Рассвет русского царства. Книга 15 · Глава 12

Глава 12

После похорон я собрал вещи. Правда собирать было немного. Когда я отправлялся вызволять мастеров вещей с собой почти не брал. Кое-что, конечно, привезли с моего московского подворья. И, когда Ратмир прислал двоих, я им передал всего два небольших мешка, которые они погрузили на вьючную лошадь. С Марией я не прощался, об этом мы с ней договорились с ночи.

Кстати, Лёву я отправил домой.

Три года его не было. Три года Авдотья считала дни, а дети росли без отца. Он сидел бы со мной в Москве, если бы я просил, и ни разу не заикнулся. Но я велел иное. С ним ушли пятьдесят сабель из моей сотни, до Александрийска.

— Езжай, — сказал я ему у ворот. — Обними Авдотью. Детей по головам погладь. Богдана от меня в грудь ткни, чтобы не расслаблялся. И отсыпайся, Лёва. Дальше будет некогда.

— А ты?

— А мне тут сидеть.

— Дим, — он придержал коня. — Если что… ты только гонца шли. Я через день здесь буду.

— Знаю, — улыбнулся я. — Езжай уже, а то передумаю.

Он не спорил. Хлопнул меня по плечу, сел в седло, и уже из седла обернулся.

— Береги себя.

— Уж поверь, — усмехнулся я, — со мной ничего не случится.

Он засмеялся, дал шпоры и уехал.

Да, я знал, что дел в Александрийске у меня было по горло. Лесопилка, ткацкий стан, литейная, Леонардо, интерес которого следовало подогревать — всё это меня ждало и тянуло к себе. Но покинуть Москву я не мог.

Во-первых, у меня в порубе, кроме мятежников, сидели двое немецких рыцарей, и капли воды на макушку успели за эти дни поработать над ними куда усерднее, чем дыба. Что к слову, пора было проверить.

Во-вторых, Сулейман-бек. Он ждал, и по его глазам я видел, что разговор у нас будет серьёзный.

И в-третьих… Тверь.

Мария этот вопрос обошла, почти не касаясь. Но то, что она молчала, не значило, что я об этом не думал. Михаил Борисович умер, наследников у него не было, а Анна… она сесть на тверской престол не могла. Разница между сёстрами была простая. Мария правила от имени сына, она регент при живом Великом князе. Анне регентствовать было не при ком… наследников тю-тю. Выморочный престол, как сказали бы здесь. И с этим надо было решать быстро, пока о том же не подумали в Вильне.

А в Вильне подумают, что Тверь испокон веку глядела на Литву, когда ссорилась с Москвой, и тверские бояре, которые сейчас пили в посольской слободе и ругали нас в голос, об этой «дороге» помнили. Казимир примет любого, кто привезёт ему тверскую грамоту. И год спустя мы получим литовского наместника в трёх днях пути от Кремля, на новгородской дороге, которую я строил на московское серебро. Такого допускать было нельзя ни при каких раскладах.

Кажется, только вчера я говорил Марии, что Тверь должна врасти в Москву. Тогда она ответила резко, потому что в Твери сидел её брат. Теперь брат лежал под плитой в Архангельском соборе, и я ловил себя на мысли, что судьба решила этот вопрос за нас. Мне такой способ не нравился. Но и отказываться от того, что само упало в руки, было бы глупостью.

Пока я об этом молчал, но из головы не выпускал.

На подворье меня встретил Глав.

Стоял у ворот, руки за спиной, единственный глаз уже пересчитал мой десяток, лошадей и то, с каким лицом я въезжал. Ворота за нами закрыли. По двору ходили дружинники, у коновязей стояли кони, а с крыши дома кто-то из моих глядел на улицу.

Всего на подворье сейчас находилось чуть больше ста пятидесяти сабель. Моя сотня, сотня Глава, и отнять те полсотни, что ушли с Лёвой.

Зачем мне столько воинов в мирной Москве, при живой княгине и запертых в порубе мятежниках? Да потому что я ещё не знал, чем всё это может обернуться. Думные бояре в порубе, их родня в цепях на дворах, четыре сотни сабель у двух дружин, которые Шуйский обложил, но не разоружил… и город, полный слухов. Такое может вспыхнуть через неделю после того, как все решили, что обошлось. Полторы сотни курмышских за своим забором в такие дни лишними не бывают.

— Ну? — спросил я, спрыгивая с седла. — Что в Москве говорят?

Глав не стал переспрашивать, о чём. Мы пошли к дому, и он рассказывал на ходу.

— Говорят много. Мои люди сейчас ходят повсюду… по торгу, по кабакам, по банным дням, по церковным папертям. — Я кивнул, и он продолжил. — Первым делом, что ты убил Тверского… это со вчерашнего утра, и уже стихает, потому что все знают про Окула. Сейчас я приказал рассказывать всем, что ты не убивал, а зарезали бояре. Также откуда-то призывы, что тебя следует отправить на плаху, а княгиню в монастырь. Я ищу откуда они исходят, но их немного и навредить нам не должны. — Я нахмурился. Такие слухи были опасны сами по себе. Но Глав дал понять, что это единичные случаи, и что он держит руку на пульсе. Так что я кивнул, чтобы он продолжал. — Третьим…

Он помолчал.

— Третьим, Дмитрий, идёт срам. Что Великая княгиня блудница, спит с безродным, мужа забыла, и что сына её, Ивана, ты вскоре изведёшь. Что ты её приворожил… это старая песня про колдовство, её просто вспомнили и подновили. Что митрополит вас покрывает. Бабы у колодцев плюются. Старики в бородах ворчат, что при Василии Васильевиче такого не было. Купцы половчее… те помалкивают, ждут, куда повернёт.

— Всё?

— Нет, — Глав чуть повернул голову. — Есть и другое. Молодёжь говорит иначе.

— Как?

— Дружинные парни, посадские, дворянские дети из тех, что помоложе, купеческие сыновья, они говорят так. Воевода Ахмата убил. Казань взял. Новгород взял. Ливонцев бил, из ямы половину Руси вытащил… и раз такой человек с княгиней, так это она себе лучшего выбрала, а не худшего. Что лучше свой Строганов в Кремле, чем литовский князь, которого сватали. Что Великий князь при таком отчиме шведа с немцами не побоится. У Никольских ворот один парень при мне сказал: «А ежели б она за Олельковича пошла, вы бы тоже плевались?» И ему никто не ответил. А ещё в кабаке у Мин девки пели… — он усмехнулся уголком рта, — песенку. Про воеводу и княгиню. Не срамную. Я не запомнил, но за столом в голос подпевали.

— Песенку… — повторил я.

— Так в основном молодёжь.

Я шёл и переваривал. Срам меня не удивил, к нему я был готов ещё с той секунды, когда Мария при боярах открыла рот. А вот песенка… песенка была новостью. Слух живёт, пока его пересказывают, а песню поют, и поют её не потому, что велели, а потому, что понравилась. Если девки в кабаке у Мин подпевали в голос, значит, в этой истории народ разглядел что-то, кроме срама. Воевода и княгиня. Как в сказке… из тех, которые я сам рассказывал детям по вечерам. Это было неожиданно и, пожалуй, полезно. Молодые становятся старыми, а старые… старые уходят.

— Ещё одно, — сказал Глав. — Про Ивана. Говорят, что Великий князь на тебя зол и тебя от себя отослал. Об этом дворня шепчет, а с дворни на посад ушло.

— Это правда.

— Знаю. Раз князь тебя отослал, стало быть, ты у него в опале, а раз в опале… значит, можно.

— Что можно?

— Всё, — ответил Глав просто. — Языком трепать. Ждать, что тебя уберут. Мыслить, кто следующий воевода. Такие слухи, боярин… это как первый снег для волков. По нему видно, куда идти.

Мы поднялись на крыльцо. В доме было прибрано и пусто… детей в Москве не было, они с Оленой в Александрийске, и от этого мне не хотелось засиживаться здесь.

Тем временем на стол поставили тарелки. Хлеб, холодная говядина, квас, пирог с рыбой.

Глав сел напротив.

Он дорассказывал за едой. Про то, что в трактирах у Мин люди ждут казни, как ярмарки. Что тверские бояре из свиты покойного пьют в посольской слободе и ругаются на Москву за то, что князя их погубили. Что Сулейман-бек сидит тихо, но его люди ходят по торгу и слушают.

Я жевал и думал. Мятежники в порубе, родня их под замком, и вся эта родня сейчас сидит по клетям, перепуганная, злая, и переговаривается между собой о том, чего нам с Холмским ни на какой дыбе не вытянуть.

Дыба заставляет говорить то, что хочет услышать палач. Соседняя лавка — заставляет говорить правду.

— Глав, — сказал я, отодвигая миску. — Нужно подсадить своих людей к родне мятежников. К тем, что Шуйский взял.

Он поднял глаз.

— Как?

— Просто. Поруб переполнен: тридцать бояр да их слуги. Места нет, потому вновь схваченных сажают, куда придётся. К родне, в те же клети. Ещё один боярский сын, взятый за длинный язык. Ещё один слуга, что не так посмотрел на стражу. Их приведут, бросят к остальным, и они там будут сидеть и слушать. Молчать, когда надо, и спрашивать, когда можно.

Глав помолчал, обдумывая.

— А кто ж их туда пропустит?

— Ты сначала людей найди, — ответил я. — Таких, что за своих сойдут. Чтобы речь была боярская, если к боярам, и холопская, если к слугам. Чтобы не выдал себя, когда его ночью в цепях пнут под рёбра. Чтобы умел слушать и задавать правильные вопросы… не «кто заговорщик», а «серебро-то где схоронил, а то придут описывать». Такие есть?

— Есть, — сказал он после паузы. — Двое точно… одного надо подумать.

— Вот и думай. Их должны привести битыми. С разбитой губой, в рваном кафтане, чтобы стража на глазах у сидельцев пнула под зад. Пусть один сутки молчит и злится в угол, а к нему сами полезут с расспросами. В клети всякий новый человек, это событие. А второй пусть плачет и просит передать весточку домой. Плачущему верят больше, чем злому.

— Сделаю.

Я отпил кваса, продолжил.

— Спрашивать надо не в лоб. Пусть говорят про своё. Про то, что придут описывать дворы, и куда серебро прятать. Кто из думных обещал заступиться и не заступился, кому писали в Тверь и в Литву. Бояре в цепях, Глав, любят вспоминать, кто им должен… а мне это и нужно.

— Понял.

— А с порубом ничего сложного нет. Поговоришь с Ратмиром, он сотник кремлёвской стражи, и кто в какую клеть попадает, решает он. И всё в Кремле устроит. Приведёт кого надо, куда надо, и ни одна собака не спросит.

Глав кивнул. Один раз, коротко, и мне этого хватило.

— Спать, — сказал я. — Завтра с утра у меня Сулейман-бек, а к ночи, если Бог даст, поруб.

— Бог даст, — согласился Глав, поднимаясь.

Мы разошлись по своим комнатам.

Тем же вечером я отправил в посольский приказ дружинника с грамоткой. Мол, боярин Строганов кланяется Сулейман-беку и просит пожаловать к нему на подворье завтра поутру для беседы, которую бек столь терпеливо ждал.

Дружинник вернулся через час. Бек будет.

Я лёг, не раздеваясь, и какое-то время лежал, слушая, как по двору ходит караул. В Александрийске в эту пору Олена уже задувала бы свечу, или Анфиса с Анютой просили бы ещё одну сказку…

Я закрыл глаза и не помню, когда уснул.

С утра стряпуха и двое холопов сбились с ног. Я велел накрыть в большой горнице, и накрыть так, чтобы восточный человек понял, что его ждали и о его вере помнили. Никакой свинины. Никакого вина на виду — кувшин стоял в соседней клети на случай, если бек сам заведёт об этом речь, как бывало. Баранина, зажаренная целыми кусками на углях, ещё шипела на блюде. Осетрина отварная, белая, с хреном. Каша из сарацинского пшена, которое Мин добывала для трактиров через астраханских купцов и которое здесь стоило, как перец. Пироги с рыбой, пироги с ягодой. Мёд в сотах. Орехи, изюм, сушёные абрикосы — это из прошлогодних даров самого бека, и я не без умысла поставил их на стол. Пить подали сбитень, квас, брусничную воду и просто холодную с погреба.

И стекло.

Не оловянные чарки и не серебро, а мои кувшины: зеленоватые, с толстым дном, и кубки к ним, пусть кривоватые. Стеклодувы Александрийска ещё учились, но чистота была уже лучше того, что привозила Венеция. Я хотел, чтобы Сулейман-бек это заметил. И чтобы доложил, кому следует.

Он приехал, когда солнце поднялось над крышами. С ним пятеро: двое слуг, толмач, которого он никогда не использовал, и двое воинов, которые остались во дворе с моими. Бек неторопливо спешился, оправил халат, и мы обменялись поклонами у крыльца.

— Мир твоему дому, Дмитрий-бей.

— И тебе мира. Проходи, стол ждёт.

Он вошёл, обвёл глазами горницу, и остановился взглядом на стекле. Подошёл, взял кубок, посмотрел на свет.

— Твоя работа?

— Моих людей.

— Я слышал об этом в Кафе, — сказал он, с осторожностью ставя кубок обратно. — Не поверил. Венецианцы говорили, что московиты варят зелёную грязь. Теперь вижу, что венецианцы просто завидуют.

— Что с них взять, — улыбнулся я. И послу понравилось с каким пренебрежением я произнёс эти слова. — Садись, Сулейман-бек.

Мы сели. Он омыл руки над медным тазом, который подал слуга, произнёс своё благословение над пищей, и мы принялись есть. Первое время говорили о пустом… о дороге, о степи, которая «нынче неспокойна», о ценах на мёд, о том, что в Кафе соль подскочила вдвое. Бек хвалил баранину и спрашивал, как её жарили. Я отвечал. Всё это была прелюдия, и оба мы знали, что она затянется настолько, насколько того требует восточная вежливость.

Он заговорил о деле, когда слуга унёс блюдо с костями и поставил мёд.

— Ты ждёшь от меня вестей, Дмитрий-бей. Я привёз их. Первая… — он отпил воды. — Война с Венецией подходит к концу. Синьория шлёт послов в Стамбул, и падишах готов их слушать. К зиме, если Аллах позволит, будет мир.

Я кивнул. Об этом уже писал Олелькович, но одно дело письмо литовского князя, и совсем иное, когда тебе это говорит человек султана.

А внутри тем временем ёкнуло.

Тридцать стволов венецианцам. Тридцать османам. По шестьсот рублей за ствол, не считая пороха — это была самая славная торговля, какую Русь знала за последние сто лет, и она держалась на одном… на том, что две державы рвали друг другу глотки. Что «Рыси» на стенах Шкодры и на галерах Мочениго станут никому не нужны.

Я терял сбыт. Отличный сбыт, который сам же и выстроил, стравив их между собой. Разделяй и властвуй, как я тогда доказывал Марии. И вот теперь они собрались мириться.

Ивангород и дорога на Новгород ждали серебра.

— Мир, — сказал я, — хорошая весть для всех, кто ходит по морю.

— Хорошая, — согласился бек. — А вторая весть будет хуже. По крайней мере, для тебя.

Он помолчал. Отломил кусок сот, положил на ладонь, посмотрел, как течёт мёд.

— Готовится война между Османской державой и Крымским ханством.

Я ничего не ответил.

— Падишах устал от Кафы. Генуэзцы сидят на его море, как блохи на собаке, и берут пошлину с каждого корабля, что идёт к Тане и обратно. И падишах устал от Менгли-Гирея, который берёт золото из Стамбула, кланяется, а потом делает по-своему. Чёрное море должно стать морем падишаха. Всё. От устья до устья.

(От авторов. В реальной истории всё так и случилось: летом 1475 года флот Гедика Ахмеда-паши взял Кафу, а Менгли-Гирей был увезён в Стамбул и вернулся в Крым только в 1478 году уже вассалом султана. Такое соседство Русь терпела три столетия. И количество войн между Русью и Османской империей было не счесть, а про набеги… это была отдельная напасть, в то время. Итог, Крым стал русским только в 1783 году, при Екатерине II.)

Я сидел и молчал, но внутри подобрался.

Османы в Крыму. Крымский хан сам по себе беда, но беда знакомая, степная, с которой можно договориться, воевать, купить, обмануть. А тут Османская империя, взявшая Царьград и проглотившая Балканы, острова в Средиземном море. Империя с флотом, с янычарами, с пушками и с тем порохом, который она у меня же и покупала. И между этой империей и Москвой оставалась бы только Большая Орда с тремя грызущимися братьями.

А потом бек сказал то, отчего стало хуже.

— Падишах помнит, кто продал ему пушки. Он умеет быть благодарным, Дмитрий-бей. Когда Крым ляжет под его руку, Орда останется одна… Падишах готов помочь тебе в этом деле. Войском, если понадобится. Золотом, если войска не нужны. Степь велика, и её хватит, чтобы поделить между добрыми соседями.

Помощь в захвате Большой Орды от султана.

Я ждал от этого разговора чего угодно… мира с Венецией, торга о цене, разговора про барона. Но чтобы османы сами предложили встать с нами плечом к плечу на Волге?

Только я уже понимал, что означает «поделить между добрыми соседями». Это означает общую межу. Их тумены на одном берегу Дона, наши полки на другом. И между нами ничего, кроме межевого столба.

Такое соседство Руси не было нужно. Ни за какое золото.

— Вижу, новости тебе не понравились, — сказал бек.

— Да, — не стал отнекиваться я.

Он ждал. Я взял кубок, отпил воды и поставил на стол. Надо было сказать так, чтобы он понял… и чтобы ни одного слова нельзя было привезти в Стамбул, как оскорбление.

— Османская держава сильна, Сулейман-бек. Настолько сильна, что я не знаю в этом мире державы сильнее. Я всякий раз радуюсь, когда твой падишах побеждает. Радуюсь издалека… — я чуть повёл рукой в сторону окна. — Между нами лежит степь. Три недели пути, реки, кочевья, солончаки, пустые земли. И мне эта степь нравится. Я люблю её именно такой… широкой. Добрые соседи, как говорят у нас, живут через овраг. Кто живёт через плетень, тот рано или поздно спорит о плетне.

— Ты боишься нас, — верно понял мои слова бек.

— Я боюсь всякого, кто сильнее меня. Стыда в этом нет, только разум. Я сам учу этому своих людей. И падишах, я думаю, тоже не держит при себе советников, которые ничего не боятся — они плохо кончают.

Он усмехнулся.

— Скажи прямо, Дмитрий-бей. Что ты сделаешь, когда флот падишаха войдёт в гавань Кафы?

— Прямо не скажу, — ответил я. — И хитрости тут нет, это решу не я. Я скажу иначе. Русь два века платила Орде. Мы с этим только что покончили. И теперь, глядя на всякого, кто идёт к нашей степи с большим войском, Русь спрашивает одно — не за данью ли он идёт? Тут ничего не поделаешь. Это теперь у нас в крови.

Сулейман-бек слушал внимательно и не перебивал. Когда я закончил, он некоторое время молчал, а потом заговорил, и голос его стал мягче.

— Мудрец сказал: не спеши бояться тени горы, которая ещё за окоёмом. Пока дойдёшь до неё, состаришься, и гора тебе покажется холмом, — он приложил ладонь к груди. — Я служу падишаху, султану Мехмеду, которого после Царьграда зовут Фатихом, Завоевателем, повелителю двух земель и двух морей. Я знаю его мысли настолько, насколько слуге позволено их знать. И я говорю тебе — на нашем веку того, чего ты боишься, не случится. Ни на твоём, ни на моём. Падишах не видит в Руси врага. Он видит соседа. Доброго соседа, у которого есть железо, воск, пенька и мастера, которые льют пушки лучше венецианских. С таким соседом воюют дураки. С таким соседом торгуют, и падишах никогда не спрашивал, какой веры купец и какой веры покупатель. Пусть у купца крест, у покупателя полумесяц, а серебро у обоих одно. Эти слова, можно считать, я привёз тебе от него.

Честно, я хотел бы с ним согласиться. Всё, что он говорил, было правдой. Мехмед действительно не смотрел на веру, когда речь шла о торговле, и действительно помнил про пушки. И если бы речь шла о десяти годах или о двадцати, я бы кивнул и успокоился.

Но я понимал одно. Как только османский флот войдёт в Кафу, русские полки вступят в войну на стороне Крыма. Любовь к Менгли-Гирею тут ни при чём… просто иначе нельзя. И тогда всё, что здесь говорилось про доброе соседство, кончится в один день. А Сулейман-бек, который сидит сейчас за моим столом, ест мой мёд и разглядывает моё стекло, будет по ту сторону.

— Ещё одно, — вдруг сказал бек. — Тридцать стволов и порох, что лежат в Кафе, это последнее, что падишах берёт у вас. Дальше он не станет покупать. Мир с Венецией, и у него довольно своих литейщиков в Стамбуле, которых он привёз из Италии. Я говорю это, чтобы ты не рассчитывал на будущий торг и не обиделся, когда его не случится.

И я выдохнул.

Не заметно, надеюсь. Но выдохнул.

Потому что остерегался одного момента — если бы он не поднял этот вопрос, мне пришлось бы говорить об этом самому. Только представьте в свете сказанного я заявляю:«Больше мы вам оружие не продадим».

Да, это на всех языках мира звучит одинаково. Примерно, как:«Сулейман, теперь мы враги» . И он бы всё понял, только дурак бы не понял, коим бек не являлся.

Но благо, он сказал это первым. И теперь между нами не было разрыва, было просто окончание торга, о котором обе стороны заранее знали.

— Понял, — сказал я. — Тогда последняя партия уйдёт по уговору и на этом всё.

Дальше мы говорили о мелочах. О том, как повезут стволы по Волге. О Лёве, которого Сулейман-бек хвалил и сказал, что стамбульские мастера просили его оставить.

Прощались по-доброму, и я вышел проводить его до крыльца.

— Ответ нашего княжества я привезу, когда он будет, — сказал я. — Но придётся подождать, Сулейман-бек. Великая княгиня и Великий князь в трауре. Боярская дума тоже, и созывать её в ближайшее время никто не станет. Сам понимаешь.

— Понимаю, — он приложил руку к груди. — Тогда я подожду письма. Гонец найдёт меня в Кафе. Или на дороге, если я не успею доехать.

Он уже взялся за стремя, и тут я спросил то, что вертелось на языке весь разговор.

— Скажи, бек. Зачем ты рассказал мне про Крым? Про то, что готовится.