ее глазах ледяной профессиональный холод окончательно сменяется чем-то таким теплым и пронзительным, от чего у меня перехватывает дыхание.
— Садись, — шепчу я, не разрывая зрительного контакта. — Садись. Снимем мы с тебя этот сапог. А потом...
Я сглатываю вставший в горле ком, но страха больше нет.
— ...а потом я расскажу тебе про тот ветер на просеке. Все расскажу. От начала и до конца.