Глава 12
Закрытие парламентской сессии застало Джулию в состоянии странного, полусонного ожидания, когда каждый новый день казался похожим на предыдущий, а новости, которые приносил мистер Харгрейвз, были всё такими же — обнадёживающими, но не окончательными, дающими надежду, но не обещающими победы. Ей сообщили, что до осени её дело рассматриваться не будет, что все иски отложены до октября, а летом суды и парламентские комитеты уходят на каникулы. Джулия, которая успела изучить британское судопроизводство за месяцы своей тяжбы, не была удивлена. Она знала, что развод в этой стране — дело долгое, мучительное и дорогостоящее, и что даже самые простые иски могут тянуться годами, истощая терпение и кошельки сторон. Но всё равно известие о том, что она должна ждать ещё почти полгода, прозвучало для неё как приговор — не смертный, но утомительный, как долгая, скучная болезнь, от которой нет лекарства, кроме терпения и надежды.
Она решила провести лето в Линкольншире, в том самом имении, куда её сослал муж в прошлом году и которое она, благодаря своим трудам и заботам, превратила из запущенного, унылого места в цветущий, уютный уголок, где можно было дышать полной грудью и чувствовать себя не изгнанницей, а хозяйкой. Сады, которые она восстановила, благоухали розами, а старые дубы у входа раскинули свои мощные ветви так широко, что под ними можно было укрыться от самого жаркого полуденного солнца. Дом, который она привела в порядок, был чистым, светлым и тёплым, и в нём не чувствовалось той ледяной, враждебной атмосферы, которая царила в лондонском особняке графа.
Бриджит, сопровождавшая её повсюду, была счастлива вернуться в это место, где её не унижали, не осмеивали и не называли ирландской деревенщиной. Она бегала по саду, собирала цветы и ягоды, и её веснушчатое лицо сияло такой радостью, что Джулия, глядя на неё, чувствовала, как её собственное сердце согревается теплом, которого так не хватало в холодных, пустых комнатах лондонской квартиры.
Гуляя по аллеям вдоль цветников, которые она сама спланировала и разбила прошлым летом, Джулия часто думала о своих сёстрах — о Мэри, Софи и маленькой Элинор, которые остались в Ирландии, на побережье, где океан встречается с небом, а ветер поёт свои бесконечные, печальные песни. Как хорошо было бы, если бы они были здесь, думала она, если бы могли бегать по этим лужайкам, собирать цветы, купаться в реке, которая текла неподалёку, и смеяться, смеяться без конца, как умеют смеяться только дети, у которых нет забот и тревог. Она представила себе, как Мэри, самая старшая из сестёр, помогает ей поливать розы, как Софи, серьёзная и рассудительная не по годам, читает книгу под старым дубом, а Элинор, маленькая, шустрая Элинор, гоняется за бабочками и визжит от восторга, когда ей удаётся поймать особенно красивую.
«На следующий год, — сказала она себе, останавливаясь у старого дуба и глядя на небо, где облака плыли медленно и величественно, как корабли в далёком плавании. — На следующий год, сразу после развода, я поеду в Ирландию и заберу их всех. Мы будем жить в своем доме, который я сделалю красивым и уютным, и никто не посмеет нас обидеть или прогнать. Мы будем свободны, как эти облака, и счастливы, как эти птицы, которые поют в ветвях».
Она уже почти уверила себя в том, что это будущее наступит именно таким, каким она его себе представляла, когда получила письмо из Ирландии — толстый конверт, подписанный знакомым, материнским почерком, который она узнала бы из тысячи других. Миссис Блэк писала о том, что она в ужасе от новостей, которые доходят до неё из Англии, что все газеты, которые попадают в Ирландию, полны статей о скандальном разводе леди Эшворт, и что соседи, которые раньше завидовали её богатству и положению, теперь смотрят на неё с сочувствием и осуждением одновременно. Она писала, что хочет приехать в Линкольншир, чтобы увидеть дочь своими глазами, убедиться, что с ней всё в порядке, и помочь ей, чем сможет, потому что материнское сердце не может спокойно биться, когда дитя её в беде.
Джулия перечитала письмо три раза, и каждый раз слёзы наворачивались ей на глаза — не от слабости, а от того внезапного, почти забытого ощущения, что она не одна, что есть на этом свете человек, который любит её просто так, не за деньги, не за титул, не за выгоду, а за то, что она — ее дочь, ее кровь, ее плоть, ее продолжение. Она ответила матери немедленно, написав, что будет рада видеть её и сестёр, что в доме много места и что она сама приготовит для них комнаты, чтобы они чувствовали себя как дома.
Миссис Блэк приехала через три недели, в начале июля, когда розы в саду цвели особенно пышно, а воздух был наполнен таким густым, сладким ароматом, что кружилась голова. Она привезла с собой всех трёх сестёр — Мэри, Софи и Элинор, — и Джулия, увидев их на пороге, почувствовала, как её сердце сжалось от радости и боли одновременно. Девочки выросли за то время, что они не виделись, — Мэри стала почти взрослой, стройной и серьёзной, Софи вытянулась и потеряла свою детскую округлость, а маленькая Элинор, которая раньше едва доставала до пояса Джулии, теперь доходила ей до плеча и смотрела на старшую сестру с таким обожанием, что у Джулии перехватило дыхание.
— Джули, — сказала Элинор, бросаясь ей на шею, и её голос звенел от счастья, как колокольчик, — мы так скучали по тебе! Мама говорила, что ты в беде, что злой граф обижает тебя, но мы не верили, потому что ты же сильная, ты справишься с любым графом, правда?
Джулия обняла её, прижала к себе и поцеловала в макушку, чувствуя, как слёзы текут по её щекам, и не пытаясь их скрыть. Она не плакала от слабости — она плакала от счастья, от того, что её сёстры здесь, что они любят её, что они верят в неё, что они — её семья, её опора, её надежда на лучшее будущее.
Миссис Блэк стояла в стороне, глядя на эту сцену с выражением, в котором смешивались радость и тревога, и когда Джулия наконец отпустила сестёр и подошла к ней, мать обняла её молча, крепко, по-матерински, и в этом объятии было столько тепла, столько защиты, столько безусловной, всепрощающей любви, что Джулия почувствовала, как её плечи опускаются, а напряжение, которое она носила в себе последние месяцы, начинает понемногу отпускать, таять, как снег весной, уступая место тихому, спокойному покою.
Остатки лета и начало осени пролетели как один долгий, счастливый день, полный смеха, игр, долгих прогулок по саду и тёплых, душевных разговоров у камина, когда дождь барабанил по окнам, а ветер выл в трубе, напоминая о том, что мир за стенами дома не всегда добр и справедлив, но что внутри, в этом маленьком, уютном убежище, можно чувствовать себя в безопасности. Джулия учила сестёр играть на фортепиано, которое она выписала из Лондона, и их неумелые, но старательные пальцы извлекали из инструмента простые, наивные мелодии. Она гуляла с ними по лесу, собирала грибы и ягоды, учила их различать птиц по голосам и деревья по листьям, и в этих простых, ничем не примечательных занятиях было столько счастья, сколько не было во всех лондонских балах и приёмах вместе взятых.
Миссис Блэк, которая поначалу держалась настороженно, боясь, что граф может приехать и устроить скандал, постепенно расслабилась и даже начала улыбаться, глядя на своих дочерей, которые резвились в саду, как будто не было никакого развода, никакого скандала, никакой опасности, нависшей над их семьёй. Она помогала Джулии по хозяйству, учила её старым ирландским рецептами, и они сидели по вечерам в гостиной у камина, пили чай с мятой и говорили о том, что будет, когда всё закончится, когда Джулия получит развод и станет свободной женщиной.
— Ты всегда можешь вернуться в Ирландию, дитя, — сказала миссис Блэк однажды, глядя на огонь в камине, который метался и трепетал, отбрасывая причудливые тени на стены. — Дом твоего отца всегда открыт для тебя, и никто не посмеет осудить тебя там.
Джулия взяла мать за руку, сжала её и улыбнулась той самой улыбкой, которая, как она знала, говорила больше, чем любые слова.
— Спасибо, мама, — сказала она тихо. — Но я не хочу возвращаться в Ирландию побеждённой. Я хочу вернуться туда свободной, с деньгами, которые я спасла, и с правом жить так, как я хочу. Я хочу, чтобы мои сёстры гордились мной, а не жалели меня. Я хочу, чтобы они знали, что их старшая сестра не жертва, а победительница.
Миссис Блэк покачала головой, но спорить не стала — она уже знала, что спорить с этой дочерью бесполезно, и что её упрямство, которое поначалу казалось ей недостатком, на самом деле было её главным оружием в этом жестоком, несправедливом мире.
В конце сентября, когда листья на деревьях уже начали желтеть, а воздух наполнился той особенной, прозрачной свежестью, которая бывает только перед наступлением осени, в Линкольншир неожиданно пожаловал граф Эшфорт. Джулия, которая сидела в гостиной с книгой, услышала стук копыт, выглянула в окно и почувствовала, как её сердце ухнуло вниз, в пустоту — она узнала его экипаж, его лошадей, его лакея.
Граф вошёл в гостиную не ожидая, когда о нем доложат, и его лицо, когда он увидел в гостиной не только Джулию, но и её мать, и её сестёр, которые играли на ковре в куклы, выразило такой неподдельный ужас, что Джулия едва сдержалась, чтобы не рассмеяться. Он, видимо, ожидал застать её одну, беззащитную, а нашёл целый выводок ирландок, которые смотрели на него с любопытством и неприязнью, как на незнакомого зверя, забредшего на чужую территорию.
— Леди Эшворт, — сказал он, делая шаг вперёд и кланяясь, — я не знал, что у вас гости. Я бы не стал беспокоить вас, если бы знал об этом.
Миссис Блэк поднялась с кресла, и её лицо, обычно такое мягкое и доброе, стало твёрдым, как камень, и холодным, как зимний ветер, дующий с ирландского моря.
— Моя дочь всегда рада гостям, милорд, — сказала она, и её голос звучал ровно, но в этой ровности чувствовалась сталь. — Но я должна спросить: вы приехали с миром или с войной?
Граф Эшфорт побледнел, и его пальцы сжались в кулак. Он не привык, чтобы с ним разговаривали таким тоном, особенно женщины, особенно ирландки, тем более мать его жены, которую он считал намного ниже себя и ждал от неё униженной мольбы.
— Мадам, — сказал он, и его голос прозвучал холодно, как скрежет металла по камню, — я приехал не для того, чтобы ссориться с вами. Я приехал поговорить с моей женой о делах, которые касаются только нас двоих. Я прошу вас оставить нас на несколько минут.
Миссис Блэк посмотрела на него долгим, тяжёлым взглядом, а потом перевела взгляд на Джулию, спрашивая без слов, хочет ли та остаться с ним наедине. Джулия кивнула — она не боялась его, особенно здесь, в своём доме, при своей матери, при своих сёстрах, которые были её защитой и опорой.
— Хорошо, — сказала миссис Блэк, поднимаясь и жестом приглашая девочек следовать за ней. — Мы подождём в саду. Но если вы позволите себе хотя бы слово, которое обидит мою дочь, вы пожалеете об этом, милорд. Ирландские матери умеют защищать своих детей, даже если для этого им приходится ехать в Лондон и стучаться в двери самого Парламента.
Она вышла, уводя сестёр, и Джулия осталась с графом в гостиной, глядя на него с выражением, в котором смешивались усталость, раздражение и то странное, почти болезненное любопытство, которое возникает, когда видишь человека, с которым связан тысячами невидимых нитей, но который стал почти чужим.
— Зачем вы приехали, милорд? — спросила она, не предлагая ему сесть, не приглашая его к чаю, не делая ни одного из тех жестов вежливости, которые требовались в подобных ситуациях. — Чтобы снова оскорбить меня? Чтобы снова пригрозить мне? Чтобы снова потребовать отозвать иск, который я не отзову ни за какие деньги в мире?
Граф сделал шаг к ней, и его лицо, обычно такое холодное и надменное, сейчас выражало сложную гамму чувств — гнев, отчаяние, усталость и что-то ещё, что Джулия не могла определить, но что заставило её сердце на мгновение сжаться от неожиданной, нежеланной жалости к этому человеку.
— Вы разрушаете мою репутацию, — сказал он, и его голос прозвучал глухо, как у человека, который говорит правду, даже если эта правда причиняет боль. — Моё имя треплют в газетах, мои друзья отворачиваются от меня, мои кредиторы требуют вернуть долги, а Парламент собирает сведения о моей личной жизни, как будто я преступник, а не один из самых знатных людей Англии. Вы добились своего, леди Эшворт. Вы сделали меня посмешищем. Я надеюсь, вы довольны.
Джулия посмотрела на него, и на её губах появилась та самая лёгкая, едва заметная улыбка, которая, как она знала, сводила его с ума больше, чем любые оскорбления.
— Да, довольна, — сказала она, и её голос прозвучал спокойно, даже равнодушно, хотя внутри неё всё кипело и бурлило. — Я довольна, потому что вы заслужили это. Вы взяли мои деньги, вы потратили их на свою любовницу, вы отослали меня в ссылку, вы обращались со мной хуже, чем с последней служанкой. И теперь, когда я защищаюсь, вы называете это разрушением вашей репутации. Но это не я разрушаю её, милорд. Это вы разрушили её сами, когда решили, что можете безнаказанно унижать человека только потому, что он слабее вас.
Граф побледнел ещё сильнее, и его глаза, тёмные и глубокие, загорелись тем самым ледяным огнём, который она так хорошо знала.
— Марию осаждают журналисты, — сказал он, и его голос дрогнул. — Она не может выйти из дома, потому что её преследуют, расспрашивать о вас и даже рисуют наброски её портретов. Её жизнь превратилась в ад. Вы рады и этому?
Джулия кивнула, и её улыбка стала шире, хотя в глазах не было радости, только холодная, спокойная уверенность в своей правоте.
— И этому рада, — сказала она. — Потому что она тоже заслужила это. Она знала, что вы женаты, знала, что тратите на неё мои деньги, знала, что я живу в ссылке, пока она носит бриллианты и живёт в доме, купленном на моё приданое. Она не невинная жертва, милорд. Она соучастница. И если она страдает, то только потому, что сама выбрала эту роль.
Граф смотрел на неё долгим, тяжёлым взглядом, и в его глазах, помимо ярости, было что-то ещё — что-то, похожее на удивление, смешанное с чем-то, что она не могла определить, но что заставило её сердце биться быстрее.
— Вы жестокая женщина, леди Эшворт, — сказал он тихо, почти шёпотом. — Я не знал, что в вас столько ненависти.
— Это не ненависть, милорд, — ответила Джулия, и её голос стал мягче, но не потерял твёрдости. — Это справедливость. Я не ненавижу вас, потому что ненависть — это слишком сильное чувство для человека, который заслуживает презения. Я просто хочу быть свободной. И я добьюсь этого, чего бы мне это ни стоило.
Он помолчал, изучая её лицо.
- У меня было к вам предложение, леди Эшворт, - наконец сказал он, - но сейчас я уверен, что не готов сам выполнить те условия, которые хотел вам назвать.
Граф развернулся и вышел, хлопнув дверью так сильно, что картины на стенах задрожали, и Джулия, оставшись одна, почувствовала, как её колени подкашиваются, и ей пришлось сесть на стул, чтобы не упасть. Она не плакала, она уже давно разучилась плакать из-за этого человека, но внутри неё всё дрожало, как натянутая струна, готовая вот-вот лопнуть.
Через неделю после этого визита пришло письмо от мистера Харгрейвза — короткое, деловое, без лишних эмоций, но с таким содержанием, которое заставило сердце Джулии биться быстрее.
«Леди Эшворт, — писал поверенный, — я получил уведомление о том, что первое судебное заседание по вашему делу состоится в Лондоне через месяц. Пожалуйста, прибывайте в столицу не позднее середины октября. Все необходимые документы будут подготовлены к вашему приезду. Ваш покорный слуга, Т. Харгрейвз».
Джулия перечитала письмо несколько раз, и каждый раз её сердце колотилось всё сильнее, а дыхание становилось всё более прерывистым. Месяц. Всего один месяц отделял её от того момента, когда она должна была снова предстать перед судьями и бороться за свою свободу, за свои деньги, за своё будущее.
Она собрала вещи, попрощалась с матерью и сёстрами, и этот прощальный вечер был полон слёз, объятий и обещаний, которые никто не знал, сможет ли сдержать. Миссис Блэк стояла на пороге, обняв дочь, и её голос, когда она говорила, дрожал от волнения и гордости.
— Помни, дитя, — сказала она, — что бы ни случилось, у тебя есть дом в Ирландии. Твои сёстры ждут тебя, и я жду тебя. Если проиграешь — приезжай, мы примем тебя, и никто не посмеет тебя осудить. Если выиграешь — приезжай, мы отпразднуем твою победу. Ты не одна. Ты никогда не была одна.
Джулия поцеловала мать, обняла сестёр, пообещала им писать каждый день и села в экипаж, который должен был отвезти её в Лондон. Она не оглядывалась — она знала, что если оглянется, то увидит их лица, заплаканные и испуганные, и её сердце разорвётся от боли, и она не сможет уехать. Она смотрела вперёд, на дорогу, которая вилась между полями и лесами, уходя в туманную даль, и в её душе росла уверенность — холодная, твёрдая, несгибаемая уверенность в том, что она делает правильно, что она на верном пути, что она победит, потому что не может не победить.
«Граф — просто вор, — думала она, глядя на проплывающие мимо пейзажи, на деревья, которые уже начинали желтеть, на небо, где кружили первые перелётные птицы. — Он отобрал у меня деньги, ничего не дав взамен. Не дав ни любви, ни уважения, ни даже простой человеческой благодарности. Он взял моё приданое, а меня выбросил, как ненужную вещь. И теперь я хочу вернуть то, что осталось, и жить своей жизнью, не оглядываясь на этого человека, который не заслуживает даже минуты моего времени».
Она откинулась на сиденье, закрыла глаза и позволила себе расслабиться — впервые за долгое время, впервые с того самого дня, когда она подписала брачный контракт, думая, что её жизнь только начинается, а на самом деле её жизнь тогда заканчивалась, уступая место чужой, навязанной, ненавистной судьбе. Теперь она возвращалась в Лондон не как покорная жена, не как униженная просительница, а как воин, который идёт в бой, зная, что победа или поражение зависит только от него, от его мужества, от его решимости, от его веры в свою правоту.