Развод с попаданкой · Глава 4

Глава 4

Первые две недели в доме на Гросвенор-сквер стали для Джулии испытанием, которого она, при всей своей жизненной стойкости, никак не ожидала. Её покои в восточном крыле оказались просторными и со вкусом обставленными — тяжёлые портьеры из тёмно-синего бархата, кровать с балдахином, резной туалетный столик с трюмо в золочёной раме, — но в этих красивых комнатах было холодно, и не столько от недостатка тепла, сколько от той ледяной, враждебной атмосферы, которая, казалось, пропитывала весь дом. Джулия просыпалась по утрам в этой огромной кровати, и первое, что она чувствовала, была не радость от нового дня, а глухое, давящее одиночество, от которого хотелось зарыться лицом в подушку и не вылезать до самого вечера.

Бриджит, её верная ирландская служанка, старалась быть бодрой и услужливой, но Джулия видела, как тяжело девушке приходится в этом доме. Слуги графа — чопорные, молчаливые англичане с лицами, которые, казалось, никогда не знали улыбки, — относились к Бриджит с таким ледяным презрением, что это было заметно даже сквозь их вышколенную вежливость. Они перешёптывались у неё за спиной, переспрашивали с нарочитой медлительностью, будто она говорила на каком-то варварском наречии, и то и дело поправляли её манеры с таким видом, словно она была не служанкой новой графини, а грязью, которую случайно занесли на ботинках в чистую прихожую.

— Они снова смеялись надо мной на кухне, миледи, — шептала Бриджит вечером, помогая Джулии распускать волосы, и её голос дрожал от обиды. — Говорят, что я говорю, как корова, которую переехала телега, и что у меня руки-крюки, и что миледи, наверное, тоже такая же неуклюжая, раз взяла такую служанку.

Джулия сжимала зубы, чтобы не сказать что-нибудь резкое, и гладила Бриджит по плечу, чувствуя, как та дрожит под её рукой. Она могла бы пожаловаться дворецкому или даже самому графу, но что-то подсказывало ей, что жалобы здесь только усугубят положение. Эти люди были слугами графа, они чувствовали его отношение к новой хозяйке и отражали его так же верно, как зеркало отражает свет. Пока граф будет смотреть на неё свысока, его слуги будут делать то же самое, и никакие приказы не смогут этого изменить.

Сам граф за эти две недели появился перед ней всего дважды. Первый раз — в день её приезда, когда он смотрел на неё с той ледяной насмешкой, которая, как Джулия уже поняла, была его обычным выражением лица. Второй раз — через несколько дней, когда они случайно столкнулись в коридоре, и он молча кивнул ей, даже не замедлив шага, словно она была не его женой, а одной из многочисленных статуй, украшавших этот дом. Он не приходил к завтраку, не обедал с ней, не интересовался, удобно ли ей, не нуждается ли она в чём-нибудь. Он жил своей жизнью, скрытой от неё за толстыми стенами своего кабинета, и Джулия, после нескольких неуклюжих попыток узнать у дворецкого о его расписании, махнула рукой и перестала интересоваться им.

«Пусть живёт как хочет, — думала она, расхаживая по своей гостиной и чувствуя, как стены этого красивого, но чужого дома давят на неё со всех сторон. — Мне не нужен муж, который не желает со мной даже разговаривать. Я сама построю свою жизнь, без его участия».

Она решила, что первым делом нужно избавиться от акцента, который так явно выдавал её происхождение и служил поводом для насмешек. Джулия хорошо помнила, как в своей прошлой жизни она учила иностранные языки, часами просиживая над учебниками и слушая записи носителей языка. Конечно, в девятнадцатом веке не было аудиокурсов, но был живой язык, который звучал вокруг неё каждый день, и она была полна решимости овладеть им в совершенстве.

Она заказала у дворецкого газеты и книги — самые разные, от лёгких романов до серьёзных политических трактатов, — и каждый вечер, после того как Бриджит уходила, она читала вслух, по полчаса, по часу, внимательно следя за своей речью, поправляя произношение, добиваясь того, чтобы её голос звучал так же ровно и безупречно, как у дикторов, которых она помнила из другого времени. Бриджи иногда оставалась в комнате, слушала её с открытым ртом и говорила, что миледи скоро будет говорить как королева, но Джулия знала, что до совершенства ещё далеко, и продолжала заниматься с упорством, достойным лучшего применения.

Одновременно с этим она занялась своим гардеробом. Платья, которые она привезла из Ирландии, были хорошего качества — отец оставил достаточно денег, чтобы одеваться достойно, — но они были провинциальными, не соответствовали последней лондонской моде, и Джулия, которая в своей прошлой жизни привыкла одеваться безупречно для любых переговоров и встреч, чувствовала себя неуютно в этих простых, немного старомодных нарядах. Она послала за самой модной модисткой, о которой слышали слуги, и та, высокая худая француженка с быстрыми цепкими глазами, явилась на следующий же день с ворохом эскизов, образцами тканей и таким количеством кружев, лент и перьев, что у Бриджит закружилась голова.

Джулия выбирала платья с той же тщательностью, с какой когда-то выбирала стратегию для важных проектов. Она знала, что одежда — это доспехи, это первое впечатление, которое нельзя испортить, и она была готова потратить столько денег, сколько потребуется, чтобы выглядеть так, будто она всегда жила в этом мире, будто она родилась в нём, а не пришла со стороны, с ирландского побережья, с акцентом, который резал слух её холодному мужу. Счета, которые выставила модистка, были огромными — Джулия мельком взглянула на итоговую сумму и усмехнулась про себя: стоимость одного вечернего платья могла бы прокормить ирландскую семью в течение года, — но она подписала их не колеблясь. В конце концов, это были её деньги, или, по крайней мере, деньги её приданого, и она имела право тратить их на то, что считала нужным.

Она не ожидала, что граф узнает об этих счетах так быстро, и уж тем более не ожидала, что он сочтёт нужным явиться к ней, чтобы обсудить их.

Это случилось на пятнадцатый день её пребывания в Лондоне, под вечер, когда Джулия сидела в своей гостиной с книгой в руках и наслаждалась редкими минутами покоя. Солнце уже садилось, и косые лучи заката, пробиваясь сквозь тяжёлые портьеры, окрашивали комнату в тёплые золотистые тона, делая её почти уютной. Джулия только что закончила очередное упражнение по английской дикции и чувствовала приятную усталость, когда дверь открылась без стука, и на пороге появился граф Эшфорт.

Она не слышала его шагов — он двигался бесшумно, как хищник, и от этого его внезапное появление заставило её сердце биться быстрее, хотя она не показавала этого. Сегодня он был одет в тёмно-серый сюртук и безупречно белую рубашку, и в свете заходящего солнца его чёрные волосы отливали тёмно-синим, как вороново крыло. Он был красив, и эта красота, холодная и недоступная, каждый раз вызывала у Джулии смешанное чувство восхищения и раздражения.

В его руке был лист бумаги — один из её счетов, как она сразу догадалась, — и выражение его лица было таким же ледяным, как и в день их первой встречи, но в глазах, в этих глубоких тёмных глазах, сейчас горело что-то, похожее на гнев. Не ярость, нет — граф, как она уже заметила, никогда не кричал и не повышал голоса, его гнев был тихим, холодным, оттого ещё более пугающим.

— Что это? — спросил он, не здороваясь, не садясь, и его голос звучал так ровно, будто он обсуждал погоду, но в этой ровности чувствовалась сталь.

— Вы имеете в виду конкретно этот лист или вообще ситуацию? — спокойно ответила Джулия, закрывая книгу и откладывая её на столик. Она не встала, не предложила ему сесть — в конце концов, он не предложил ей этого в день её приезда, и она не видела причин быть более любезной, чем он.

— Я имею в виду эти счета, — сказал граф, и в его голосе проскользнула лёгкая, едва заметная насмешка. — Суммы, которые вы, миледи, умудрились потратить на тряпки за каких-то две недели, могли бы покрыть годовое содержание небольшого поместья.

Джулия медленно поднялась, чувствуя, как внутри неё поднимается та самая холодная решимость, которая когда-то помогала ей выходить победительницей из самых сложных переговоров. Она подошла к графу почти вплотную — так близко, что могла разглядеть, как напряглись желваки на его скулах, — и посмотрела ему прямо в глаза, не отводя взгляда.

— Это мои деньги, милорд, — сказала она тихо, но твёрдо. — Или, по крайней мере, деньги моего приданого. Я имею право тратить их на то, что считаю нужным, не спрашивая вашего разрешения.

Граф усмехнулся — той самой холодной, надменной усмешкой, которая, казалось, была его единственным ответом на все её слова.

— Ваши деньги, — повторил он, словно пробуя эти слова на вкус. — Вы наивны, сударыня, если полагаете, что после подписания брачного контракта у вас остались какие-то «ваши» деньги. Всё, что вы принесли в этот брак, теперь принадлежит мне. И я буду решать, на что их тратить.

Он сделал паузу, давая ей время осознать сказанное, и добавил, уже более спокойно, почти равнодушно:

— Впрочем, вам не понадобятся эти платья. Не здесь и не сейчас. Вы едете в моё имение в Линкольншире. Там нет балов и приёмов, там тихо и спокойно, и тех нарядов, что вы привезли с собой, вам хватит с избытком.

Джулия почувствовала, как её охватывает волна гнева — горячего, почти ослепляющего, — но она заставила себя дышать ровно, не показывать ничего на лице. Она знала, что этот человек хочет увидеть её сломленной, хочет, чтобы она заплакала, или закричала, или бросилась к его ногам с мольбами. Этого не будет. Никогда.

— Когда я должна ехать? — спросила она ровным голосом, и в этом голосе не было ни вызова, ни покорности — только спокойное принятие факта, которое, как она заметила, почему-то удивило графа больше, чем любые слёзы.

Он помедлил, словно ожидал другой реакции, но быстро взял себя в руки.

— Послезавтра, — сказал он. — Экипаж будет подан к восьми утра. Не заставляйте его ждать.

И он вышел так же бесшумно, как и вошёл, оставив после себя лишь лёгкий аромат дорогого одеколона и чувство неловкости, которое повисло в воздухе, как туман после грозы.

Джулия стояла посреди комнаты, глядя на закрытую дверь, и внутри неё боролись два желания — разрыдаться от обиды или разбить что-нибудь тяжёлое об эту самую дверь. Она не сделала ни того, ни другого. Вместо этого она подошла к окну, отодвинула портьеру и долго смотрела на улицу, где экипажи проезжали мимо, а фонарщики уже зажигали первые фонари, разгоняя лондонские сумерки.

«Хорошо, — сказала она себе, чувствуя, как гнев уступает место холодному, расчётливому спокойствию. — Я поеду в твоё имение. Я посмотрю, что это за место. И я не буду сидеть там сложа руки, как покорная овечка, которую заперли в загоне».

Она дождалась, когда модистка закончит её новые платья — задержалась в Лондоне на три лишних дня, несмотря на ворчание дворецкого и холодные взгляды слуг, — и только после этого, с чувством выполненного долга и странного облегчения, села в экипаж, который должен был отвезти её в Линкольншир. Бриджит сидела рядом, бледная и испуганная, и Джулия держала её за руку, чтобы девушка не расплакалась от страха перед неизвестностью.

Имение, куда они прибыли на второй день пути, оказалось совсем не таким, как она ожидала. Джулия представляла себе мрачный замок с зубчатыми стенами и сырыми подземельями, но то, что предстало перед её глазами, когда экипаж свернул с просёлочной дороги и въехал в широкие кованые ворота, было большим, величественным домом из серого камня, построенным, судя по всему, ещё в прошлом веке, но не утратившим своего благородства. Три этажа, широкие окна, колонны у входа, просторный внутренний двор, заросший травой, — всё это выглядело печально и запущенно, но в этой запущенности была своя грустная красота, как у человека, который когда-то был красив, а теперь болен и забыт всеми.

Сад, окружавший дом, был густым и диким — розы, не знавшие секатора, переплелись с сиренью и жимолостью, создавая живые, дышащие стены, а старые дубы у входа раскинули свои мощные ветви так широко, что под ними можно было укрыться от самого сильного дождя. В воздухе пахло землёй, травой и чем-то сладким, похожим на мёд, и Джулия, вдохнув этот запах полной грудью, почувствовала, как напряжение последних недель начинает понемногу отпускать.

— Здесь не так уж плохо, — сказала она Бриджит, когда они вышли из экипажа и огляделись. — Здесь даже красиво. Просто немного забыто.

Внутри дом оказался в ещё более плачевном состоянии, чем снаружи. Мебель, когда-то дорогая и изящная, покрылась пылью и потемнела от времени. Портьеры выцвели и кое-где порвались. В каминах давно не разводили огонь, и в комнатах было сыро и холодно, как в склепе. Управляющий, старый, сгорбленный человек с трясущимися руками, встретил их с таким испуганным видом, будто они были не хозяйкой и её служанкой, а привидениями, явившимися из преисподней, чтобы забрать его грешную душу.

Джулия не стала тратить время на жалобы и сожаления. Она была менеджером, и в этом забытом богом имении она увидела не безнадёжность, а вызов. В первый же вечер она собрала всех слуг — их оказалось не больше десятка, все старые, усталые, давно отвыкшие от того, чтобы кто-то требовал с них отчёта, — и сказала им короткую, но твёрдую речь.

— Меня зовут леди Эшворт, — начала она, обводя взглядом их бледные, испуганные лица. — Я буду жить здесь ближайшие несколько месяцев. Я не знаю, как здесь было принято раньше, но теперь всё будет по-другому. Дом должен быть чистым, тёплым и уютным. Сад должен быть приведён в порядок. Служба должна выполняться исправно, без отговорок и лени.

Она сделала паузу, давая им время осмыслить её слова, и добавила, уже мягче, но не теряя твёрдости:

— И ещё одно. Это моя горничная, Бриджит. Она из Ирландии, и её акцент может показаться вам смешным. Но тот, кто позволит себе смеяться над ней или как-то её обижать, будет немедленно уволен без выходного пособия. Я не потерплю жестокости в этом доме, и вы все это запомните.

Тишина, воцарившаяся после её слов, была красноречивее любых аплодисментов. Слуги переглянулись, кто-то испуганно вздохнул, кто-то опустил глаза, но никто не посмел возразить или усмехнуться. Бриджит, стоявшая за спиной Джулии, тихонько всхлипнула и вытерла глаза передником, и Джулия, не оборачиваясь, легонько сжала её руку, давая понять, что всё будет хорошо.

В следующие недели Джулия работала так, как не работала, наверное, ни одна женщина в этом доме за всю его историю. Она вставала с рассветом, обходила владения, разговаривала с арендаторами, проверяла счета, разбиралась в том, почему имение приносит так мало дохода — и быстро обнаружила, что управляющий, тот самый старый, трясущийся человек, просто воровал у графа, причём воровал нагло и бессовестно, пользуясь тем, что хозяин не появляется здесь годами. Она уволила его без колебаний, назначила нового, молодого и честного, которого сама нашла в соседней деревне, и взяла управление имением в свои руки, проводя долгие часы за расчётами и планированием, чувствуя, как к ней возвращается то самое ощущение контроля над жизнью, которое она потеряла в Лондоне.

Одновременно с этим она не оставляла и своего самообразования. Она выписала из Лондона учителя английского языка — пожилого, серьёзного джентльмена с безупречным произношением, который занимался с ней каждый день по два часа, терпеливо поправляя её ошибки и заставляя повторять сложные обороты до тех пор, пока они не начинали звучать естественно. Она брала уроки танцев у местной учительницы, которая когда-то танцевала в лондонских театрах, и уроки фортепиано у органиста из соседней церкви, и с каждым днём чувствовала, как провинциальная девочка, которой её считали, постепенно превращается в леди, способную поддержать любой разговор и выйти в любой свет.

Соседи, которые поначалу смотрели на неё с настороженным любопытством, постепенно прониклись к ней симпатией. Леди Эшворт, молодая, деятельная, с живыми глазами и лёгкой, доброй улыбкой, не походила на тех чопорных аристократок, к которым они привыкли. Она интересовалась их жизнью, расспрашивала об урожае, о детях, о местных новостях, и в её интересе не было притворства — она действительно хотела знать, действительно запоминала имена и лица, и люди чувствовали это. Её приглашали на обеды и чаепития, знакомили со своими дочерями, ровесницами Джулии, которые оказались простыми, добрыми девушками, не испорченными светскими условностями, и Джулия, к своему удивлению, обнаружила, что здесь, в этом забытом поместье, она наконец-то обрела что-то похожее на дом.

Время пролетело незаметно, в трудах и заботах, и когда февраль подошёл к концу, а в воздухе запахло первыми признаками весны, Джулия написала графу письмо. Она писала его долго, перечёркивая и переписывая заново, стараясь, чтобы тон был ровным и деловым, без намёка на обиду или вызов. Она сообщала, что имение приведено в порядок, что доходы выросли, что она благодарна ему за возможность пожить здесь, но что сезон в Лондоне начинается через месяц, и она намерена приехать в столицу, чтобы занять подобающее её статусу место в обществе.

Ответ пришёл через неделю, и Джулия вскрыла конверт с таким чувством, будто держала в руках бомбу с зажжённым фитилём. Письмо было коротким, всего несколько строк, написанных твёрдым, уверенным почерком человека, который привык, чтобы его приказы исполнялись без возражений. Граф писал, что не видит необходимости в её приезде, что в Лондоне ей будет скучно и неуютно, и что он настоятельно рекомендует ей остаться в Линкольншире до весны. Ни слова благодарности за её труды, ни слова о том, скучал ли он по ней, ни даже обычной светской любезности — просто сухой, холодный приказ, спрятанный под маской совета.

Джулия перечитала письмо три раза, и с каждым разом гнев, поднимавшийся в её груди, становился всё горячее и горячее. Она потратила почти целый год на то, чтобы привести в порядок его проклятое имение, она училась, работала, завоёвывала уважение соседей, а он — он просто вычеркнул её из своей жизни, как ненужную вещь, и даже не позволил ей приехать в Лондон на три месяца, три жалких месяца, чтобы показать этому городу, кто она есть на самом деле.

— Нет, — сказала она вслух, сжимая письмо в кулаке, и её голос прозвучал твёрдо, как клятва. — Я не останусь здесь. Я не буду прятаться в этой глуши только потому, что тебе неудобно, чтобы твоя жена появлялась в свете. Я поеду в Лондон, и никто, слышишь, никто не сможет меня остановить.

Она подошла к окну и посмотрела на сад, который за лето стал ухоженным и красивым, на дубы, которые уже начинали зеленеть, на небо, где кружили первые перелётные птицы. В её груди кипела обида, но под этой обидой, глубже, там, где она сама боялась копаться, зрело что-то другое — твёрдая, непоколебимая решимость. Этот брак, её муж, эта жизнь, навязанная ей без её согласия — всё это было игрой, и она не собиралась проигрывать только потому, что правила были написаны не в её пользу.

Она найдёт способ. Она покажет этому надменному графу, на что способна девушка из Ирландии, которая умерла в двадцать первом веке и воскресла в девятнадцатом, чтобы начать всё заново. Она не будет сидеть сложа руки и ждать, пока он соизволит обратить на неё внимание. Она поедет в Лондон, и пусть весь свет увидит, что леди Эшворт — не та, кем её пытаются сделать.

Она села за письменный стол, взяла чистое перо и начала писать новое письмо — короткое, холодное, ровно такое же, как письмо графа. «Милорд, — вывела она твёрдым, уверенным почерком, — я благодарю вас за совет, но вынуждена им пренебречь. Я прибуду в Лондон в начале марта и буду жить в вашем доме на Гросвенор-сквер до конца сезона. Надеюсь на ваше понимание. Искренне ваша, леди Эшворт».

Она поставила точку, посыпала письмо песком, чтобы высушить чернила, и позвала Бриджит, чтобы та отправила его с нарочным. В её душе не было страха — только холодное, спокойное ожидание битвы, которая, как она знала, была неизбежна. Она едет в Лондон, и пусть этот гордый, красивый, ненавидящий её граф попробует её остановить.