Глава 27. Сквозь утраты — к свету.
Лорд Ангус и его сыновья слушали рассказ, словно окаменев. Когда последние слова Джеймса стихли, в зале воцарилось долгое, тяжёлое молчание — такое, в котором слышно собственное дыхание и скрип старых балок под крышей.
Наконец Ангус медленно поднял голову. Лицо его постарело на много лет за один миг.
— Нет мне прощения… — выговорил он с мучительным усилием. — Я не уберёг свою маленькую принцессу. Оливия была права, когда назвала меня чудовищным ослом.
Он провёл ладонью по лицу и глухо добавил:
— Как жить дальше, Джеймс? Скажи… как?
Джеймс ответил не сразу. Он смотрел в огонь очага, словно искал слова в его углях.
— Я же живу, — тихо сказал он наконец. — Надо жить ради детей. Ради внуков. Иначе зло победит окончательно.
Ангус горько усмехнулся.
— Я не смогу рассказать это Оливии. Это убьёт её. — И вы, дети мои, — он обернулся к сыновьям, — никому не говорите всей правды. Пусть она умрёт вместе с теми, кто её породил.
Он выпрямился, словно принимая ещё одно тяжёлое решение.
— Завтра, Джеймс, ты проводишь нас на могилу Линды. Я должен попросить у неё прощения… — голос его дрогнул. — Хотя сам себя я не прощу никогда.
— Хорошо, — ответил Джеймс.
И, помолчав, добавил, уже тише:
— Я раньше каждый день ходил к ней. Всё говорил, говорил… А теперь — лишь раз в неделю. Моя жена, Элис, болезненно это воспринимала. Он поднял глаза. — Но Линда… она была и остается единственной истиной моего сердца, — голос Джеймса дрогнул, но взгляд остался твёрд. — Моя первая и настоящая любовь, моя единственная жизнь.
Ангус медленно кивнул, принимая эти слова без возражений.
— Итак, Джеймс, — сказал он после паузы, — теперь я расскажу тебе те новости из Хайленда, о которых ты не прочтёшь в письме.
Он понизил голос.
— Мангус Маклафлин, сосед Йена, сошёл с ума. Окончательно. Он примкнул к Эдуарду Сиварду… и над домом Маккен нависла новая угроза…,— и лорд Ангус поведал Джеймсу обо всех тревожных событиях вокруг клана Маккен.
Огонь в очаге треснул, словно подчёркивая сказанное, и тени на стенах зашевелились, предвещая, что прошлое ещё не закончило взыскивать свои долги.
И ни один из беседующих не заметил, как от порога отступила тень. Осторожные шаги тонули в мягких коврах, а тихие всхлипы поглотила тишина замка. Свидетельница чужой трагедии исчезла в сумерках галереи, оставшись неуслышанной.
Утро следующего дня в Корвиде выдалось тихим и прозрачным, словно само небо желало быть снисходительным к человеческой боли. Над замком стлался лёгкий туман, а трава на склонах ещё хранила серебро росы. Лорд Ангус, опираясь на посох, стоял у могилы Линды — своей дочери, единственной, любимой, утраченной слишком рано. Месса за упокой была отслужена просто, без пышности, но с той строгой торжественностью, что подобает старым родам, знающим цену жизни и смерти.
Ангус долго не отходил от каменного надгробия. Лицо его, суровое и изрезанное временем, смягчилось, и в глазах стояла боль, которую не притупили ни годы, ни войны. Лишь когда колокол возвестил окончание службы, он медленно повернулся и направился обратно к замку Корвида — серому, надёжному, словно самому предназначенному хранить тяжёлые тайны рода.
За завтраком говорили мало. Слуги двигались неслышно, серебряная посуда едва звенела, а за окнами ветер шевелил кроны старых дубов. Когда же трапеза закончилась и двери зала закрылись, Ангус и Джеймс остались одни.
Ангус долго молчал, глядя в огонь камина, а потом вдруг произнёс, не повышая голоса, но так, что каждое слово легло тяжёлым камнем:
— Скажи мне, Джеймс… как ты смог? Как, зная всё это — ты отдал за Маккена свою дочь Эвелин?
Джеймс не ответил сразу. Он стоял у окна, заложив руки за спину. Свет падал на его лицо, подчёркивая серебро в светло-русых волосах и усталую складку у рта.
— Так сложились обстоятельства, — наконец сказал он. — Сейчас Эвелин счастлива. Йенн оказался достойным мужем…
— Я не хотел жениться во второй раз. Моё сердце умерло вместе с Линдой. Но род… — он на мгновение прикрыл глаза, — род должен продолжаться. Долг, Ангус, превыше желания. Корвидам был нужен наследник. У нас ведь женщины не наследуют.
Он обернулся и посмотрел прямо на старого лорда.
— Шёл 1042 год, король Эдуард Исповедник испытывал глубокое чувство вины перед семьёй своего брата Эдмунда. Женщины этого рода для него — живое напоминание о золотом веке династии, каким он был до датского завоевания.
Джеймс говорил спокойно, почти отстранённо, словно излагал не свою судьбу, а строки летописи.
— Есть ещё то, о чём ты должен знать, Ангус. Ты спрашиваешь, как я решился… Но важно и почему мне это позволили.
Ангус поднял на него тяжёлый взгляд.
— Элис, — произнёс Джеймс. — Моя вторая жена.
Имя это в те годы звучало не просто как женское — как знак.
— Элис имеет право Этелинга, — продолжил он. — Не по браку, не по милости короля, а по крови. Старый уэссекский род, прямая линия, признанная самим Эдуардом. Женившись на ней в сорок втором, сразу после его восшествия на престол, я сделал не шаг сердца — шаг на доске, где играют королями.
Он усмехнулся — без веселья.
— Сивард силён, — сказал Джеймс. — Его мечи, его север, его датская ярость. Но сила без права — всего лишь угроза. А право без силы — мольба. Я дал Эдуарду то, чего он жаждал больше всего: возвращение законности без войны.
Ангус медленно выпрямился.
— Значит… — начал он и осёкся.
— Да, — подтвердил Джеймс. — Сиварду был поставлен шах и мат. Он может рычать, может собирать дружины, может плести интриги — но у меня через жену есть то, чего у него нет и никогда не будет: законное основание.
Джеймс на мгновение смягчился.
— И у нас с Элис есть сын. Шесть лет. Живое доказательство того, что линия продолжается — не мечом, а кровью. Для Эдуарда это важно. Для Сиварда — невыносимо.
Он посмотрел в окно, где над стенами Корвида плыли медленные облака.
— Потому-то и Эвелин оказалась так нужна, — тихо добавил он. — Она связала север и юг иначе, чем Сивард рассчитывал. Не войной. Семьёй.
Ангус тяжело вздохнул и медленно кивнул. Он понял: решение Джеймса было не жестокостью и не слепотой, а жертвой — той самой, на которую идут мужчины, связанные клятвами, престолами и родами.
— И спасибо за вести. Я всё донесу до Эдуарда. Сивард нам не страшен. Я защищу своих дочь и внуков. Ему будет отправлен мой протест и если он не внемлет, то я объявлю Сиварда Нидингом от Камбрии до Кента. Ни один честный лорд не сядет с ним за один стол. Поверь, это для него страшнее, чем объявление войны.
В камине потрескивали дрова, и этот звук словно подводил черту под разговором. Прошлого уже не изменить. Оставалось лишь защищать тех, кто жив, — любой ценой.
Эвелин.
Эвелин снился сон.
1960 год. Посёлок Нарым Томской области Россия.
Она видела себя со стороны — девочкой лет десяти, худенькой, в выцветшем платьице, с двумя косами. И в то же время она знала, чувствовала кожей и дыханием: это она сама. Звали её во сне Ира, Иришка.
Был тёплый, густой июль. Лес под Нары́мом стоял высокий, тёмно-зелёный, наполненный запахами смолы, трав и прогретой земли. Солнце пробивалось сквозь кроны пятнами, и в этих пятнах шевелились комары. Где-то далеко кричала кукушка.
Рядом ступала бабушка Эля, Эльвира Андреевна Волкова. Крепкая и сухощавая, в повязанном по-деревенски платке, она несла свою прямую спину с таким достоинством, что в каждом её движении угадывалась природная, врожденная аристократичность. В руках её, словно фамильная реликвия, покоилась старая плетёная корзина, но даже этот простой предмет не мог лишить её облик того высокого изящества, что даруется лишь временем и силой духа.
— Гляди, Иришка, — ласково шептала она, склоняясь над травами, — вот он, зверобой. Видишь, лепестки его будто иглами прошиты, всё в мелких дырочках? По ним его и признают. Сила в нём великая: он и тоску прогонит, и хворь сердечную утешит. А вон там, видишь, розовое пламя? То иван-чай, кипрей наш. Нарвём его побольше, а дома я открою тебе секрет, как его сушить да томить. Чай из него выйдет такой, что никакой байховый в сравнение не идёт. В войну он нас и согревал, и на ноги ставил — самой землёй в нём жизнь заложена.
Ира наклонилась, повторяя за бабушкой движения, аккуратно срезая стебель.
— А вот, это аконит — в его лепестках таится тихая смерть. Если подмешать порошок из него в питьё, то человеку довольно одного жадного глотка и его жизнь превращается в прах. Но вот зверь, зверь хитрее самой природы. Кот не умеет пить залпом — его мерное, осторожное лакание станет его спасением. Яд будет проникать в него капля за каплей, дурманя рассудок и язык у кота онемеет. Он будет выглядеть пьяным, под утро нутро скорее само исторгнет отраву, чем позволит ей забрать жизнь. Запомни запах, но в руки не бери.
— Бабушка, — спросила она, не поднимая глаз, — а правда, что нашего прапрадеда сюда сослали?
Бабушка Эля остановилась. Постояла, будто прислушиваясь не к лесу — к памяти.
— Правда, — сказала она наконец. — После восстания декабристов.
— Он что… тоже был декабрист? — осторожно спросила Ира.
Бабушка усмехнулась без веселья.
— Да какой там. Не поддерживал он их идеи, хоть и одного круга были, блестящие аристократы. Лучшие умы. Он был не из тех, что на площадь шли. Только женился. А времена тогда…доносам очень верили, — она махнула рукой.
Они пошли дальше, трава шуршала под ногами.
— Это из-за доноса его сослали? — не отставала Ира.
— Да, донос был, — коротко ответила Эля. — Подлый.
— И кто донёс? — девочка подняла на неё глаза.
Бабушка снова остановилась. Посмотрела на внучку внимательно, будто решая, пора ли.
— А вот это запомни, Иришка, — сказала она медленно. — Предателем оказался не тот, на кого думали. Не громкий, не тот кто на виду. А так… мелкая сошка. Тихий. Неприметный.
Она присела на корточки, показала рукой на невзрачную траву у корней кустарника.
— Видишь? С виду — пустяк. А корень у неё сильный. Так и с людьми. Обычно тот, на кого меньше всего думаешь, и есть самый опасный.
Ира кивнула, хотя до конца не понимала — но слова легли куда-то глубоко, тяжело, как семя в землю.
— Запоминай лес, — продолжила бабушка Эля уже мягче. — Он, как жизнь. Красивый, щедрый… но доверять надо с умом.
Солнце качнулось, листья зашумели сильнее, и вдруг Эвелин почувствовала, как сон начинает таять. Но ощущение — тепло лета, запах трав, голос бабушки — осталось, будто это было не сном, а воспоминанием, прожитым когда-то самой.
Эвелин проснулась резко, словно кто-то окликнул её по имени. Так бывало всегда после подобных снов — слишком ясных, слишком живых, чтобы быть простым наваждением ночи. Сердце билось быстро, а в памяти ещё звучал голос бабушки, пахло тёплым лесом и горькими травами.
Она приподнялась на локтях и оглядела покои. Серый рассвет уже пробирался сквозь узкое окно, и холодный камень замка возвращал её к настоящему.
— Сны не приходят без причины, — прошептала она.
Мысли выстроились одна за другой, холодные и настойчивые. В замке был предатель — теперь она чувствовала это ясно, почти физически. Но если верить сну, то это не шумная, яркая Моли, слишком заметная, слишком на виду.
— Нет, — тихо сказала Эвелин самой себе. — Это кто-то другой.
Она нахмурилась.
— Значит, надо внимательнее присмотреться к слугам.
Решение было принято, и вместе с ним пришла привычная собранность. Эвелин откинула одеяло и села на край постели.
— Так, — вздохнула она, — подъём.
Она бросила взгляд в окно, туда, где во дворе уже слышался звон стали.
— Йенн уже убежал тренироваться с воинами, — пробормотала она с лёгкой улыбкой. — А я всё лежу.
Эвелин поднялась, набросила на плечи платье и, завязывая пояс, добавила уже твёрже:
— Дела сами себя не сделают. А ярмарка не за горами.
Она остановилась у двери, словно на миг прислушиваясь к дыханию замка.
— И у нас ещё далеко не всё готово.
С этими словами она вышла в коридор, навстречу новому дню и новым хлопотам, не ведая, какие тайны он готов раскрыть, но уже готовая встретить их с открытыми глазами.
Йенн.
Я усилил тренировку с самого рассвета. Не из жестокости — из тревоги. Когда над домом сгущается тень, сталь должна быть готова раньше слов. Двор наполнился резким лязгом и хриплым дыханием, рвущимся в утренний холод, а я шел сквозь этот строй, проверяя на прочность не только их руки, но и собственную решимость.
Когда я взял меч, он лег в ладонь, словно забытая старая правда — тяжелая, суровая, но единственно верная. Удар, шаг, поворот... В каждом моем движении был не просто прием, а сам порядок мироздания, в котором воля побеждает первобытный страх. Я учил их не убивать — я учил их стоять незыблемо, когда рушится всё остальное.
— Спокойнее, — сказал я юному Алану, сбив его клинок. — Меч слушает того, кто не спешит.
Я видел в них будущих защитников моего дома, моих детей, моей земли. И потому не щадил — ни их, ни себя.
Грегор, прислонившись к щербатой каменной стене и скрестив руки на груди, долго наблюдал за моим неистовым танцем. Когда я, наконец, остановился, чтобы перевести дух, он негромко произнёс, и в его голосе сквозила несвойственная ему серьёзность:
— Ты правишь ими, как раскалённым железом, друг. Но берегись: если сталь перекалить, она не согнётся под ударом, а лопнет. Оставь хоть каплю этой ярости для тех, кто решит переступить ваш порог.
Я не обернулся, лишь крепче сжал рукоять, чувствуя, как кожа перчатки впивается в ладонь.
— Если сталь лопнет, значит, в ней был изъян, — бросил я через плечо, и мой голос прозвучал сухо. — У тех, кто идёт за нами, нет права на слабость. Я лучше увижу их сломлёнными здесь, на песке, чем мёртвыми на пороге собственного дома.
С этими словами я вскинул меч, и новый удар вспорол прохладный воздух, обрывая разговор.
Когда солнце поднялось над стенами, я отпустил их. Сам подошёл к колодцу. Ведро ледяной воды обрушилось на плечи, и я коротко рассмеялся: жив, значит. Вытерся, надел чистую рубаху — ту, что Эвелин выбирала сама, — и вдруг почувствовал, как усталость уступает место предвкушению.
Интересно, что сегодня приготовит Мэг… Было уже привычным, что завтрак каждый раз становился маленьким открытием. А сегодня — новый напиток из цикория. — Со сливками и сахаром будет потрясающе, — сказала вчера Эвелин. Я поспешил в малую столовую — так Эвелин называла уютную, небольшую залу, где они собирались только семьёй. Свет из узких окон ложился мягко, на столе уже стоял хлеб, масло, сыр, мисочки с тёплой кашей, блины с чем-то вкусным, омлет, запечённые яблоки, горшочек со взбитыми сливками и чайник с горячим напитком, необычно вкусно пахнущим.
Я вошёл, и всё в груди смягчилось.
Эвелин сидела у окна, свет касался её волос. Дети переговаривались вполголоса, словно боялись спугнуть утро. Матушка держала чашку обеими руками и смотрела на них так, как смотрят только те, кто уже многое пережил и многое понял. Леди Оливия суетилась рядом с правнуками.
— Доброе утро, — сказал я, и голос мой стал тише, чем во дворе.
— Ты сегодня раньше обычного, — улыбнулась Эвелин.
— Я не хотел опоздать, — ответил я честно. — На такое утро опаздывать нельзя.
Я сел, взял чашку. Тёплый аромат поднялся, непривычный, но ласковый. Сделал глоток — и понял, что она была права.
— Это… — я задумался, подбирая слово, — как спокойствие после битвы. Превосходно. Если бы воинам подавали такое после учений, они бы сражались вдвое лучше.
Эвелин рассмеялась тихо, по-домашнему.
— Значит, получилось. Воинам — каша и чай. А тебе — цикорий со сливками. Ты у нас избалованный.
— Я у вас счастливый, — улыбнулся я.
Матушка кивнула.
Я посмотрел на детей, на Эвелин, на её руки, спокойно лежащие на столе, и вдруг ясно понял: за это утро, за этот стол, за этот простой хлеб и тепло — я готов выйти с мечом против любой тьмы.
— Роб сегодня не придёт, — заметила матушка. — Он с рассвета на маслопрессе. Мужчины, вечно ищут новое, когда старое уже достаточно хорошо и кузены Эвелин с ним.
— Но если не искать, — ответил я, — мы не узнаем, каким может быть завтрашний день.
За столом стало тихо и уютно. Ложки негромко постукивали о миски, утро вступало в свои права, и день, полный забот и дел, начинался без спешки — так, как и должно начинаться в доме, где есть порядок, труд и тепло.
И вдруг — как удар без клинка — Эвелин побледнела. Цвет ушёл с её лица стремительно, будто кто-то задул свечу. Я едва успел подняться, как она пошатнулась.
— Эвелин!
Я подхватил её прежде, чем она коснулась пола. Она была лёгкой, пугающе лёгкой, и это холодом пронзило мне грудь.
— Зовите Мораг! Сейчас же! — крикнул я, и голос мой сорвался, не слушаясь привычной воли.
Я нёс её по коридору, прижимая к себе, словно мог укрыть собственным телом от любой беды.
— Только не умирай… живи, любовь моя, — шептал я, почти не слыша собственных слов. — Ради меня, ради детей… живи.
В спальне я уложил её на постель. Лицо её было бело, губы — сухи. Она тихо застонала, веки дрогнули, и глаза медленно открылись.
— Что с тобой, Эвелин? — спросил я, стараясь говорить ровно, но сердце билось так, что, казалось, его услышат все стены.
— Голова кружится… и тошнит, — прошептала она.
В этот миг раздался знакомый, властный голос:
— Так,… а ну все вон! Дайте мне поглядеть, что тут за напасть.
Бэн - лиис Мораг. Старая, сухая, как корень вереска, и мудрая, как сама земля. Она жестом оттеснила меня от постели и приказала выйти. Я повиновался — и это было труднее, чем любой бой.
Пока дверь была закрыта, я стоял в коридоре, сложив руки, и шептал молитвы, забытые и выученные заново. Я просил не победы, не славы — только её дыхания.
Наконец дверь приоткрылась.
— Заходи, лорд Йенн, — сказала Мораг.
Я вошёл, и сердце моё снова сжалось. Мораг стояла у постели, прищурившись, словно разглядывала узор, понятный лишь ей.
— Так, так, так… — пробормотала она.
— Кто? — вырвалось у меня. — Кто это сделал с моей женой?!
Она посмотрела на меня исподлобья, и в уголках её губ мелькнула усмешка.
— Да ты и сделал, кто ж ещё.
Я уставился на неё, не понимая.
— Ты, старая, не заговаривайся, — начал я с возмущением и гневом, но тут меня перебил смех.
Звонкий, тёплый, живой. Смех Эвелин.
Я замер, чувствуя себя последним глупцом в королевстве.
Мораг выпрямилась и произнесла с важностью, почти торжественно:
— Лорд Йенн, через восемь месяцев ты снова станешь отцом.
Я перевёл взгляд на Эвелин. Она смотрела на меня мягко, чуть смущённо, и в глазах её светилось счастье.
— Как?.. — только и смог вымолвить я.
— То есть ты так и не понял, — хмыкнула Мораг, — как делают жену свою беременной? Ну что ж, я вас оставлю. Может, жена твоя тебе напомнит.
И она вышла, оставив нас в тишине.
До меня дошло. Медленно, как рассвет после долгой ночи. Я подошёл к постели, сел рядом, взял Эвелин за руку.
— Я так счастлив, душа моя… — сказал я тихо. — Мой сладкий Персик.
Я положил ладонь на её живот — бережно, словно касался чуда. В груди у меня что-то дрогнуло и наполнилось светом. Я смотрел на неё, и глаза мои были влажны, но я не стыдился слёз.
— Ты даже не представляешь, как я благодарен судьбе… — прошептал я.
Эвелин улыбнулась и сжала мою руку.
И в тот миг мир снова стал цельным.