Глава 16
Со стороны, наверное, это выглядело так…всех убью один останусь …
Однако в моей памяти осталось лишь то, что Холмский дёрнулся меня удержать и что-то громко затрещало, и уже только вечером я сообразил, что треснул рукав моего кафтана. Палату я пролетел так, что бояре на левой лавке шарахались и убирали ноги, а один опрокинул на пол чернильницу дьяка. Товарков успел повернуться ко мне лицом, и я врезал ему кулаком в ухо.
Боярин оказался крепкий и на ногах устоял. Качнулся, ухватился за свой посох, и в глазах у него появилось удивление, потому что он, судя по лицу, ожидал чего угодно, но никак не того, что глава Боярской думы при Великом князе и при митрополите станет бить его, как пьяного возчика на торгу.
А потом он перехватил посох обеими руками и замахнулся на меня сверху.
Я пригнулся, пропуская удар, и посох свистнул над головой так, что задело волосы. Пока он выносил его на второй замах, широко, от плеча, я поймал Товаркова за бороду, дёрнул вниз к себе и встретил коленом. Хрустнуло отчётливо, на всю палату. Два верхних передних зуба вылетели у него изо рта, и один из них покатился по полу к самому подножию трона, а второй засел у меня в колене, и я почувствовал, как он вошёл в мякоть сквозь сукно штанины.
Дальше всё было, как в тумане.
Я пришёл в себя, когда меня кто-то оттаскивал.
Меня держали за руки, за плечи, кто-то обхватил сзади поперёк груди. Я дёрнулся… и увидел, что держат меня пятеро курмышских.
— «Когда они тут появились⁈» — пронеслась у меня мысль.
Они держали меня крепко и вместе с ними Алексей, у которого был разбит нос… кровь текла по усам, и он утирал её плечом, потому что руки были заняты мной.
— Дим, — говорил он. — Дим. Всё. Всё, слышишь? Хватит.
Я разжал кулаки.
И огляделся.
На полу палаты лежали бояре. Я насчитал семерых. Кто-то стонал, кто-то не шевелился. Мамон стоял у стены, держась за челюсть, и глядел на меня так, будто я был не человек, а что-то из тех книг, которые читают на ночь монахи. Товарков лежал у самой лавки, на боку, и кровь из его рта растекалась по алому сукну. Посох при этом валялся у трона. Рядом лежал ещё один посох, но он был сломан пополам. Один из бояр держался за руку, вывернутую под неправильным углом, и я машинально отметил про себя, что это вывих плеча.
Потом я посмотрел на Марию.
Она сидела в своём кресле, и смотрела на меня так, что в одном этом взгляде уместилось всё сразу. Там был страх, настоящий, женский… там же было восхищение, столь же неподдельное.
Иван на троне подался вперёд, вцепившись в подлокотники, и глаза у него горели чистым мальчишеским восторгом. Он изо всех сил старался держать лицо, и ничего у него не выходило. Так мальчишки смотрят на старшего брата, который только что в одиночку разогнал всю дворовую ватагу и стоит посреди двора, отдуваясь. Я поймал его взгляд, и он кивнул мне, коротко, один раз, впервые за всё время со дня смерти Тверского.
Остальные бояре к тому времени жались к стенам, отступив от лавок на два-три шага, к самым окнам и печам, и смотрели на меня с таким страхом, какого я не видел ни у кого на площади в дни казней. Лавки посередине опустели. Разве что Холмский, Ощера, Бельский и Долматов остались сидеть на своих местах, как сидели.
Холмский встретился со мной взглядом и медленно покачал головой.
Так качают головой, глядя на человека, который только что сделал то, что нельзя было делать… и от чего теперь никуда не денешься.
Курмышские меня отпустили. Алексей тоже. Я стоял посреди палаты, дышал, и чувствовал, как под коленом что-то мешает.
— «Зуб», — вспомнил я.
К Ивану в этот момент подошёл митрополит.
Наклонился и что-то прошептал ему на ухо. Иван слушал, глядя перед собой, и кивал… и с каждым кивком лицо у него становилось серьёзнее. Потом Варлаам выпрямился и отступил на шаг.
— Поднять боярина Товаркова, — сказал Иван.
Голос у него сорвался на первом слове, но на втором выправился. Двое курмышских подошли к Товаркову, подняли его под руки и поставили перед троном. Он стоял, качаясь, с окровавленным ртом и разбитым ухом, и смотрел на Ивана.
— Боярин Иван Фёдорович, — с холодом произнёс Иван. — Ты при мне, при Великом князе, и при всей Думе обесчестил бранным словом мать мою, Великую княгиню, и сделал это прилюдно, зная, что тебя слышат.
Товарков промычал через разбитые губы что-то, в чём угадывалось начало оправдания.
— Молчи, — обронил Иван, и от того, каким тоном было сказано это слово, в палате перестали дышать. — За бесчестье Великой княгини по старине положена плаха, и ты её заслужил сегодня. Владыка просит за твою жизнь, и я его слушаю, потому что владыке отказывать не стану. Жизнь тебе оставлена. Всего прочего ты лишаешься. Боярства лишён, из думы изринут, вотчины твои и дворы отписаны на Великого Московского князя, со всеми людьми и угодьями. А самого тебя завтра надлежит бить кнутом на торгу при народе, после чего везти на Белоозеро, в Кириллов монастырь, и там постричь. Молись там за свой язык, покуда Господь даст тебе дней.
Товарков осел на подогнувшихся ногах, и курмышские подхватили его под мышки, чтобы он не свалился к подножию трона.
— И ещё, — Иван повернулся к палате, обвёл её глазами, и я в этот момент увидел в нём отца так ясно, как не видел ни разу за все годы. — Кто ещё при мне скажет о матери моей бранное слово, за того я владыке просить не дам… НИКОМУ НЕ ДАМ! — повысил он голос.
После этого наступила тишина.
И когда она стала затягиваться, вперёд вышел Варлаам, поднял руку и заговорил, будто ничего особенного в палате не произошло и по полу не растекалась боярская кровь и сопли.
— На сегодня Дума окончена. Продолжим завтра, с утра, по молитве. Разойдитесь с миром, бояре, а кто ранен, ступайте к лекарям.
Меня уже никто не держал. Я кивнул Ивану, кивнул Марии, поклонился владыке и вышел из палаты первым. За мной устремились мои воины, те пятеро, что меня оттаскивали, и ещё десяток из дверей. Мы шли переходами Кремля, и я слышал, как за спиной тронная палата взрывается голосами.
Дома я первым делом сел на лавку в сенях и стянул сапог. Потом штанину. Зуб сидел под коленом, в мякоти, вошёл на полпальца… я поддел его ножом, вытащил и повертел в пальцах.
— Что это? — спросила Ива из дверей. Она стояла и смотрела на мою ногу.
— Зуб.
— Чей?
— Боярина Товаркова.
Она помолчала. Потом подошла, взяла зуб с ладони, посмотрела на свет… и положила на полку у образов. Молча. И как бы я не хотел, не стал спрашивать, зачем. Вместо этого я занялся обработкой раны.
POV
Мать и сын шли по переходам Кремля вдвоём.
Стража отступала к стенам, когда они проходили. Мария шла, сложив руки на поясе, и лицо её было спокойным… хотя внутри всё ещё не улеглось. Она видела в жизни битвы. Видела Девичье поле с холма, видела битву на Сурской дуге. Но того, что произошло сейчас в тронной палате, она не видела никогда, и ей понадобилось время, чтобы это осмыслить.
— Вот, Иван, — не поворачивая головы сказала Мария. — Теперь ты увидел, на чьей стороне Дмитрий. И что он может сделать за меня… и, соответственно, за тебя.
Иван нахмурился и молча кивнул.
Он шёл рядом с матерью и не мог не видеть того, что видел несколько минут назад. Произошедшее ещё стояло перед глазами.
Товарков крикнул. Строганов встал… нет, он не встал, он вылетел с лавки, как стрела из лука. Строганов пробежал палату и ударил. И тогда Товарков замахнулся посохом… а посох у боярина был окован железом, и таким, как думал Иван, легко можно убить.
Строганов нырнул под посох. Просто нырнул, как ныряют под ветку. И ударил коленом.
А потом вскочили другие.
Иван видел, как поднялись Мамон и ещё двое с левой лавки… те, что кричали про землю и кровь. Поднялись, и у двоих в руках были посохи, и они пошли на Строганова с двух сторон. И Строганов… зарычал. Как рычит зверь, когда его окружают, и от этого рыка у Ивана на троне свело шею. Мамон ударил посохом сверху… Строганов шагнул навстречу, посох прошёл за спиной, а Мамон получил с ноги в челюсть и тут же осел. Второй ударил сбоку, по рёбрам, и не попал, потому что Строганова там уже не было, он был на полшага левее, и второй боярин полетел через лавку, сбитый с ног подсечкой. Третий успел замахнуться. Строганов перехватил посох в воздухе, вырвал, переломил о колено и ударил обломком в живот.
Дальше их было больше. Иван видел пятерых, шестерых… они наваливались с трёх сторон, и ни один не мог попасть. НИ ОДИН. Строганов двигался так, будто все они стояли по пояс в воде, а он бегал по берегу. Уворачивался от посохов. Перехватывал замахи кулаками. Ловил за вороты и бороды… Он усмехнулся, вспомнив как у одного он вырвал целый клок волос, после чего швырнул его в боярина… Дмитрий бил их об лавки, об стены, друг на друга, как нашкодивших щенков.
А каким-то чудом Шуйский повис у него на спине, и стража, и всё кончилось.
Шуйскому, кстати, досталось от своих же. Он прыгнул на Строганова сзади, а Строганов в ту секунду ещё не понимал, кто на нём, и ударил назад локтем… в лицо. Князь Алексей потом стоял с разбитым носом и держал воеводу за плечи, тем не менее, Шуйский смог достучаться до него и в какой-то момент воевода его услышал. Только его.
Иван это запомнил. Из всей палаты, из семи бояр на полу и из десятка стражи… воевода остановился на одном голосе. На голосе друга.
— Матушка, — сказал Иван, глядя перед собой, — я никогда не считал Дмитрия трусом. И видел его в бою, когда он брал Казань. Но повод сердиться у меня другой.
Мария кивнула. И подумала про себя, что слишком умные это речи для тринадцатилетнего ребёнка. «Повод сердиться другой»… так говорят взрослые. Мальчик так не скажет, если ему это не подсказали. Кто-то вкладывал ему в голову мысли, и она собиралась выяснить кто. Через Улиту. Через Ильдара. Через тех, кто бывал у сына, когда её не было рядом. Но это потом…
— Твой гнев к нему несправедлив, — сказала Мария. — Ты сердишься на него за то, что он мне дорог. А сердиться надо на тех, кто сегодня кричал оскорбления. Дмитрий за тебя сегодня семерых бояр положил… и пора бы тебе уже сменить гнев на милость. Ведь именно он снова отправится воевать за тебя и за Русь против Орды. Он, а не Мамон. Он, а не Товарков.
Ивану нечего было на это ответить. Он шёл рядом с матерью и молчал.
* * *
С Боярской думы прошёл месяц.
Второй день заседания вышел тише первого. Товаркова накануне выпороли на торгу (при народе, как велел Иван) и увезли на Белоозеро в закрытом возке, и после этого никто в палате про блуд не заикался. Бояре сидели с перевязанными руками и подбитыми глазами, слушали Ощеру, который читал роспись хлеба и фуража по городам, и кивали. Землю обсуждать больше не пробовали.
Решили так. По наступлению холодов, когда встанет дорога, на Девичьем поле начнут собираться рати. Из Нижнего, из Владимира, из Твери и Рязани. Тверскую рать теперь выставлял московский наместник, и это была первая тверская рать под московской рукой. Как и планировалось, всего я собирался вести на войну тридцать тысяч. Считал, что после того, как Орда полтора года резала сама себя, этого должно хватить. А хватит ли на самом деле — это зависело от того, какие вести привезёт Некрас.
На второй день Думы, после росписи, Анна Борисовна целовала крест. При Иване, при Марии, при митрополите и при всей Думе, как и хотела Мария. От тверского стола отступилась, признала княжение за Великим князем как выморочное, и Варлаам записал это в грамоту при трёх свидетелях из тверской свиты. Князь Оболенский на следующей неделе уехал в Тверь наместником.
(От авторов. Григорий Андреевич Мамон и Иван Фёдорович Товарков — лица исторические, оба ближние бояре Ивана III. В реальной истории именно они в 1480 году, во время стояния на Угре, уговаривали великого князя отступить и покориться Ахмату, за что летописец назвал их «сребролюбцами богатыми и брюхатыми».)
Некрас ушёл к Хасану почти месяц назад. И новостей от него ещё не было.
Это меня настораживало, но не пугало: дорога до Яика долгая, купеческий обоз идёт не быстрее, чем идёт, и гонцу обратно столько же. По срокам он мог ещё и не дойти. Но я ловил себя на том, что каждое утро спрашиваю у Глава, нет ли вестей, и каждое утро Глав отвечает «нет».
Глав предлагал послать второго. По другой дороге, через Казань и вниз по Волге, на случай если Некраса перехватили. Я сказал ждать ещё две недели. Два гонца в степи, ищущие одного человека, это вдвое больше шансов, что кого-то из них найдут первым не те люди. Но если через две недели вестей не будет, второго я пошлю.
Как вернулся в Александрийск, первым делом велел отправить подарок Ивану.
Пистолет с нарезным стволом, с замком, с деревянной рукоятью, украшенной золотыми вставками, которую я велел вырезать под мальчишескую ладонь. И вместе с ним я отправил в Москву Фадея, десятника, дабы тот обучил Великого князя им пользоваться. Как заряжать, как чистить, как держать, как не отстрелить себе пальцы. Фадей был из тех, кто умеет говорить с мальчишками, я это видел ещё на охоте.
Надо было задабривать Ивана. Он на меня всё ещё держал обиду, пусть и стала она после Думы вполовину тише. А на расстоянии подарок был прекрасный и, если честно, единственный хорошо работающий способ. Тринадцать лет, пистолет, которого нет больше ни у кого на Руси. Против такого не устоял бы никто.
Он и не устоял. Через две недели Иван написал мне письмо своей рукой, с благодарностью. Короткое, но сдержанное, как пишет государь боярину. Но в конце, после подписи, он приписал одну строку мельче: «На тридцати шагах попал восемь из десяти. Фадей говорит, к зиме буду десять». И это кое-что да значило.
Лесопилкой я заниматься больше не мог, времени не было, и отдал её доводить до ума Леонардо.
И через неделю пожалел. Не о том, что отдал, а о том, что не отдал раньше. Он смотрел на мою раму с полотном три дня, ничего не трогая, только ходил вокруг и рисовал. А потом пришёл ко мне с листом, и на листе было три вещи, до которых я не додумался за месяц.
Первая. Вместо одного полотна — четыре. В одной раме, разведённые по ширине доски. Бревно проходит один раз, и с него сходят разом пять досок, а не одна. Рама тяжелее, вал нагружен сильнее, но колесо у нас верхнебойное и силы хватает — он это высчитал, с цифрами, в столбик. К слову, арабскими цифрами, которым выучился весной за неделю.
Вторая. Подачу бревна он связал с валом через кулачок, так, что храповик щёлкал сам, на каждый ход рамы, и работник больше не стоял у салазок, а только следил. Одним человеком на распиловке меньше.
И третья, мелкая, о которой он даже не стал говорить, просто нарисовал в углу. Два ролика перед рамой, чтобы бревно шло в пилы ровно, а не гуляло по салазкам. Я на это потратил бы неделю проб. Он — полчаса с углём.
Я смотрел на лист и снова завидовал. Чёрной завистью, которой не стыдился. Он думал так, как я не умел. Не вспоминал, как это было сделано где-то, а глядел на вещь и видел, чем она ещё может быть. У меня были знания из прошлой жизни, а ему… ему нужен был уголь и лист.
— Делай, — сказал я. — Всё, что посчитаешь нужным делай. Доброславу я передам, и он даст железо.
— А если рама не выдержит четыре полотна? — словно сомневаясь в своих же силах спросил он. Напомню Леонардо был ещё молод, и только начинал свой… не побоюсь этого слова ВЕЛИКИЙ путь по увековечиванию своего имени в истории.
— Тогда сделаешь раму, которая выдержит, — спокойно ответил я.
Леонардо ушёл довольный. Вечером я слышал, как он орёт на Томмазо у кузни, по-своему, по-итальянски. И усмехнулся, когда услышал от Томазо так часто звучавшее из его уст слово: «О мадонна»…
А уже через две недели рама с четырьмя полотнами была запущена. Первое бревно она распустила на пять досок. И доски вышли ровные. Леонардо стоял рядом и не улыбался, он уже смотрел на вал и что-то прикидывал. Я понял, что это ещё не конец.
Вернувшись домой, удивился тишине. Прошёл к себе в комнату, при этом заглянул в детскую, и не стал мешать. Анфиса выучилась читать и сейчас читала Ане и Юре вслух… и, кажется, она путала буквы, но даже так дети слушали её с открытым ртом. Закрыв дверь, я прошёл дальше, и выглянув в окно, увидел, что Ива стоит на заднем дворе, где обычно я проводил тренировки, и стреляет с Лёвой по мишеням.
Все были при деле и была в этом какая-то своя идиллия.
Дни складывались одинаково. Ночью сон, если повезёт. Утром письма — Бледному в Нижний Новгород, Григорию в Курмыш, Ратмиру в Кремль, Пронскому в Великий Новгород, чтобы новгородцы сидели дома, но порох на псковские стены отправили. Ощере сколько хлеба, сколько овса, где склады, кто везёт. Днём литейная, пушкарский двор, пересчёт «Рысей» и того, что к ним нужно. Вечером карта. Я сидел над ней до темноты, и Олена, если засиживался, уводила меня в постель, где напоминала, что помимо работы надо отдыхать.
Она была в чём-то права. Но дело в том, что мне нужна была быстрая победа, и нужна была не из тщеславия. Война с Ордой имела совсем иное устройство, потому что между нами и Сараем лежала степь.
Тысяча вёрст степи, зимой, с обозом, который тянется за войском, это отличная мишень. Долгие переходы зависят от тыла и от подвоза фуража, и это правило работало во все века одинаково. Смерти подобно допустить отставание обоза от основных сил… но из этого исходило, что продвигаться мы будем крайне медленно.
Это было причиной, почему гибли армии в моём прежнем мире, и гибли при этом армии отменные, с хорошими генералами и с полным сознанием своего превосходства. Наполеон, между прочим, тоже полагал, что дойдёт быстро, и по срокам своего похода ошибся всего-то на месяц, а, как всем известно, этого месяца хватило.
Искоренить это до конца было нельзя, и я не обманывался на свой счёт. Обоз останется обозом, конь съест ровно столько, сколько съедает конь, и этого ничто не переменит.
Но у меня уже был план…