Глава 4
ГЕННАДИЙ
Стаканчик с кофе шлёпается у плинтуса, и коричневая лужа на линолеуме принимает форму, подозрительно похожую на Австралию. Стою над этой Австралией ровно три секунды, за которые в голове успевает прокрутиться вся неделя: букет за пятьдесят тысяч, к обеду осевший у Зинаиды Петровны; овсяный латте, чей жизненный путь оборвался в раковине; утка от Новикова, разорванная медсёстрами в ординаторской.
Бродский. Главное в списке.
Я только что в столовой перепутал нобелевского лауреата с бариста. Где-то в параллельной вселенной мой школьный учитель литературы беззвучно умер от инфаркта.
Подбираю стаканчик, швыряю в урну и достаю телефон ещё на ходу.
— Дрон. «Берёзка». В восемь.
— Ген, у меня Светка пирог затеяла…
— Дрон, у меня катастрофа.
— А пирог с капустой.
— Дрон.
— Буду.
Саша берёт со второго гудка и говорит «приеду», даже не спросив повод. Саша всегда «приеду», даже если речь идёт о ритуальном спуске на надувном круге с крыши «Москва-Сити». Костя ломается дольше всех, аргументирует тем, что Лиза прописала ему домашний режим, и сдаётся только после того, как я клянусь предоставить минералку с газом, без газа и любого другого агрегатного состояния.
«Берёзка» на Истринском пахнет распаренным дубом, мокрыми вениками и подгоревшей сосиской из соседнего гриль-бара. В комнате отдыха Дрон уже разлёгся на лавке в одной простыне на чреслах, как древнеримский сенатор после плотного обеда. Саша устроил полотенце у себя на голове чалмой и в этой чалме выглядит как ясновидящая Зюлейка из подземного перехода у «Курской».
Костя сидит в кресле в углу, в свитере, под пледом, со стаканом «Боржоми» в руке. Его поза говорит «Лизавета меня сюда не отпускала, и если что, меня здесь нет».
— Господа, — наливаю себе кваса. — У меня кризис.
— Бизнес? — оживляется Дрон.
— Хуже.
— Налоговая?
— Хуже.
— Простата? — поднимает бровь Саша.
— Саша, мне тридцать три.
— А у моего батяни в тридцать четыре уже была. Передаётся по мужской линии. Это, между прочим, статистика.
— Регина, — выдыхаю, и комната моментально затихает, как зрительный зал перед увертюрой. — С кардиологом собирается на бал в субботу.
Дрон присвистывает.
— Кардиолог это серьёзно, Геныч.
— Спасибо, Дрон, прямо бальзам на душу.
— А ты помнишь блондинку с яхты? — Саша примирительно подсовывает мне «Балтику» нулёвку. — Та, у которой имя на «А» и силикон на «Б».
— Я не хочу блондинку с яхты.
— А что ты хочешь?
— Регину.
В комнате повисает пауза, и сквозь неё пробивается только шипение «Боржоми» у Кости в углу. Дрон медленно подтягивает к себе простыню, как будто прикрывается ей не от сквозняка, а от моего внезапного приступа честности.
— О-о-о, — тянет Саша. — Брат, у тебя всё серьёзно.
— Гена, забей, — Дрон отхлёбывает свою нулёвку с видом аналитика на РБК. — Бабы, которые держат обиду два года, держат её всегда. У меня бывшая до сих пор моему брату ставит лайки на старые фотки. Мы расстались в восемнадцатом, Гена. В восемнадцатом!
— Дрон.
— Что?
— Помолчи.
Кручу запотевший стакан в пальцах. На столе валяется банный веник, и Саша периодически тычет в него, как кот в дохлую мышь. Зеркало в углу запотело до полной непрозрачности, и моё отражение в нём расплылось в мутное пятно, которое выглядит ровно так, как я себя сейчас чувствую: неотчётливо.
В голове прокручиваются последние дни. Розы, утка, латте, макаруны, стерлядь — сумма получается внушительная; любая адекватная женщина уже познакомила бы меня с мамой, дочкой и кошкой. А Регина прошла мимо всего этого с лицом невролога, к которому пришли с диагнозом, поставленным при помощи «Яндекса».
Плюс та сцена у архива. В полутёмном коридоре гудела лампа, моя рука замерла у её виска, а её холодные пальцы перехватили моё запястье и держали так крепко, будто проверяли, живой ли я вообще. Под её ладонью пульс у меня подскочил до ста двадцати, и Регина засекла это за секунду, потому что такие вещи она ловит быстрее любого эхографа. Я в тот момент старательно смотрел поверх её головы, потому что из-под распахнутого ворота халата у неё выглядывала тонкая полоска кожи у ключицы, и от одного вида этой полоски в голове у меня отключился весь словарный запас, кроме единственного слова, которое в приличной компании вслух не произносят.
Эта полоска кожи преследовала меня всю ночь. И ещё одна, чуть пониже, которую я когда-то целовал по утрам на Чистых прудах, ровно в тот момент, когда она по будильнику собиралась на смену и материлась на гудящий чайник. Сейчас от одного воспоминания у меня в штанах всё становится примерно на градус жарче положенного.
— Геныч, — окликает из угла Костя. — Подсядь.
Перебираюсь на пуф напротив его кресла. Дрон с Сашей мгновенно делают вид, что увлечены обсуждением, считается ли пиво без алкоголя пивом.
— Ты, Гена, относишься к женщинам как к поломкам.
— В смысле?
— Прорвало кран, вызвал сантехника. Поссорился с женщиной, заплатил флористу. У тебя в голове так устроено.
— Костя, у всех так устроено.
— У меня не так. Я сам сантехник.
Молчу. В этой логике есть какой-то неприятный изгиб, против которого мне нечего предъявить.
— А чего ты её тогда бросил, Геныч?
Дрон с Сашей в этот момент перестают спорить о пиве.
— Костя, мы в бане, а не на сеансе у Курпатова.
— Курпатов дороже.
Делаю глоток. Внутри неуютно шевелится воспоминание. Не утренняя её чашка с кофе, не запах её шампуня на моей подушке. Совсем другое. Поздний вечер на Кутузовском, январь, гололёд, и моя машина зажата между двумя чёрными «Геликами» так аккуратно, что я даже не сразу понял, что это засада, а не парковочная неловкость. Тонированное стекло опускается, мне сообщают, что к Геннадию Алексеевичу, то есть мне, возникли «вопросы у уважаемых людей» по одной сделке, и желательно эти вопросы закрыть быстро, потому что иначе уважаемые люди начнут задавать их «всему ближнему кругу».
— Костян, — говорю в стакан. — Помнишь январь двадцать четвёртого? Тендер по Балашихе.
Костя кивает медленно.
— Помнишь.
— Я тогда подвинул не тех людей. Месяц жил с двумя телохранителями, у машины меняли маршрут каждый день. Мне в офис прислали венок с лентой с моим именем.
Дрон с лавки роняет «Балтику» себе на пузо и аккуратно вытирает её простынёй, не отводя от меня глаз.
— А Регина в это время как раз сказала, что хочет познакомить меня с мамой, — продолжаю. — А у меня пистолет. И я тогда впервые подумал: если эти товарищи узнают, что у меня есть женщина, которую я по утрам целую в ключицу, они приедут не ко мне.
— Гена…
— Я за неё испугался, Костян. Представил, как она открывает дверь в свою хрущёвку, а там сидят люди с разговором. И у меня в голове свет вырубился.
Костя смотрит в свой «Боржоми». Дрон с Сашей не дышат, и в этом небольшом банном помещении становится по-настоящему тихо.
— И ты её бросил.
— Я ушёл, чтобы никаким уважаемым людям даже в голову не пришло, что у меня кто-то есть. Она тогда не поняла. Я не имел права ей объяснять, Костян. С такими историями делишься, ты сам знаешь, только когда они закончились.
— Они закончились?
— Полгода назад окончательно. Те товарищи теперь сами в гостях у государства. Я ждал, пока пыль осядет. Потом полгода собирался к ней, но всё духу не хватало посмотреть ей в глаза. Думал, вдруг она уже замужем... Но потом тебе поплохело, и нашёлся веский повод...
В углу Саша медленно стягивает с головы свою чалму. У Дрона на лице такое выражение, как будто ему только что показали финал сериала, который он пять лет считал бесконечным.
— Геныч, — произносит неожиданно негромко. — А чего ты молчал-то?
— А кому я должен был сказать, Дрон? Тебе, чтобы ты после третьей под «Кубанскую» рассказал Светке? Светка бы рассказала своей маникюрше, маникюрша своей клиентке, а её клиентка работает, может, в той самой структуре, которая мне венки присылала. Я тогда никому не сказал. Костя только знал, и то по касательной.
Костя кивает.
— По касательной.
— А Регине?
— Регине надо было сказать первой, — отвечаю. — Тогда. А я выбрал её защитить, не спросив у неё, согласна ли она быть защищённой таким способом. У меня было мало времени на принятие решения. И теперь второй год расхлёбываю собственное благородство.
— Героическое такое благородство, — фыркает Саша. — Молча, в одиночку, без объяснений. Знаешь, как это со стороны выглядит?
— Знаю. Как «бросил, потому что плейбой». Я с этой версией уже свыкся. Она мне даже льстила, потому что объяснять настоящую было нельзя.
— Сейчас можно.
— Сейчас Регина мне в кабинете молоточек к виску приставляет каждый раз, когда я открываю рот. Я ей половину предложения сказать не успеваю. Какое «можно».
Костя ставит «Боржоми» на пол и наклоняется ко мне.
— Гена, слушай сюда. Ты её тогда защитил, это правда. Ты её сейчас унижаешь, это тоже правда. Утки, букеты, латте — она читает это как «бывший пришёл купить меня обратно», а ты на самом деле пришёл сказать, что у тебя были причины. Так и иди говори.
— Как?
— Как есть, — Костя смотрит мне в глаза ровно. — И так, чтобы она не могла спрятаться за фразу «бывший снова сорит деньгами».
Мысль входит куда-то под седьмое ребро с тупой точностью молотка. Она видела дорого: и розы, доставшиеся Зинаиде, и кофе, отправленный в раковину, и утку, ушедшую к девочкам в ординаторскую. Каждый её жест выписывал мне один и тот же диагноз: пациент по-прежнему ничего не понял, продолжаем наблюдение.
Тут в голове у меня всплывает её фраза брошенная вскользь, между «поссорились» и «помирились», над её мартини с тремя кубиками льда. Я тогда заливал ей про «не лезь мне в душу», а она посмотрела на меня поверх кружки своим фирменным взглядом невролога, который всё уже понял:
«Геночка, ты такой скрытный, что тебе бы анатомическое пособие подарить. На память. Чтобы ты хоть примерно представлял, как выглядит сердце, когда его наконец открывают кому-то».
Я тогда хмыкнул. Пропустил мимо ушей. Сейчас, два года спустя, наконец понял.
— Костя.
— Чего?
— Я понял, что дарить.
Дрон с Сашей оживляются с азартом букмекеров на скачках в Ливерпуле.
— Машина? — гадает Дрон.
— Поездка? — подсказывает Саша.
— Котёнок?
— У неё аллергия, Дрон.
— Помню. Я для динамики.
— Я завтра в музей, — добавляю.
— В музей? — Дрон давится нулёвкой. — Геныч, тебя последний раз в музей водила Марьиванна в седьмом классе. Ты час просидел в туалете, делая вид, что у тебя живот.
— У меня тогда правда болело. Но мне не в обычный музей надо, Дрон.
— Какой?
— Узнаете позже.
Костя в кресле улыбается еле заметно, и за тридцать лет нашей дружбы я научился читать его улыбки, как опытный библиотекарь читает корешки книг на полке: вот улыбка «не выдавай», вот улыбка «я всё понял без слов», а вот моя любимая, улыбка «вставай уже и иди, хватит торчать в кресле памятником самому себе».
— Гена, — говорит он негромко. — Сердце это сердце. Понимаешь?
Поднимаю на него глаза. Дрон с Сашей в этот момент уже спорят, считается ли поход в зоопарк культурным мероприятием.
— Понимаю, Костян.
— Ты ей в этот раз скажи всё от и до. Она поймёт.
— А если не простит?
— Это её право, Гена. Твоё дело — дать ей информацию, опираясь на которую она два года назад это решение должна была принимать сама.
Допиваю квас одним длинным глотком. Жилка под виском, которая дёргалась всю неделю с момента «Алло» в трубке, впервые затихает.
Два года я считал, что веду себя как мужик, защищая её молча и в одиночку. Сегодня в бане на Истринском до меня доходит, что я её просто лишил выбора.