Рассвет русского царства. Книга 15 · Глава 15

Глава 15

На следующий день народ собрался снова, и собралось его, пожалуй, даже больше, чем накануне, потому что вчера казнили чужих, а сегодня предстояло рубить своих — бояр, думных людей, чьи отцы сидели в палате ещё при Василии Васильевиче и чьи роды знали по именам в каждом русском селении. На такое ходили смотреть иначе, чем на немцев. Ходили смотреть, как падают высокие, и это любопытство, если уж говорить честно, я понимал лучше всякого улюлюканья.

Тверских я разглядел ещё до того, как поднялся на своё место. Свита покойного стояла у самого помоста, в первом ряду, отдельной кучкой. Их сюда никто не звал и, судя по тому, как близко они заняли место, пришли затемно. Смотреть, как убивают за их князя.

Приговор читал снова Ощера. По Никите Фёдоровичу Басенку шло умышление на Великого князя и на Великую княгиню, убийство князя Михаила Борисовича Тверского, совершённое своей рукой в малой палате, и ложный навет на боярина Строганова, то есть на меня, и когда Ощера дошёл до этого места, несколько голов на площади повернулись в мою сторону.

По князю Василию Васильевичу Шестуну читалось про сговор и про то, как он отвёл стражу от палаты, разыграв больного, и про то же умышление. Фёдору Семёновичу Лукьянову досталось за подстрекательство к мятежу в кремлёвском переходе и за срамное слово о государыне, а дьяку Истоме Кривцову за подлог грамоты моим именем и за нож, вытащенный из моего сундука. Сотника Окула, десятника и ещё двенадцать воинов из дружин Басенка и Шестуна Ощера назвал уже скопом, за то, что шли с господами и знали, на что идут.

— … всем смерть через отсечение головы.

Кривцова взяли первым, и только ему прежде плахи отрубили обе руки. Он страшно кричал, и затих лишь когда его голову положили на плаху рядом с ними.

Дальше пошло быстро. Шестун, князь, Рюрикович ярославского корня, взошёл на помост, шатаясь так, что подручные подхватили его под локти, и в последний миг попросил священника… в этом не отказывают никому. Он что-то шептал ему в ухо, крестился торопливо, будто боялся не успеть, потом его поставили на колени, и палач сделал своё дело одним ударом. Басенок шёл к плахе молча, ни на кого не глядя, и голову положил сам, без подручных. Лукьянов до самой плахи кричал что-то про то, что он никого не убивал, и в чём-то он был прав… вот только он отказывался понимать, что казнят его за сговор. По сути, он остался в тени и активных действий не предпринимал. Хотел он, в общем, чистеньким остаться, но не тут-то было.

Окул, десятник, воины… тринадцать голов подряд. Палачи сменяли друг друга. Помост к концу стал красным, и вода из вёдер уже не помогала.

А потом к эшафоту подвели родню.

Их выводили из-за кремлёвских ворот цепочкой, под конвоем, всех разом. Жён, сыновей, братьев, зятьёв, племянников, старых матерей. Человек шестьдесят, в дорожном платье, без украшений, без шуб. Некоторые ещё не понимали, зачем их сюда привели… думали, наверное, что проститься. Одна боярыня, увидев голову мужа на колу, осела прямо на землю, и её подхватили под руки свои же.

Ощера развернул второй пергамент.

— Великий князь и Великая княгиня, — прочёл он, — милосердуя, животы им оставили. Но за вину мужей и отцов их всё имение, вотчины, дворы и людей, отписать на Великого князя. Их же, с детьми и с домочадцами, из боярского и служилого чина изринуть и быть им отныне княжьими холопами. И служить им в казанских землях, под рукой княжеского наместника князя Бледного (который племянник ) и мурзы Кара-Булата, покуда князь не помилует.

И вот тогда, после слова «холопы», площадь зашепталась.

Боярские жёны и боярские дети, люди, у которых ещё вчера были терема, кони, серебро и собственные холопы, стояли теперь на площади в дорожном платье и слушали, как их при всём народе отдают в холопство, и отдают не куда-нибудь, а в Казань, к татарам. Для боярина такой приговор был хуже плахи. На ней человек умирает в чести, с именем, и по нему служат панихиду в родовой церкви. А здесь человеку оставляли жизнь и при этой жизни забирали всё, ради чего он жил, вплоть до права зваться по отчеству.

Я смотрел на них и видел, как НАКАЗАНИЕ доходит до каждого. Молодой парень, скорее всего сын Басенка, которому на вид было лет шестнадцать, вдруг рванулся из цепи и закричал что-то в сторону помоста. Я не разобрал слов, потому что конвойные сбили его с ног раньше, чем он договорил, и подняли уже связанным по локтям. Старуха, мать Шестуна, которую вели под руки две служанки, стояла и смотрела на Марию с лютой ненавистью. Молодая женщина, жена кого-то из воинов Окула, выла в голос, обхватив ребёнка обеими руками.

А народ пришёл в волнение. Жалость к бабам с детьми. Страх, потому что каждый на площади понимал, что если так можно поступить с думными родами, то с посадским человеком можно и подавно. И ещё одно чувство, которого я, к своему стыду, не ждал и распознал только по тому, как менялся тон этого гула. Удовлетворение. Простой посадский люд смотрел, как боярских жён отправляют в холопы, и где-то на самом дне этого гула сидело тихое «а вот и до вас дошло», которое никто не произносил вслух и которое от этого было только слышнее. Я их не осуждал и не собирался, потому что двести лет эти роды жили с этого самого люда, брали с него, судили его и пороли, и люд всё это помнил не хуже, чем помнил сегодняшний приговор.

Их увели той же цепочкой, через те же ворота, и обоз до Казани к тому времени уже стоял готовый за Москвой-рекой. Двадцать телег, полсотни конвойных из великокняжеской дружины, и старшим над обозом я поставил одного из десятников Богдана, потому что своим людям верил больше, чем кремлёвским. Кара-Булату ушло письмо с гонцом ещё три дня назад, с описанием, кто едет и за что, и с просьбой держать их при деле, но не при оружии, и я не сомневался, что мурза поймёт, потому что сам когда-то сдавал нам город и знает, каково это — стоять перед победителем. И какие мысли и чувства зарождаются в человеке.

Я вернулся домой ближе к вечеру, и долго сидел в бане один.

Как бы я ни хотел после всего вернуться в Александрийск… к домне, к лесопилке, к стеклу, к детям… через пять дней должно было состояться заседание Боярской думы. И уехать я не мог.

Пять дней. За эти пять дней мне надо было переговорить с Холмским и с Бельским, посчитать с Ощерой, написать Богдану в Александрийск, чтобы начинал готовить курмышских. И ещё… ещё за эти пять дней Некрас должен был уйти на Яик.

Дальше оставалось ждать.

* * *

Большая тронная палата в день заседания Думы выглядела иначе, чем в обычные дни.

Лавки вдоль стен были застелены сукном: правая сторона алым, левая зелёным, и на этих лавках, по чину, по роду, по возрасту, по тому, чей прадед кому служил, рассаживались бояре. Ближе к трону старшие роды, дальше — те, чьи деды при Василии Васильевиче ещё только выслуживались. Одним словом, всё в духе местничества.

Моё место было первым на правой лавке. У самого трона, по правую руку. Рядом со мной Холмский, дальше Бельский, Ощера; по левую сторону от трона сидели те, кто помоложе и погорячее, и среди них Алексей, который нарочно сел так, чтобы видеть всю палату.

Шум стоял, как на торгу. Бояре переговаривались, кто-то смеялся, кто-то спорил через лавку… и всё это разом стихло, когда дьяк у дверей ударил посохом в пол.

После чего вошёл Иван.

В кафтане, расшитом по вороту жемчугом, в шапке, которую надевал только на Думу. За ним Мария Борисовна, в чёрном, как все эти дни, но с золотым поясом. Траур трауром, а регентша не может выйти к боярам, как вдова на паперти. За ними Варлаам с крестом, и двое служек с кадилом и чашей.

Все бояре, включая меня, поднялись.

Иван прошёл к трону, сел. Не сразу… постоял, оглядел палату, и только потом сел, положив руки на подлокотники так, как сидел его отец. Мария села рядом, на резное кресло пониже трона.

А Варлаам вышел на середину. Освятить Думу. Это была старая московская привычка, от которой при Иване Васильевиче начали отходить, а при Марии вернули. Митрополит поднял крест, и палата опустилась: кто на колени, кто ограничился поклоном головы. Служка подал чашу. Варлаам окунул кропило, повёл рукой, и капли святой воды прошли по рядам.

Крестились по-разному, и поэтому одному можно было разобрать палату лучше, чем по местнической росписи. Старики крестились широко, останавливая руку на плече. Молодые торопились, чиркая пальцами от лба к поясу. Кто-то подставил лицо под кропило, как подставляют его под дождь после жары. Меня тоже задело, холодные капли легли на лоб и бровь, и я перекрестился вместе со всеми.

— Царю Небесный, Утешителю, Душе истины… — Варлаам говорил негромко, но в тишине палаты было слышно каждое слово. — … прииди и вселися в ны, и очисти ны от всякия скверны…

Потом было благословение, потом он повернулся к Ивану и поклонился ему. Варлаам прошёл на своё место справа от трона.

Пока рассаживались, Алексей с левой лавки поймал мой взгляд и чуть заметно подмигнул.

Начинать полагалось мне. Я поднялся, придерживая рукой пергамент, который даже не собирался разворачивать, потому что помнил всё наизусть.

— Великий князь. Великая княгиня. Владыко. Бояре.

Палата смотрела на меня, и в этих взглядах не было ничего одинакового. Одни глядели с открытым любопытством, ожидая, чем я их удивлю на этот раз. Другие со злостью, которую даже не пытались прятать, и таких, если считать по лавкам, набиралось около трети. Мне это было безразлично, я пришёл сюда говорить о деле, а не собирать любовь думных родов.

— Я собрал вас, чтобы объявить сбор ратей к зиме, против Большой Орды.

По палате прошёл шорох, но никто не сказал ни слова. Лишь лица стали хмурыми и крайне серьёзными.

— Я знаю, что вы скажете. Только что Казань, а перед нею Новгород и Сурская дуга, и многие оттуда не вернулись домой. Люди устали, казна пуста, хлеб ещё не убран… и всё это правда. Но лучшего часа не будет. Ни через год, ни через пять. Я объясню сейчас вам всё по порядку.

Я поднял руку и разогнул один палец.

— Литва. Казимир воевал этим летом с Ордой и с Крымом за Днепр. Собрал войско, чтобы отбить нападение… и не успел, потому что Менгли-Гирей сам отдал Чернигов и ушёл. Тем не менее Казимир понёс большие потери и ему нужно несколько лет, чтобы зализать раны. На нас он не пойдёт, да ему, по сути, и нечем.

Я выдержал паузу и загнул второй палец.

— Ливония. Там свергли ландмейстера, посадили нового. После чего шведы предъявили Ордену ультиматум и к зиме там ждут войны. Да и вся Европа за Ливонией смотрит сейчас на юг, а не на восток. Несмотря на надвигающийся конфликт, нельзя исключать войны со шведами. И думаю, все здесь понимают причину. — Я посмотрел на всех. — Ивангород. Шведов больше всего не устраивает наше усиление на Варяжском (Балтийском ) море. Поэтому ратей из Великого Новгорода я собирать не буду. Пусть новгородцы стерегут своё, а Пронский стережёт их… — раздались несколько согласных с моими выводами шепотков, но быстро прекратились. Я же продолжал доклад. — Император Германии Альбрехт, хоть и взял контроль над всеми немецкими княжествами, но ещё не укрепился. Так ещё они понесли немалые потери на Дунае, когда нанесли поражение Мехмеду второму. Ему сейчас тоже не до нас.

Третий палец загнулся на моей руке.

— Касательно дел в Большой орде. Как всем тут известно, Великий хан Ахмат мёртв, а его сыновья сейчас делят Сарай (столица Большой орды ). Муртаза с Шейх-Ахмедом сражаются с третьим братом, Хасаном. Недавно на Ахтубе, была битва, где Муртаза и Шейх положили половину своих воинов… и сейчас все трое братьев сидят в своих улусах и набирают новых людей. Они слабы. Так слабы, как не были никогда с тех пор, как Батый пришёл на Русь. И если мы не воспользуемся подвернувшейся возможностью, то кто знает — вдруг братья помирятся? Этого допускать нельзя.

Я опустил руку.

— И последнее. С юга, из Стамбула, идут вести, что султан Мехмед Второй готовит флот против Кафы и Крыма. Нападут они не в этом году, но скоро. — Я не собирался говорить на Думе, что планирую воевать с Османской империей. — И когда Крым падёт, мы должны успеть выстроить сеть крепостей на границе с ними, чтобы османы даже думать не смели в нашу сторону.

Я говорил ещё. Что вести я собираюсь тридцать тысяч и что этого достаточно, и что я верю в нашу победу. Что сбор на Девичьем поле начнётся, как только дорога встанет, и что ратям из Нижнего, Владимира, Твери, Костромы и других городов надлежит быть в Москве к первому снегу. Что казна возьмёт на себя траты на порох и пушки, а хлеб и фураж по росписи, которую Ощера разошлёт по городам через неделю.

Меня слушали внимательно. Я это видел. Переглядывались, кивали, кое-кто загибал пальцы вслед за мной. Но когда я закончил и сел, понял, что до большинства дошло не всё. Про Литву поняли. Про Орду поняли. А вот про флот на Кафу, который я упомянул вскользь, понял, кажется, только Холмский… он посмотрел на меня из-под бровей и медленно кивнул.

Остальные слышали «султан» и «Кафа» и не понимали при чём здесь Русь. Зачем вдруг идти на Орду, причём сейчас, причём собираться уже нынче… этот вопрос висел в палате, и я не собирался на него отвечать подробнее. Кому надо, объясню наедине.

— А жалование? — спросил кто-то из молодых, с дальнего конца. — Зимой в степи, на своём коште, боярин… это разор.

— Жалование будет, — ответил я. — Как на Казань. Из казны, серебром, в Москве при сборе… Кто выставит людей сверх росписи, тому за каждого сверх.

— А добыча?

— Добыча по старине, как после Казани делили. Сарай, бояре… это не Казань. Но и не Великий Новгород, а нечто между. Так что никто без добычи не уйдёт.

Вот на это они откликнулись. Загудели одобрительно, и я понял, что половину Думы я только что подкупил.

— А что Рязань? — спросил кто-то с левой лавки.

Мария Борисовна ответила раньше, чем я успел открыть рот.

— Рязань, — сказала она, — наверняка примет участие в этой войне. Ведь именно Рязань от Орды больше всего страдает. Гонцы к князю Василию Ивановичу уже высланы. Ответа пока не получено, но, я уверяю вас, он будет положительным. Рязанские полки ходили с нами на Суру. Пойдут и на Волгу.

Бояре закивали и начали переговариваться. Кто-то уже прикидывал вслух, сколько сабель придётся выставить с его вотчины. Кто-то спрашивал соседа — будет ли жалование. Шум нарастал.

И тогда поднялся боярин Мамон, Григорий Андреевич.

Я его помнил по прежним Думам. Он никогда не выступал первым, но всегда выступал.

— Скажи, Великая княгиня, — произнёс он, кланяясь трону. — Воевода про войну сказал ясно. А что будет с землями? Орда велика, земель за Волгой без счёта. Как распределять их будем?

И вот тут я понял, что этот вопрос интересовал многих. Палата притихла разом, и все лица повернулись к Марии.

Мария не торопилась с ответом.

— Земли, — сказала она, — будут распределяться так же, как распределялись в Великом Новгороде и в Казани. В поместье. Вотчин не будет.

Настроение в палате в миг стало другим.

— Вотчин с этой войны не будет, — продолжала она ровно. — Ни князьям, ни боярам, ни детям боярским, ни дьякам. Земля будет даваться за службу и на время службы. Служит человек — держит землю, кормится с неё и выставляет с неё людей. Служит его сын — держит сын. Перестал служить, ушёл в монастырь, помер без наследника, побежал в Литву… земля отходит к государю и передаётся другому. Таков порядок в Новгороде и в Казани. Таков будет и за Волгой. Вотчины остаются, какие есть. Новых не будет.

— Но испокон веку… — начал кто-то.

— Испокон веку, — перебила Мария, — земли давались за службу. Просто потом об этом стали забывать. В итоге внуки, чьи деды служили Великим князьям, восприняли земли как данность и перестали служить. Но этому пришёл конец. Кто хочет земли за Волгой, тот поедет за Волгу и будет её держать. Саблей. А не из московского терема.

Она сказала это, и по палате прошёлся недовольный гул.

Тот, который я слышал на площади, когда читали приговор о холопстве. Только здесь гудели не посадские, здесь гудели бояре, и в этом гуле было возмущение. Они были не против воевать. Воевать они умели и любили, и на Волгу пошли бы хоть завтра. Они были против того, чтобы воевать за то, что не станет их. Земля… За землю они шли на Новгород и на Казань, и вот теперь им говорили, что земля будет княжья, а они на ней… держатели.

— Это как же, — поднялся кто-то с левой лавки, — кровь наша, а земля снова не наша?

И началось…

— Служба за жалование, как у наёмных немцев!

— Дед мой при Донском…

— Кому мы кровь проливаем, если внукам ничего не останется?

Мария молчала и ждала. Иван сидел на троне, вцепившись в подлокотники, и я видел, как у него подрагивает подбородок. Варлаам поднял руку… но было поздно.

Потому что с дальнего конца левой лавки, из-за спин, кто-то выкрикнул.

— ОТ БАБЫ НА ПРЕСТОЛЕ, ЧТО БЛУДУ ПРЕДАЁТСЯ, НИЧЕГО ИНОГО И ЖДАТЬ НЕЛЬЗЯ!

Слова эти прогремели под сводами, и палата после них замерла целиком, вместе с теми, кто ещё секунду назад кричал про кровь и про внуков.

Все лица повернулись в одну сторону, к боярину Товаркову Ивану Фёдоровичу. Высокому крепкому человеку, который держал перед собой посох обеими руками. Он стоял и смотрел на трон с вызовом, а по тому, как он при этом коротко оглядывался по сторонам, было ясно, что он ждёт, кто ещё поднимется рядом с ним, и рассчитывает по меньшей мере на четверых с той же лавки.

Митрополит уже открыл рот, и я даже успел услышать первый звук, с которого он собирался начать.

Но дальше я себя плохо помню.