Глава 13
Судебные заседания, которые начались в середине октября, оказались совсем не похожими на то, что Джулия себе представляла, когда готовилась к этой битве долгими, бессонными ночами в Линкольншире. Она ожидала увидеть мрачные, пыльные залы, судей в чёрных мантиях с усталыми, равнодушными лицами, скудное освещение и атмосферу казённой, безликой официальности, которая не оставляет места ни для эмоций, ни для надежды. Вместо этого она попала в настоящий театр — шумный, многолюдный, полный страстей и интриг, где каждый день разыгрывалась драма, за которой с замиранием сердца следили десятки, а иногда и сотни зрителей, пришедших поглазеть на знаменитый скандальный развод.
Зал, где проходили слушания, был старым и величественным, с высокими стрельчатыми окнами, через которые пробивался тусклый, серый свет лондонской осени, с тяжёлыми дубовыми скамьями, протёртыми до блеска спинами многих поколений судей и адвокатов, и с портретами важных, суровых мужчин в париках, которые взирали на происходящее из глубины своих золочёных рам, как древние боги, наблюдающие за битвой смертных. Но самым удивительным для Джулии были люди — десятки людей, которые заполняли скамьи для публики, которые приходили сюда каждый день, как в театр, покупая билеты у перекупщиков за немалые деньги, чтобы своими глазами увидеть женщину, посмевшую бросить вызов одному из самых знатных людей Англии.
Билеты на её процесс, как сообщил ей мистер Харгрейвз с лёгкой, едва заметной усмешкой, продавались по цене, которая могла бы прокормить семью простого рабочего в течение недели, и желающих посмотреть на это представление было так много, что места в зале приходилось бронировать за несколько дней. Приходили дамы в дорогих шляпках и мужчины в безупречных сюртуках, приходили студенты и журналисты, приходили даже простые горожанки в шерстяных платьях, которые, наверное, копили на этот билет несколько месяцев, но не могли пропустить зрелище, которое обсуждал весь Лондон. Они смотрели на Джулию с жадным любопытством, перешёптывались, кивали, качали головами, и она чувствовала на себе эти взгляды, сотни взглядов, которые изучали её лицо, её платье, её жесты, её улыбку, пытаясь разгадать, кто она на самом деле — жертва или авантюристка, святая или грешница, героиня или злодейка.
Она держалась в суде хорошо — так, по крайней мере, говорил ей мистер Харгрейвз, который после каждого заседания пожимал её руку и шептал: «Отлично, леди Эшворт, отлично. Вы сегодня превзошли сами себя». Она научилась отвечать на вопросы судей спокойно и уверенно, не сбиваясь, не путаясь, не противореча сама себе, и её голос, тихий и ровный, звучал в этом шумном зале так, что все замолкали, чтобы расслышать каждое слово. Она научилась смотреть на адвоката графа — высокого, худого человека с острым, как лезвие, лицом и ядовитым языком, который пытался запутать её, сбить с толку, заставить сказать что-то не то, — и отвечать на его каверзные вопросы с той ледяной вежливостью, которая, казалось, сводила его с ума больше, чем любые оскорбления.
— Леди Эшворт, вы утверждаете, что граф потратил ваше приданое на свою любовницу, но где доказательства? — спрашивал он, и его голос звучал как шипение разъярённой змеи. — Где счета, где чеки, где свидетельские показания? Где доказательства того, что эти деньги не были потрачены на вас, на ваш дом, на ваше содержание?
Джулия улыбалась — той самой лёгкой, чуть печальной улыбкой, которая, как она заметила, производила на присяжных магическое действие, — и отвечала, не повышая голоса:
— Счета и чеки были представлены суду две недели назад. Вы можете ознакомиться с ними в материалах дела. Что касается моего содержания, то я могу показать суду свои расходы за последний год — они в десять раз меньше того, что граф потратил на бриллианты для женщины, которая даже не имеет права носить их в обществе, потому что её репутация не позволяет ей появиться в приличном доме.
Зал замирал, и в этой тишине было столько напряжения, столько ожидания, столько жажды справедливости, что Джулия чувствовала, как её сердце бьётся в унисон с этими людьми, которые пришли сюда не только поглазеть, но и, возможно, поверить, что в этом мире ещё есть место правде, что закон может защитить слабого от сильного, что женщина не обязана молчать и терпеть, даже если все вокруг говорят ей, что это её единственный удел.
Она подала иск, в котором требовала вернуть всё приданое полностью — каждую монету, каждый пенни, который она принесла в этот брак, — и добавить к этому компенсацию за моральный ущерб, за унижения, за ссылку в Линкольншир, за годы, потраченные на человека, который не стоил ни одного из её дней. Мистер Харгрейвз, когда писал этот иск, усмехнулся — впервые за всё время их знакомства, впервые с того самого дня, когда она пришла к нему с просьбой о помощи, — и сказал, покачивая головой:
— Вы беспощадны, леди Эшворт. Я не знаю ни одной женщины в Англии, которая решилась бы на такое. Но, возможно, вы правы. Возможно, именно такая беспощадность и нужна, чтобы победить в этой битве.
Граф, узнав о размере иска, пришёл в ярость. Джулия не видела его, но слышала от мистера Харгрейвза, что тот метал громы и молнии в своём кабинете, что он кричал на слуг, что он проклинал тот день, когда решил жениться на ирландской выскочке, которая оказалась не покорной овечкой, а настоящим тигром в юбке. Через несколько дней после того, как иск был подан, Джулия получила от него письмо — короткое, холодное, написанное тем же твёрдым, уверенным почерком, который она так хорошо знала, но в котором сейчас, помимо обычной надменности, чувствовалось что-то ещё, что-то, похожее на отчаяние.
«Леди Эшворт, — писал граф, — я готов отпустить вас. Я готов дать вам развод, которого вы так добиваетесь, без дальнейших судебных тяжб и скандалов. Но вы должны отказаться от приданого. Всё, что вы принесли в этот брак, остаётся в браке. Это моё последнее слово, и я не намерен его менять. Если вы согласны — мы подписываем документы и расходимся каждый своей дорогой. Если нет — мы продолжаем судиться, и вы увидите, на что способен человек, у которого отнимают то, что принадлежит ему по праву».
Джулия перечитала это письмо три раза, и с каждым разом её гнев становился всё холоднее, всё спокойнее. Он предлагает ей купить свободу по высокой цене. Он предлагает ей выбрать между унижением и унижением, между тюрьмой без решёток и тюрьмой без стен. Он думает, что она испугается, что она сломается, что она согласится на любые условия, лишь бы закончить этот кошмар.
Она ответила ему на следующий же день, и её письмо было таким же коротким, холодным и твёрдым, как и его, но в нём не было отчаяния — только сталь, только решимость, только уверенность в своей правоте.
«Милорд, — написала она, — я не откажусь от приданого. Я не откажусь от того, что принадлежит мне по праву, что я принесла в этот брак, который вы превратили в фарс и ограбление. Более того, я подам новый иск, в котором удваиваю сумму компенсации за моральный ущерб, который вы мне причинили. Если вы хотите закончить этот кошмар, как вы его называете, — подписывайте документы на моих условиях. Если нет — мы продолжаем судиться, и вы увидите, на что способна женщина, у которой отняли не только деньги, но и достоинство».
Она запечатала письмо, взяла свечу и смотрела, как воск капает на конверт, застывая прозрачными, янтарными каплями. Потом она приложила печать. В её душе не было страха — только холодная, твёрдая уверенность в том, что она делает все правильно, что она не может отступить, не может сдаться, не может позволить этому человеку победить её, даже если для этого ей придётся идти до конца, до самого конца, до последнего заседания, до последнего слова.
Судебные заседания становились всё более многолюдными, всё более шумными, всё более похожими на театральные представления, где у каждого была своя роль, своя позиция, своя правда. Зрители разделились. Женщины приходили поддержать Джулию — женщины видели в ней символ борьбы за свои права, героиню, которая делает то, на что они не смели и надеяться. Мужчины приходили поддержать графа — мужчины считали, что жена не имеет права выступать против мужа, что брак — это священный союз, который нельзя разрушать из-за каких-то денег и каких-то обид. Они перешёптывались, спорили, даже ссорились, и иногда их споры были такими громкими, что судье приходилось стучать молоточком и призывать к порядку. Журналисты ловили эти ссоры и выносили в заголовки газет, делая процесс леди Эшворт ещё более ярким.
Джулия чувствовала себя актрисой, которая выходит на сцену каждый день и играет одну и ту же роль — роль оскорблённой, униженной, но не сломленной женщины, которая борется за свою свободу и своё достоинство. Она знала, что зрители платят деньги, чтобы увидеть её слёзы, её гнев, её отчаяние, но она не давала им этого — она была спокойна, уверена, почти равнодушна, и эта её манера держаться, эта её непроницаемость вызывали у одних восхищение, у других раздражение, но никого не оставляли равнодушным.
К концу ноября суд явно начал склоняться на её сторону. Судьи, которые поначалу смотрели на неё с холодным любопытством, как на забавную диковинку, теперь слушали её с уважением, а иногда даже с восхищением, которое они не могли или не хотели скрывать. Адвокат графа, который поначалу был самоуверен и агрессивен, теперь выглядел усталым и растерянным, и его вопросы становились всё более робкими, всё более неуверенными, всё более похожими на попытки удержаться на плаву, когда корабль уже идёт ко дну.
Газеты писали о ней постоянно — её имя не сходило с первых полос, её портреты печатали в иллюстрированных изданиях, её интервью перепечатывали из одной газеты в другую, и Джулия, которая ещё несколько месяцев назад была никому не известной ирландской девушкой, превратилась в одну из самых узнаваемых женщин Лондона. Её узнавали на улицах — люди подходили, здоровались, желали удачи, пожимали руку, и она, поначалу смущённая таким вниманием, постепенно привыкла к нему и даже начала получать от него удовольствие. Она чувствовала, что не одна, что у неё есть поддержка, что её борьба не напрасна, что люди верят в неё и надеются на неё, и эта вера придавала ей сил в самые трудные, самые мрачные дни, когда сомнения и страхи начинали одолевать её, как тёмные волны, готовые поглотить маленькую лодку в бурном море.
Однажды после заседания, когда Джулия выходила из здания суда в сопровождении мистера Харгрейвза, к ней подошёл молодой человек, которого она сразу заметила в толпе, потому что он был слишком красив и слишком элегантен, чтобы затеряться среди обычных зрителей. Он был высок, строен, с пепельно-светлыми волосами, которые вились на висках, и ярко-голубыми глазами, которые смотрели на неё с открытым, искренним восхищением, без тени той холодной, оценивающей надменности, к которой она так привыкла за время общения с аристократами. Он был одет в безупречный серый сюртук и белоснежную рубашку, и в его облике чувствовалась та особенная, естественная элегантность, которая не нуждается в показной роскоши, потому что исходит изнутри, от самого человека, из его манеры держаться, говорить, улыбаться.
— Леди Эшворт, — сказал он, кланяясь с той изящной, почти театральной грацией, которая сразу выдавала в нём человека, привыкшего вращаться в высшем обществе, но не утратившего при этом простоты и естественности, — позвольте представиться. Себастьян Келли, к вашим услугам. Я слежу за вашим процессом с самого начала и должен сказать, что восхищён вашим мужеством и вашей стойкостью. Вы делаете то, на что не решилась бы ни одна женщина в Англии, и делаете это с таким достоинством, что я считаю за честь познакомиться с вами.
Джулия, которая за последние месяцы привыкла к тому, что люди смотрят на неё с любопытством, осуждением или сочувствием, была приятно удивлена его искренним, открытым тоном, в котором не было ни капли фальши или лести. Она улыбнулась и протянула ему руку, которую он поцеловал с той почтительной нежностью, которая заставила её сердце биться чуть быстрее, чем обычно.
— Мистер Келли, — сказала она, — вы очень любезны. Я не привыкла к комплиментам, особенно после всего, что произошло, но ваш я принимаю с благодарностью. Вы тоже интересуетесь судебными процессами или пришли сюда случайно, как большинство зрителей, которые ищут развлечения?
Он рассмеялся — звонко, молодо, беззаботно, и в этом смехе было столько жизни, столько радости, столько света, что Джулия, которая давно уже отвыкла от таких звуков, почувствовала, как её собственное настроение поднимается, как тучи, затянувшие её душу, начинают понемногу рассеиваться.
— Я пришёл сюда не за развлечением, леди Эшворт, — сказал он, и его голос стал серьёзнее, но не потерял своей мягкости. — Я пришёл сюда, потому что ваша история тронула меня. Я сам наполовину ирландец — мой отец из Корка, — и я знаю, каково это, когда на тебя смотрят свысока только из-за того, что твоя кровь не совсем английская. Я знаю, каково это, когда тебя считают ниже себя только потому, что ты не родился в этой стране и не говоришь с идеальным произношением. И я хотел сказать вам, что вы не одиноки, что есть люди, которые понимают вас и поддерживают, даже если они не могут сделать ничего большего, кроме как пожать вашу руку и пожелать удачи.
Джулия посмотрела на него долгим, внимательным взглядом, и в её душе зародилось то странное, почти забытое чувство, которое возникает, когда встречаешь человека, который понимает тебя без слов, который чувствует ту же боль, что и ты, который прошёл через те же испытания и вышел из них не сломленным, а закалённым, как сталь. Она не знала, можно ли доверять этому незнакомцу, но что-то подсказывало ей, что можно — может быть, его улыбка, может быть, его глаза, может быть, та лёгкая, едва заметная ирландская интонация, которая иногда проскальзывала в его речи, напоминая ей о доме, по которому она так скучала.
Они проговорили почти час — сначала у здания суда, потом в небольшом кафе, куда мистер Келли пригласил её выпить чаю, и Джулия, которая обычно избегала новых знакомств, боясь, что за ними кроется очередное разочарование, с удивлением обнаружила, что ей легко и приятно с этим человеком. Он был остроумен, но не язвителен, внимателен, но не назойлив, и в его манере слушать, с лёгким наклоном головы, с живым, заинтересованным взглядом, с редкими, но точными вопросами, было столько искреннего участия, что Джулия невольно рассказывала ему больше, чем собиралась, больше, чем позволяла себе рассказывать кому-либо, кроме Бриджит и мистера Харгрейвза.
— Вы знаете, мистер Келли, — сказала она, когда они уже заканчивали пить чай, за окном кафе начало темнеть, а уличные фонари зажгли свои тусклые, мерцающие огни, — я ведь почти отчаялась найти в этом городе человека, с которым можно говорить просто, без оглядки на то, что он подумает, без страха, что он использует мои слова против меня. Все, кто меня окружает, либо хотят что-то получить от меня, либо боятся меня, либо презирают меня. А вы... вы просто разговариваете со мной, как с обычным человеком, и это так необычно, так странно, так... приятно, что я даже не знаю, как вас благодарить.
Себастьян улыбнулся — той самой тёплой, открытой улыбкой, которая, как Джулия начала подозревать, была его главным оружием в этом мире, где так мало места осталось для искренности.
— Не благодарите меня, леди Эшворт, — сказал он. — Лучше разрешите мне пригласить вас на ужин в один ресторан, который я хорошо знаю. Там очень вкусно кормят и, что ещё важнее, там не бывает журналистов. Мы могли бы поговорить спокойно, не боясь, что завтра наши имена появятся в газетах.
Джулия колебалась недолго. Она понимала, что это может повредить её репутации, что газетчики обязательно узнают о её ужине с красивым молодым человеком и сделают из этого сенсацию, но ей вдруг стало всё равно. Ей захотелось почувствовать себя живой, нормальной, свободной, пусть всего на один вечер, пусть с незнакомцем, пусть с риском, который она не могла до конца просчитать.
— Хорошо, — сказала она, и её голос прозвучал твёрже, чем она сама ожидала. — Я согласна.
Ресторан, который выбрал Себастьян Келли, оказался маленьким, уютным заведением в Сохо, где пахло чесноком и розмарином, где хозяин, итальянец с поварешкой в руке, сам выходил к гостям и советовал лучшие блюда, а официантки, весёлые девушки в белых передниках, улыбались так искренне, будто действительно радовались каждому посетителю. Джулия не была в таких местах никогда — её воспитание, и ирландское, и английское, предписывало женщине её круга ужинать только дома или в самых дорогих ресторанах, где подают изысканные блюда на тонком фарфоре и где каждый твой шаг видят и обсуждают. Здесь же было просто, шумно, по-домашнему уютно, и она чувствовала себя не леди Эшворт, а обычной девушкой, которая пришла поужинать с молодым человеком, который ей нравится.
Себастьян рассказывал о своих путешествиях, о Париже, где он провёл несколько лет, об Италии, где купил небольшую виллу на берегу моря, об Ирландии, куда ездил каждый год навестить родственников матери. Он говорил о музыке, о книгах, о театре, и его познания в этих областях были так глубоки, что Джулия, которая считала себя неплохо образованной, вдруг почувствовала себя ученицей, жадно впитывающей знания из уст учителя.
Он был богат — она поняла это не по его словам, которых он не говорил, а по его манере держаться, по качеству его одежды, по тому, как он небрежно бросил на стол несколько банкнот, оплачивая ужин, не глядя на сумму. Но в его богатстве не было той показной, хвастливой роскоши, которая так раздражала её в графе и его друзьях, — он тратил деньги легко и просто, как будто это было не главное в жизни, а всего лишь приятное дополнение к ней.
— Знаете, мистер Келли, — сказала Джулия, когда они вышли из ресторана и холодный ночной воздух, пахнущий дождём и мокрыми листьями, ударил в лицо, освежая и отрезвляя, — я сегодня впервые за долгое время почувствовала себя счастливой. Не спокойной, не удовлетворённой, а именно счастливой — по-настоящему, как в детстве, когда ничего не боишься и веришь, что всё будет хорошо.
Себастьян взял её под руку, и этот жест, такой естественный, такой дружеский, не вызвал у неё ни страха, ни отторжения, а только тепло, которое разлилось по всему телу, согревая изнутри, как глоток хорошего вина в холодный вечер.
Джулия улыбнулась, и они пошли по ночному Лондону — туда, где ждала её карета, и где заканчивался этот странный, чудесный вечер, который она запомнит надолго, может быть, на всю жизнь.
В следующие недели они встречались почти каждый день — после суда, который Себастьян теперь посещал регулярно, занимая место в первом ряду и глядя на Джулию с таким выражением, которое заставляло её сердце биться быстрее, а речь её становиться более живой и уверенной. Он сопровождал её домой, ужинал с ней, гулял по парку, смеялся над её шутками и рассказывал такие смешные истории о своих родственниках, что она хохотала до слёз, забывая о том, что скоро снова придёт в суд и будет бороться за свою свободу.
Она жалела, что её муж не оказался таким — весёлым, спокойным, добрым, умеющим слушать и слышать, умеющим радоваться жизни и дарить эту радость другим. Если бы граф Эшворт был хотя бы наполовину таким, как Себастьян, думала она, если бы он хотя бы иногда улыбался ей, хотя бы иногда говорил тёплые слова, хотя бы иногда смотрел на неё с восхищением, а не с презрением, может быть, она не решилась бы на развод, может быть, она попыталась бы сохранить этот брак, может быть, они могли бы стать счастливыми. Но граф был другим — холодным, жестоким, равнодушным, и чем больше времени Джулия проводила с Себастьяном, тем яснее она понимала, что её решение было правильным, что она не могла оставаться с тем, кто не умел любить, не умел ценить, не умел быть просто человеком.
Газеты, конечно, узнали о её новом друге, или о новом ухажёре, как они предпочитали его называть, и принялись обсуждать это с тем же жаром, с каким обсуждали её процесс. «Леди Эшворт нашла утешение в объятиях красавца-миллионера», — гласил один заголовок. «Ирландская графиня готовится к новому браку, не дождавшись развода с первым мужем», — вторил ему другой. Некоторые газеты даже проводили опросы среди читателей, предлагая им угадать, выйдет ли Джулия замуж за Себастьяна, как только получит развод, и ставки на это были так высоки, что Джулия, увидев их, невольно рассмеялась — впервые за долгое время искренне, от души, не думая о том, кто и как это истолкует.
Граф прислал ей очередное письмо — на этот раз более резкое, более злое, чем предыдущие, и в нём он писал о том, что её поведение неприлично, что она позорит его имя своими прогулками с каким-то проходимцем, что она должна думать о репутации семьи, даже если эта репутация уже разрушена её скандальным процессом. Джулия прочитала это письмо, усмехнулась и бросила его в камин, глядя, как бумага корчится в огне, чернеет и рассыпается в пепел.
«Моя репутация, милорд, — подумала она, глядя на танцующие языки пламени, — уже не ваша забота. Вы сами сделали всё, чтобы я перестала считаться с вашим мнением. Так что пишите что хотите, злитесь сколько угодно — это ничего не изменит. Я буду жить так, как считаю нужным, и встречаться с теми, кто делает меня счастливой. А вы... вы можете идти к своей любовнице и тратить на неё мои деньги, пока они ещё есть. Скоро это закончится».
Она подошла к окну, открыла его и вдохнула холодный, ночной воздух, чувствуя, как он обжигает лёгкие, как смывает усталость и страх, оставляя только чистую, холодную решимость. Её жизнь менялась, и она менялась вместе с ней — становилась сильнее, увереннее, свободнее. И никто — ни граф, ни судьи, ни газетчики — не могли остановить этот процесс, потому что он был естественным, как течение реки, как рост дерева, как смена времён года. Она шла к своей цели, и каждый новый день приближал её к той свободе, о которой она мечтала долгими, бессонными ночами в Линкольншире.