50

50

Это были странные дни и странные ночи. Они жили бок о бок, стараясь не задевать друг друга локтями, словно танцуя на невидимой грани. Лея откровенно бездельничала, проводя время со Снегой — они рисовали, смотрели фильмы или просто болтали, пока за окном медленно кружился снег. Владимир же уходил утром, часто ещё до того, как они просыпались, и возвращался ближе к вечеру, принося с собой запах холодного воздуха и усталость в плечах.

Лея научилась читать его настроение по мелочам: по тому, как он снимал куртку — резко, если злился, или медленно, если был доволен, точно сытый кот. Она не выспрашивала, не лезла в душу, просто молча заказывала завтрак, обед и ужин, накрывала на стол, не говоря ни слова. Вечером наливала чай, утром варила кофе — крепкий, без сахара, как он любил. Каждое утро на столике у дивана он находил свои таблетки, аккуратно выложенные рядом с чашкой, а в его планшете появлялись короткие напоминания: «Запись к врачу, 14:00, полное обследование», «Зайди в магазин, купи костюм», «Обувь, не забудь».

Владимир молча хмыкал, глядя на экран, и не спрашивал, как она подключилась к его гаджетам. Не возражал, не ругался — просто принимал это как данность, как часть их странного сосуществования. Но каждый день, каким бы уставшим он ни был, в комнате Снеги и Леи, которую они временно делили, появлялись свежие цветы — то белые розы, то яркие тюльпаны, то простые хризантемы. Лея замечала их, но ничего не говорила, только иногда бросала на него быстрый взгляд, в котором мелькала тень улыбки.

Вечером, каждый день, он снимал свои часы, аккуратно складывал их на полку перед зеркалом в ванной и шёл к дочери. Читать ей сказку на ночь стало их маленькой традицией, сформировавшейся сама собой. Он садился на край кровати, открывал книгу — чаще всего старую, потрёпанную, которую Снега обожала, — и начинал читать низким, чуть хриплым голосом. Снега слушала, подтянув одеяло к подбородку, её глаза блестели в полумраке. Лея в это время не вмешивалась — уходила на кухню, брала ноутбук или просто сидела с чашкой чая, занимаясь своими делами. Это был их час, и она уважала его, как бы ни тянуло её заглянуть в комнату и послушать.

А по ночам они оба лежали в своих комнатах, прислушиваясь к дыханию соседа в другой.

Не то чтобы Лея не думала прийти к нему. Думала об этом и в первую ночь, после его возвращения, и в другие. Понимала, что он вряд ли оттолкнет ее, но боялась другого. Того, что он просто обнимает и оставит лежать рядом, не говоря ни слова. Интуитивно знала, что он не станет пользоваться тем, что она ему предложит, что ему этого — мало. Он остановился на пике возбуждения, сейчас такого он просто не допустит. Поэтому вздыхала, обнимала тонкую Снегу, зарываясь лицом в ее светлые волосы и засыпала.

А ровно через неделю они улетели в Питер. Всё прошло спокойно, почти буднично: закрыли квартиру, в которой жили эту странную неделю, сложив вещи в чемоданы без лишней суеты. Лея отдала ключи хозяйке, вложив в её руку небольшой конверт с компенсацией и благодарностью — та улыбнулась, кивнула, не задавая вопросов. Верную Элантру вернули приехавшему хозяину — он пожал Владимиру руку, коротко поблагодарил Лею за аккуратность, и всё. Они сели в такси молча, не оглядываясь на дом, улицу, город, который медленно растворялся за окном.

Когда самолёт оторвался от земли, оба одновременно выдохнули — глубокий, почти синхронный вздох облегчения. Лея посмотрела в иллюминатор, на облака, что скрывали землю, а Владимир сжал подлокотник, глядя прямо перед собой. Этот город больше ничего для них не значил — ни боли, ни цепей, ни прошлого. Только Снега, сидевшая между ними, тихо рисуя что-то в блокноте, связывала их с чем-то новым, ещё неясным, но живым. Лея бросила быстрый взгляд на Владимира, он поймал его и чуть кивнул — без слов, но с пониманием, что теперь всё начинается заново.

В Питере Снега, морща недовольную мордочку, поплелась в школу, чтобы наверстать пропущенную неделю. Лея, конечно, особого энтузиазма по этому поводу не испытывала — её лицо оставалось спокойным, но в глазах мелькнула тень сочувствия. Впрочем, хватило одного короткого, острого взгляда, чтобы девочка перестала ныть. Авторитет Леи в их маленькой семье был неоспорим, как гранит набережной.

— Мам, пап, пока, — хмуро буркнула Снега, вылезая из машины и направляясь к школе, волоча рюкзак за собой. — Ненавижу утро…

— И как же я её понимаю… — тихо отозвалась Лея, провожая взглядом тонкую фигурку, пока та не скрылась за дверями.

— Как школа здесь? — Владимир чуть сдал назад, аккуратно выруливая на улицу, его голос был ровным, но внимательным.

— Средней паршивости, — пожала плечами Лея, глядя в окно. — Пока что есть, дальше видно будет. Снега в садик ходила последние два года как придётся — сначала Оля болела, потом бабушка… Сильно отстала. Она умна, Володь, но пришлось многое наверстывать.

— Я заметил, — кивнул он, крепче сжимая руль. — По письмам. Рост на лицо был с каждым новым письмом.

— Школьная программа многого не даёт, — Лея чуть повернулась к нему, её голос стал серьёзнее. — Прости, я занимаюсь с ней как могу… Хочу, чтобы у неё всегда был выбор, чтобы никто её не ограничивал рамками… Хочешь прикол?

— М? — он бросил на неё быстрый взгляд, не отрываясь от дороги.

— Она последние письма тебе оплачивала сама.

— Не понял… — Владимир нахмурился, слегка сбавляя скорость.

— Володь, она прекрасно лепит, — Лея усмехнулась, но в её голосе мелькнула гордость. — Её фигурки сначала были корявыми и кривыми, а сейчас каждый раз всё лучше и лучше. Знаешь, в таком стиле фарфоровых животных, — женщина расстегнула пуговку на блузке и продемонстрировала небольшой кулон на простом кожаном шнурке в форме нерпы. — Я разрешила ей выкладывать в соцсети, были несколько продаж. Это её деньги, и она тратила их на тебя.

Он резко затормозил, чуть не врезавшись в передний автобус, и машина дёрнулась. Лея вцепилась в ручку двери, бросив на него возмущённый взгляд.

— Эй! Спятил? Давай я за руль сяду! — рявкнула она, но в её тоне мелькнула тень смеха.

Владимир выдохнул, сжал руль сильнее и покачал головой, пытаясь скрыть улыбку.

— Нет уж, сиди, — отозвался он, возвращаясь к дороге. — Просто… не ожидал.

Он много гулял по городу, бродил вдоль каналов, садился на скамейки и смотрел на воду, размышляя о том, что ждёт их впереди.

Её дом был продуман до мелочей. Комната Снеги — удобная, функциональная, просторная: не забитая игрушками, но и не пустая, с яркими рисунками на стенах и полками, где аккуратно стояли её фигурки. В углу — маленькая мастерская с полками и стеллажами с инструментами. А на столе он с удивлением и болью нашел фото в рамке: Оля — молодая и здоровая, Инна Семеновна — улыбающаяся, и сама Снега между ними. И он. Его фото явно сделанное Леей — в спецовке и каске, с маской на подбородке. Тот самый день, когда он впервые почувствовал жгучую, ничем неоправданную ревность. А она поймала в кадр его силу и решимость, его огонь и неукротимость руководителя крупного предприятия. И когда только успела сделать снимок?

В спальне Леи он ни разу не был. Она лишь показала ему его комнату в первый день, коротко обозначив границы, и больше туда не заходила, уважая его личное пространство, как он уважал её. Ванные она разделила сразу: одна для неё и Снеги, другая для него. Но кухня, гостиная и библиотека — с её высокими стеллажами и мягким светом — были общими. Квартира действительно была большой, просторной, с высокими потолками и огромными окнами, отчего на душе у него становилось лишь тяжелее.

Только здесь, в Питере, он осознал всю пропасть, что их разделяла. Лея была не просто обеспечена — благодаря Лоре и своему уму она была богата, даже по европейским меркам. Её финансовая независимость била в глаза, и она не нуждалась в его деньгах, что делало его положение ещё более шатким. Ей едва исполнилось 29 — пронзительно молодая, полная жизни, с острым взглядом и лёгкой походкой. А её красота… Она завораживала снова и снова, как первый снег за окном — холодная, чистая, но такая живая. Он старался не смотреть на неё слишком долго, но не получалось. Её движения, её голос, даже то, как она небрежно убирала волосы за ухо, притягивали его взгляд, и он злился на себя за это. Ему нравилось, как она пьет белое вино, складывая в него фрукты, имеющиеся в доме, как она занимается со Снегой, отдавая короткие, точные, но всегда теплые указания или рассказывая ей о чем-то. Даже то, как она ругается, если что-то не получалось, не сильно сдерживая себя в выражениях.

И всё же она его не прогоняла. Не намекала, что ему пора уехать, не ставила ультиматумов. Принимала помощь, если он молча брался за то, что она сама не могла — починить кран, передвинуть шкаф, донести тяжёлые сумки. Еду они стали заказывать по очереди, и это незаметно впустило его в их тесный, хрупкий мир. Лея не комментировала, просто кивала, когда он говорил: «Сегодня я», и накрывала на стол, если очередь была её. Это было молчаливое соглашение, которое он боялся нарушить лишним словом.

Иногда, лежа ночью в своей комнате, он снова и снова пролистывал файлы, присланные поверенным — дела, планы, цифры, — но мысли ускользали. Он позволял себе помечтать, что этот баланс сохранится как можно дольше. Что, возможно, Лея и сама не очень хочет его отпускать, хоть и молчит об этом, как молчит о многом.

И всё же дела гнали вперёд, неумолимо, как течение Невы. Проверив свой сейф, он получил ключи к будущему. Внутри лежали не только документы и крупная сумма наличных долларов, но и доступ к офшорным счетам, которые он предусмотрительно открыл ещё в девяностые. Тогда, в хаосе распада, он действительно подстелил себе соломки: перевёл часть прибыли от комбината через подставные фирмы в Швейцарию и на Кайманы. Это были не миллиарды, но достаточно, чтобы начать всё заново, чистых, не тронутых ни государством, ни бывшей женой активов. Там же, в сейфе, хранились старые контракты, подписанные ещё в те времена, когда он вытаскивал комбинат из ямы, и пара флешек с цифровыми копиями — его страховка на случай, если бумага подведёт.

Теперь он каждый день оттягивал свой отъезд, понимая, что рано или поздно ему придётся покинуть их гостеприимный дом. Эти деньги и документы давали ему шанс — не просто выжить, а встать на ноги, вернуть часть того, что он потерял. Ему нужно было лететь в Европу, встретиться с поверенным в Цюрихе, активировать счета, найти старых партнёров, которые ещё помнили его имя. Но каждый раз, глядя на Снегу, лепящую свои фигурки, или на Лею, лениво тявкающуюся с Лорой из-за нового проекта, или проклинающую юристов и бухгалтеров, налоги и банки, он откладывал билет на завтра. Он заказывал ужин, ставил цветы в вазу, читал Снеге сказки, цепляясь за этот хрупкий баланс, который стал для него важнее любых активов. У него было будущее в сейфе, но настоящее — здесь, в Питере, и он не хотел его отпускать. Пока Лея не передумает. Пока она молча наливает ему кофе и не спрашивает, когда он уедет.

После ужина в начале марта он присел на диван, рядом с Леей.

Она подняла глаза.

— Когда?

— Возьму билеты на завтра-послезавтра, — ответил он, глядя на свои руки.

Читающая на полу Снега тут же подняла голову.

— Пап? — голос дрогнул, и она замерла, сжимая книгу в руках.

— Мне придётся уехать, малыш… — начал он, стараясь говорить мягко, но в горле пересохло.

— Мааам… Лея… — протянула она, и её голос задрожал. Глаза наполнились слезами, а щёки, и без того розовые, вспыхнули ярче. Владимир заметил это, и тревога кольнула его где-то в груди. Лея тоже нахмурилась, её взгляд стал острее, внимательнее.

— Снежа, мы говорили, есть дела, которые нельзя отложить, — спокойно заметила Лея, но её глаза не отрывались от дочери, изучая каждую мелочь в её лице.

— Папа… ты опять уедешь… ты опять… — Снега шмыгнула носом, и её голос сорвался. Она бросила книгу на пол и посмотрела на него с такой мольбой, что у него сердце сжалось.

— Снега, я вернусь. Как только закончу все дела — вернусь… Малышка… — он наклонился к ней, протянув руку, но она отпрянула, повернувшись к Лее.

— Лея… пожалуйста… ну ещё недельку… ещё, — она вдруг чихнула, громко, резко, и тут же заревела. По-настоящему, как умеют только дети — громко, с надрывом, закрывая лицо маленькими ладошками. Слёзы текли по щекам, оставляя мокрые дорожки.

Лея мгновенно поднялась с дивана, присела рядом с ней на корточки и мягко, но твёрдо взяла её за плечи.

— Снежа, тихо, — сказала она, её голос был ровным, но в нём чувствовалась забота. Она коснулась лба девочки. — Да твою ж то мать! Ты вся горишь! Истинная девочка — знаешь, как удержать мужчину.

Снега засмеялась сквозь слезы, когда Лея взяла ее на руки, но тут же потянулась к отцу. Горящая как раскаленная печка, плачущая и смеющаяся одновременно.

Они почти не отходили от нее три дня, вместе меняли компрессы, сбивали температуру, давали лекарства. Читали по очереди, когда Снега лежала в поту, просто сидели рядом, когда она спала. На третий день, когда Снега наконец уснула спокойнее, её лицо разгладилось, а дыхание стало ровным, она во сне потянулась к Лее и обняла её, уткнувшись в её плечо. Лея лежала рядом, подложив руку под голову девочки, и смотрела в потолок. Владимир, помедлив, осторожно лёг с другой стороны, обнимая Снегу сзади. Его рука легла поверх её маленького плеча, а пальцы случайно коснулись руки Леи, лежавшей на дочери. Он замер, не убирая руку, и поднял взгляд, встречаясь с её глазами.

Лея не спала. Её глаза блестели в полумраке, усталые, но ясные. Они смотрели друг на друга, не отводя взгляда. Его пальцы чуть сильнее сжали её руку — не настойчиво, а мягко, почти вопросительно. Она не отстранилась, только чуть повернула ладонь, позволяя их пальцам сплестись поверх спящей Снеги.

А утром он проснулся с тяжёлой головой, весь трясущийся, с горящими глазами, из которых текли слёзы. Озноб бил его так, что зубы стучали, а горло раздирал сухой, рвущий кашель. Лея, уже поднявшаяся, стояла у кровати с полотенцем в руках и хмурым взглядом. Снега, всё ещё слабая, но уже без температуры, сидела в своей комнате с книгой, а Лея теперь металась между выздоравливающей дочерью и ним. Она почти не спала — тени под глазами стали глубже, но её движения оставались точными, уверенными.

Лёжа в кровати, трясущийся в бешеном ознобе, с обметанными губами и грудью, которую разрывало от кашля, он хотел провалиться сквозь землю. Он не болел больше года, не позволяя организму расслабиться, держа себя в железной хватке, а теперь его свалило основательно, как будто всё накопленное разом вырвалось наружу. Сознание то проваливалось в мутную бездну, то возвращалось, цепляясь за реальность. Единственное, что он ощущал в эти моменты, — прикосновение влажного полотенца, которым Лея вытирала его лоб и шею, сбивая температуру, и её голос, резкий, почти командный: «Пей, Володь!» Она совала ему в руки стакан с чаем или жаропонижающим, придерживая его голову, когда он задыхался от кашля, и он подчинялся, слишком слабый, чтобы сопротивляться. Не замечая смены дня и ночи.

Проснулся вечером на третий день, ближе к ночи и понял, что она сидит рядом, в кресле, то ли дремая, то ли читая книгу, лежавшую на коленях.

— Лея…

Она тут же встрепенулась.

— Тебе поспать нужно….

— Иди на хер, Корнев, — огрызнулась она, садясь на кровать и привычным движением касаясь его лба губами. — Чтоб ты тут один копыта откинул?

— Ну и язык…. — вздохнул он. — Ложись рядом, если что у меня сейчас и поднимается — так это температура. Поспи хоть немного.

Лея вздохнула, и он понял, что она очень устала. Помолчала немного, а потом, сбросив тапочки, залезла к нему в кровать, ложась поверх одеяла и закрывая глаза.

Он смотрел на нее и не мог налюбоваться. Не мог насмотреться на тонкие черты лица, на длинные пушистые ресницы, на точеный носик.

— Ты на мне сейчас дыру прожжешь, — Лея открыла глаза и посмотрела на него в упор.

— Ты такая красивая… — прошептал он. — Ты невероятно красивая, Лея… рядом с таким чудовищем, как я….

Ее губы дрогнули в ехидной усмешке.

— Чудовищем, да, Володь? Ты так о себе говоришь?… — она вдруг усмехнулась. — Да, Вов, в этой комнате есть чудовище, но только одно, и это — не ты. Ты считаешь себя старым и страшным, но это вообще ничего не значит по сравнению со мной. Я пустая, Вов, полностью пустая внутри. Я не умею любить, я выжженная, красивая оболочка, внутри которой ничего нет. Я шлюха, которая спала с мужчинами за деньги, я разрушала семьи, Вов, просто и легко, и даже не испытываю угрызений совести, понимаешь? Даже сейчас. Потому что то дерьмо, которое вскрывалось в этих семьях с моим появлением, даже придумать сложно. Бабы, потерявшие себя, сидящие на шеях мужей, как паразиты, мужья, которые ни в хер собачий не ставили своих жён, трахая меня в дорогих отелях, шепча мне признания в любви, пока их руки шарили по моему телу. И ни один из них, крича мне о любви, даже не понял, что трахает резиновую куклу. Они думали, что их деньги решают все проблемы, что их жёны, дети, их жизни — это мусор, который можно купить или выбросить. А их жёны… они меня проклинали. Не себя за свою слепоту, свой эгоизм, за свою аморфность, за то, что годами закрывали глаза на своих мужей, притворяясь, что всё в порядке, пока те тратили их общие деньги на меня. Не этих уродов, которых я силой в свою постель не тащила, — меня. Меня, за то, что вскрыла всю гниль их жизни, что ткнула каждого из них в их же собственное дерьмо, показала, кто из них чего стоит. Я была зеркалом, Вов, в котором они видели свои лживые морды, свои пустые обещания, свои браки, построенные на удобстве и страхе одиночества. И вместо того, чтобы разбить это зеркало в себе, они кидали камни в меня. А мне было всё равно. Я ведь даже в постели ничего не чувствую, Вов. Ты ведь был прав, ничего. Тело, да, чувствует — дрожит, подстраивается под их желания, сжимается, когда надо, а я — нет. Прихожу в себя после секса, лежу в смятых простынях и либо наслаждаюсь приятной негой, как после массажа, либо морщусь от боли, если кто-то из них был слишком груб. И всё. Больше ничего.

Он протянул руку и погладил ее по щеке. Глядя в сухие, воспаленные глаза. Понимая, что говорит она и про него тоже, про его жизнь, про его брак, от которого к появлению Леи, оставались одни осколки. Задавая один единственный немой вопрос.

— Они всегда и во всем винят меня, — продолжала Лея глухо. — Они всегда проклинают меня и желают мне сдохнуть. Они всегда желают мне бумеранга, разрушенной жизни и смертельной болезни. Они даже не догадываются, что свой бумеранг я уже получила, Вов. В тот момент, когда не была ни в чем виновата….

Как легко найти того, кто окажется крайним, кого можно сделать мишенью для своей боли и злобы. Молодая женщина, которую назовут блядью, красивая девушка, которой в след несется шлюха, или девочка, которую обзывают ублюдком и тварью, выбрасывая из дома как ненужную кошку. Мой отец, Вов, мог поступить как ты, мог сделать для меня то, что сделал ты для Снеги. Но его статус, его сука-жена ему были важнее меня. А ведь маме он даже не сказал, что женат, когда меня заделывал. Она любила его, Вов, верила каждому его слову, а он врал ей в лицо, пока она носила меня под сердцем. И когда её сбила машина прямо у меня на глазах — мне было 11 лет — он не нашёл ничего лучше, как притащить меня, перепуганную, в слезах, к себе домой. Сказал своей жене: «Присмотри за ней». А она посмотрела на меня, как на мусор, как на грязь под ногами, и вышвырнула из их жизни раз и навсегда. Я помню её взгляд, Вов, холодный, пустой, как у рыбы на прилавке. А потом был приют. Шок от того, что вокруг другой мир — серые стены, запах хлорки, крики ночью. Кошмары, в которых мама снова и снова падает передо мной, толкает меня в сторону, а сама исчезает под колёсами. Её лицо — красивое, с мягкими чертами, залитое кровью, с пустыми глазами. Я кричала по ночам, просыпалась в мокрой постели, но никто не приходил. Никто не разбирался, никто не говорил со мной, не объяснял, почему из тёплых рук мамы я оказалась в этом аду, окружённая десятками таких же потерянных. Слова рвались из меня, я хотела кричать, звать её, но тело молчало — голос пропал, как будто его вырвали из горла.

Она сделала паузу, её пальцы сжали край одеяла, костяшки побелели.

— Знаешь, Вов, что делают с такими детьми? Их отправляют в ещё больший ад — психоневрологический интернат для детей. Там ты перестаёшь быть собой. Ты больше не человек, не ребёнок — ты вещь, предмет, который можно сломать и выбросить. На тебе делают отчётность. На тебе списывают бюджет. На тебе покупают себе квартиры в ЖК «Тихие воды» и машины с мигалками. У тебя формально всё есть — и питание, и лекарства, и игрушки, и занятия с дефектологом. Только ты не видишь ничего из этого. Потому что деньги ушли «в освоение», «в тендер», «в подрядчика». Потому что всё разворовано…

А тебя привязывают к кровати ремнями, пока кожа не начинает кровоточить, кормят насильно, засовывая ложку в рот, даже если тебя рвёт от этой бурды — переваренной каши или протухшего супа. Тебя колют успокоительными, пока ты не превращаешься в овощ, за то, что, пытаясь сказать хоть слово, выдаёшь одни хрипы и рык. Я пыталась говорить, Вов, я билась в этих стенах, но из меня выходило только это — звериный вой. Моя красота стала проклятьем. Среди серых, унылых лиц детей с пустыми глазами и сломанными телами я светила, как яркая бабочка, и это привлекало всех — от персонала до других обитателей этого ада. В 12 я узнала, что такое боль по-настоящему. Куда там до побоев и драк, до таскания за волосы и пинков в живот… нет… это была боль, когда мир в глазах темнеет, когда тебя разрывают на куски и больше ты собраться не можешь, когда говорят, что ты красива и снова и снова пронзая раскаленным железом. А утром тебя зашивают наживую, чтоб не откинула копыта, чтоб не привлекла внимание проверяющих. Дают немного отойти и все повторяется снова. И снова и снова и снова…

А он настолько был поглощён, трахая меня, светило российской психиатрии 45-ти лет, в своих дорогих часах, в гладко выглаженной женой рубашке, женщиной, которая на суде обвиняла меня в том, что я совратила ее мужа; с прической, сделанной в дорогом салоне, что не заметил как у меня пришли месячные. И случилось то, что случилось. Меня просто выскребли, не заморачиваясь ни на что, а за одним и стерилизовали, чтоб не иметь проблем в будущем. В тот день мне исполнилось 14.

После этого боли я больше не чувствовала — ни физической, ни какой другой. Всё выгорело. Я наглоталась таблеток прямо в день проверки — украла их из кабинета медсестры, ела горстями на глазах у высокой комиссии в костюмах, журналистов, щелкающих фотоаппаратами и членов ОНК, которым разрешили зайти с проверкой. Они смотрели, как я давлюсь, как падаю на пол, и я писала одно слово на кафеле своей кровью, вытекающей из прокушенной губы: «помогите»… Мне повезло, среди проверяющих была уполномоченная по правам человека, строгая, хмурая женщина, которая одним взглядом заткнула директора. Она пришла ко мне, когда я очнулась в обычной больнице и говорила со мной наедине. И от ее спокойного, уверенного, не равнодушного взгляда речь вернулась так же внезапно, как пропала — я заговорила на допросе, хрипло, но чётко. Потом были проверки, посадки, крики в новостях. Тесты, полиграфы, психолог с усталыми глазами… Подсуетившийся папочка, которому рассказали, попытался забрать меня, но я уже была другой. И ненависть — глухая, надёжная, как сталь — стала моим фундаментом, гораздо более надежным чем жалость или призрачная любовь. Как и тебе в СИЗО ненависть помогла выжить и мне. И Лора…

Лора… Одна операция — и она могла бы стать полноценным человеком, Вова. Всего одна, чтобы исправить то, что сломала природа или чья-то небрежность, чтобы дать ей шанс ходить, жить, дышать без боли. Но кому это было нужно? Кому было дело до того, что она умна до гениальности, что её мозг работал, как машина — чётко, быстро, безошибочно? Кому было дело до её феноменальной памяти, которая цепляла каждую мелочь — лица, слова, цифры, целые страницы текста, которые она могла пересказать спустя годы? Знаешь, из всех работников этой преисподней — из всей этой толпы равнодушных теней в застиранных халатах — только одна, Вов, одна-единственная санитарка оказалась человеком. От неё вечно несло жареной картошкой и квашеной капустой — резкий, домашний запах, который пробивался сквозь вонь хлорки и сырости. Она была низенькая, с усталыми руками и красными щеками, и звали её, кажется, Нина — я не помню точно, но Лора звала её «тётя Ниночка». Эта женщина приносила Лоре книги, оставшиеся от её дочери, — потрёпанные учебники, какие-то детские сказки, а иногда даже старые журналы: «Наука и жизнь», «Юный техник», мать его за ногу. Лора впитывала всё это, как губка, жадно, будто это был её единственный выход из той клетки. В свои 14 лет она читала учебник по экономике Липсица — толстый, с мелким шрифтом, который та санитарка случайно притащила из дома, думая, что «там картинки есть». Лора не просто читала — она разбирала его, шептала формулы, рисовала в уме графики, пока я сидела рядом и слушала её тихий голос, не понимая половины слов.

Она была тихой и спокойной. Не кричала, не билась, даже когда её кололи или привязывали к койке за какой-то мелкий проступок. Её не били так часто, как других, не такая красивая, как я, с её бледной кожей, тонкими губами и чуть кривым носом, она не светилась, как я, не притягивала эти жадные, грязные взгляды. И насиловали её реже, но всё равно случалось — я видела, как она потом молчит, сжимает кулаки и смотрит в стену, пока я сижу рядом и не знаю, что сказать. Она была старше меня на два года, и только около неё я могла хоть немного отдохнуть. Лора не могла защитить меня — у неё не было сил, не было возможности встать между мной и этим адом, но она была рядом. Всегда рядом. Единственная рядом. Когда я приползала к ней, едва дышащая, почти умирающая, она клала мне руку на плечо — холодную, слабую — и молчала, пока я не начинала дышать ровнее. Она читала мне вслух, когда я не могла уснуть, её голос был тихим, но твёрдым, как нитка, которая держала меня, чтобы я не развалилась совсем. Она заплетала мои волосы в десятки косичек, создавая невероятные прически. Лора — мой единственный свет в том мраке, Вов, и даже сейчас, когда я думаю о ней, я вижу её глаза — темные, умные, с этой спокойной, почти неземной глубиной.

У меня нет и никогда не будет детей, Вов, как и у нее. Снега — мой единственный ребенок. Не забирай ее у меня….

— Никогда, — шепнул он, чувствуя, что сам сгорает внутри.

— После скандала меня отдали в патронатную семью. И впервые за несколько лет я почувствовала хоть какую-то безопасность. Эти люди были усталыми, измотанными, но не равнодушными. Они забрали не только меня, но и Лору… я вцепилась в нее всеми руками и не хотела отпускать, тем более, что помимо денег от государства мой папаша тоже стал подкидывать им бабла. Там мы могли учится, Вов, пусть без эмоций, но жить. Женщина, воспитывавшая нас, впервые дала мне в руки камеру. И я снимала. Снимала все, что мне нравилось.

В 19 лет я подговорила знакомую залезть в постель к отцу и разрушить его идеальную семью. А Лора, ставшая за несколько лет на ты с компьютерами, вывалила в интернет его коррупционные схемы. В тот день, когда он потерял всё — дом, карьеру, репутацию, — я стояла у окна, глядя на дождь, и чувствовала… ничего. Только облегчение, как будто сбросила с плеч мешок камней, и злорадство, тихое, ядовитое, которое грело меня изнутри. Я нашла способ выжить — не просто выстоять, а взять своё.

Начинала с самых тупых и жадных — тех, кто видел во мне только тело и думал, что за деньги можно купить всё. Я даже не спала с ними — разводила на бабки, играя на их похоти и глупости. Улыбалась, обещала, тянула время, а потом исчезала с копиями тех документов, которые мне были нужны. А Лора потом заставляла платить. Бывало, ошибалась — попадались те, кто быстро соображал, и я едва уносила ноги. Но с каждым разом получалось всё лучше — я училась читать их, как открытую книгу, предугадывать шаги, оборачивать их жадность против них самих.

В 23 мы провернули первую серьезную аферу и вышли сухим из воды.

Я могла бы выйти замуж за того долбоеба, но он вызывал только отвращение. А его деньги и деньги данные за него, мы не пустили на воздух, на шмотки и красивую жизнь, мы их стали вкладывать. В образование, в инвестиции, в будущее. На 24 день рождения Лора подарила мне настоящую, профессиональную камеру, которая стала моей второй, официальной работой. Идеальной легендой. Отдушиной и болью одновременно.

Но я так ничего и не чувствую к мужчинам. К тебе — тоже.

Ну и кто из нас чудовище, Вов?

Владимир смотрел на неё, и его лицо исказилось от невыносимой муки. Его глаза, воспалённые от лихорадки, расширились до предела, зрачки дрожали, а слёзы — горячие, солёные, неудержимые — хлынули по щекам, оставляя блестящие дорожки на его бледной, почти серой коже. Его рука, всё ещё лежавшая на её щеке, задрожала так сильно, что пальцы судорожно сжались, вцепившись в неё, как в последнюю ниточку, удерживающую его от падения в ту же бездну, о которой она говорила. Он хотел кричать, но горло сдавило спазмом — губы дрогнули и челюсть напряглась так, что проступили тёмные жилы на висках, пульсирующие под кожей. Его грудь сотрясалась от кашля, рвущего лёгкие, но он пытался подавить его, заглушить, и каждый хрип вырывался с такой болью, будто её слова вонзались в него, как ножи, разрывая изнутри. Она чувствовала это — почти кожей ощущала, как в нём клокотала ярость, как он хотел убивать, крушить, рвать на куски. Его взгляд, полный бессильной злобы и отчаяния, метался по её лицу, ища хоть что-то, за что можно зацепиться.

А потом он резко наклонился и прижался губами к её лбу. Не поцеловал — просто прижался, горячо, порывисто, его мокрые от слёз щёки коснулись её кожи. Это было неосторожно, без спроса, молча, но с такой силой, что она ощутила его дрожь всем телом. Его дыхание обожгло её, прерывистое, хриплое, тяжелое, рваное.

— Я люблю тебя, Лея, — его голос, тихий, надтреснутый, прорвался сквозь кашель, как сквозь стену. — Я люблю тебя. Даже если ты меня — нет. Мне плевать на это. Ты и Снега — моя семья. Не любишь — и не надо, буду просто жить рядом, не хочешь — и пальцем не задену. Но никто не запретит мне любить тебя, даже ты сама.

Её губы непроизвольно дрогнули, и скопившаяся боль — та, что она годами прятала под бронёй — вырвалась наружу, исказив её лицо. Она сжала их сильнее, пытаясь удержать рвущийся наружу всхлип, но глаза предательски защипало. Он осторожно и бережно поцеловал ее в закрытые глаза.

— Я спать хочу… — выдохнула она, почти шёпотом, голос дрожал от усталости.

— Спи… Я буду рядом… — он ответил тихо, но твёрдо, не отпуская её из рук.

— Мне холодно… — её голос стал ещё слабее, почти детским, и она сама удивилась, как это вырвалось.

— Забирайся под одеяло, Лея, — он чуть сдвинулся, приподнимая край одеяла дрожащей рукой. — Я горячий, ты, похоже, тоже гореть начинаешь. Поднимем нам температуру до максимальной.

И она послушалась. Впервые в жизни послушалась приказа мужчины — не потому, что боялась, а потому, что хотела. Забралась под одеяло, прижалась к его горячему, лихорадочному телу, чувствуя, как его жар смешивается с её собственным. Её голова легла ему на плечо, а рука — на грудь, туда, где билось его сердце, быстро, неровно, но живо.

— Вов… — прошептала она, уже проваливаясь в сон.

— М? — он повернул голову, его губы коснулись её волос.

— Завтра ты за главного… Похоже, я всё… — её голос был едва слышен, слабый, как дыхание.

— Не вопрос, — ответил он, прижимая ее сильнее к себе.

— Снега закатит истерику, — пробормотала она, уже почти засыпая. — Она боится, когда я болею… Поэтому я не болела год…

Он не ответил, только сильнее сжал её в объятиях, чувствуя, как её дыхание становится ровнее, глубже. Его рука гладила её спину, осторожно, но крепко, пока она не затихла совсем. Он лежал, глядя в потолок, с мокрыми щеками и бешено колотящимся сердцем.