Глава 30. Игра в прятки или сухарик в кармашке.

Глава 30. Игра в прятки или сухарик в кармашке.

Лиам.

Телега вдруг дернулась и встала. Меня качнуло, и я сразу понял: это уже не дорога. Корзину подхватили — резко и я почувствовал под собой не тряску колёс, а живое, тёплое движение: под нами был конь. Шаги стали выше, ровнее; рядом раздавались голоса взрослых — грубые, чужие, не такие, как в нашем дворе.

Нас куда-то везут… и хотят кому-то передать, — понял я вдруг так ясно, что внутри стало холодно.

Оливка дернулась рядом и судорожно втянула воздух — она собиралась заплакать. Я быстро прикрыл ей рот пальцем.

— Потём, Оли… потём пакать, — прошептал я, стараясь, чтобы голос не дрожал.

Слёзы катились у неё по щекам, она тихонько всхлипывала, как котёнок, но держалась — изо всех своих маленьких сил.

Мы снова остановились. Корзину сняли, понесли, потом поставили на что-то твёрдое. Крышка скрипнула.

— Ну что, цыплята, приехали, — проговорил тот самый страшный дядька.

Я приподнялся и огляделся. Это был сарай: низкий, тёмный, пахнущий сеном, и дымом. В щели между досками пробивался тусклый свет. У стены темнел очаг, в углу — что-то вроде лежанки и старое, потрёпанное кресло, за которым высилась куча грязных тряпок.

В дверь вошла женщина.

— Ох, бедняжки… — только и сказала она.

— Пегги, займись детьми, — бросил страшный дядька. — Надо их чем-то покормить, пока Магнус не приедет и не решит, что с ними делать.

Пегги засуетилась. Она не была злой — я это сразу понял. Глаза у неё были усталые и жалостливые. Она принесла кашу и молоко, погладила Оливку по голове и тяжело вздохнула.

— Не бойтесь, детки… может, всё и обойдётся. Приказ лорда есть приказ, а я — всего лишь женщина при чужой воле.

— Пегги, цыпа, иди ко мне, — пророкотал голос страшного дядьки. — Мне надо срочно пар спустить.

Он, что чайник? Это у чайника из носика идет пар.—подумал я.

— Марк, а как же дети? Их нельзя оставлять одних, — нерешительно ответила она.

— Привяжи их к столу. Верёвкой. И никуда они не уползут.

Я увидел, как Пегги дрожащими руками схватила верёвку. Она связала наши руки между собой — не туго,чтобы не навредить — а потом обмотала конец вокруг ножки стола. Кашу и молоко поставила на пол. И ушла.

Я потянул руку — верёвка скользнула. Не плотно, — отметил я. И вдруг вспомнил дядю Роба и его слова: если руки смазать маслом — можно выскользнуть.

Я покосился на миску с кашей. Она была щедро сдобрена маслом.

Оливка ела молча, глотая слёзы. А я осторожно обмакнул пальцы, намазал запястье под верёвкой, потянул — и рука выскользнула.

— Ах, Ли… и мне, — прошептала она.

— Чичас, Оли. Вот так… клути лучку… ну воть, всё.

Мы были свободны.

Я огляделся, стараясь думать, как взрослый. Дверь — там страшный дядька. Окно — слишком высоко. Очаг… кресло… тряпки в углу.

Пока я был во власти раздумий, Оливка, не знающая сомнений, решила взять дело в свои руки. Её неуемное любопытство, вечно толкавшее её лезть в запретные места, в этот раз привело её к тенистому углу за креслом. Там, среди вороха забытых старых тряпок, она исчезла: одно неосторожное движение — и её маленькое тело внезапно кануло в пустоту, она провалилась сквозь ткань.

— Ли! — вскрикнула она.

Я бросился к ней и увидел: пустоту, она была похожа на то, что у нас в замке назвали нишей, но наши ниши были в стене, а эта в полу. Оливка стояла во весь рост — голова над полом, а тело исчезло внизу.

И тут послышались шаги у двери.

Я не стал думать. Я просто прыгнул вниз, в нишу, к Оливке, и накрыл нас тряпками.

— Оли… тихо, — прошептал я. — Игаем в плятки.

Она кивнула, но снова начала тихонько всхлипывать. Тогда я вспомнил про сухарик в кармашке. Достал его и вложил ей в руку.

— Оли, тихо. На… сухалик.

Она стала осторожно грызть, и всхлипывания стихли.

Мы лежали, затаив дыхание, в темноте, среди пыли и старой ткани. Я прижал Оливку к себе и подумал, что сейчас я должен быть не просто Лиамом.

Я должен быть тем самым мальчиком, про которого мама рассказывала сказки. Тем, кто не боится. Тем, кто ведёт сестру домой.

Йенн.

Наш отряд скакал без устали. Кони хрипло дышали, пена клочьями ложилась им на груди, а земля под копытами дрожала, будто сама боялась нашей ярости. И вдруг впереди, сквозь редкий октябрьский туман, показалась темная громада строения.

— Ускоримся, друзья! — вскрикнул Грегор. — Я вижу трактир!

Мы рванулись вперёд.

В груди у меня всё кипело. Страх за детей — острый, как нож под рёбрами. Гнев — тяжёлый, тёмный, почти сладкий. И беспокойство за Эвелин… оно было самым страшным. Она носит моего ребёнка. Такие потрясения могут сломать и крепкую женщину, а она… она уже столько вынесла.

Война — это грязь, — мелькнула мысль, неожиданно ясная. Это боль, это потери, это слёзы женщин и крик детей. И вдруг, среди этого бешеного гона, я понял: Макбет прав. Он делает всё, чтобы избежать войны. Как же он мудр в своем решение удерживать мир. Ох, как же он прав…

Сердце сжалось.

Хоть бы успеть… Господи, хоть бы успеть…

О другом я не думал.

Трактир вырос перед нами внезапно — приземистый, закопчённый, с покосившейся вывеской. Мы ворвались во двор, как буря. Дверь треснула под ударом плеча. Старый трактирщик, седой, сгорбленный, не успел даже вскрикнуть.

Я схватил его за шиворот и поднял, будто мешок.

— Где?! — заорал я, не узнавая собственного голоса. — Где мои дети, говори, старая крыса?!

— Я… я не знаю! — завизжал он, выворачиваясь. — Клянусь святым Кутбертом, не знаю!

— Верёвку на дерево! — рявкнул Грегор, уже не спрашивая. — Сейчас ты либо всё скажешь подлый трус, либо будешь висеть тут, как пугало, перед своим же трактиром!

— Помилуйте, лорды! — взвыл трактирщик, падая на колени. — Я старый человек! Это не я, не я!

Я наклонился к нему так близко, что он увидел, должно быть, в моих глазах свою смерть.

— Слушай меня внимательно, — сказал я тихо, и от этого шёпота он задрожал сильнее, чем от крика. — Если с моими детьми случилось хоть что-то… я сделаю так, что ты будешь молить о виселице как о милости. Теперь говори.

Он сломался.

— Марк… — прохрипел он. — Мой сын. Прокляни меня Господь… Он пришёл... Сказал — дело для большого лорда. Я не знал, что это дети… не знал!

— Куда он их повёз?! Давно? — рявкнул Роб.

— К старому сараю за вересковой грядой, у брода… c полчаса назад — заикаясь, выдавил трактирщик. — Там, где раньше овец держали… Потом… потом за ними должны были приехать…

Я уже не слушал.

— По коням! — крикнул я. — Живо!

Мы вылетели со двора, как стрела с тетивы. Я гнал коня, не щадя ни его, ни себя. В ушах стучала кровь, а перед глазами стояли два лица — Лиама и Оливки.

Держитесь, мои маленькие… Я иду.

Вот и старый брод. Река здесь была мелка и широка, вода лениво переливалась меж гладких камней, отражая мягкое октябрьское солнце. По берегам желтела трава, а над ней стоял тёплый, почти обманчиво мирный воздух — тот самый, что так жестоко не вязался с тем, что творилось у меня в груди.

У сарая паслись три лошади.

Трое, — отметил я мгновенно. Значит, похитителей здесь всего трое.

— Вперёд! — крикнул я, и мы ворвались на площадку перед сараем, взметнув пыль и сухие листья.

И тут я услышал крик.

Грубый, хриплый, полный злобы.

— Где?! Где эти крысёныши?! — орал мужчина внутри. — Куда они подевались?! Ищите! Они не могли далеко уползти, они ещё малявки!

Они выскочили из сарая — растрёпанные, с перекошенными лицами, и замерли, увидев нас.

Даже вскрикнуть не успели, как мы смяли их мгновенно. Грегор сбил одного с ног ударом рукояти меча, Роб схватил второго, а я сам вцепился в того, кто кричал — в Марка. Он задыхался, извивался, но я держал его так, будто держал саму судьбу.

Во двор выбежала женщина — бледная, с растрёпанными волосами.

— Где?! — зарычал я, отпуская Марка лишь на шаг, чтобы схватить её за плечи. — Где мои дети?!

— Милорд… — зашептала она, захлёбываясь слезами. — Я… я не знаю… они были в комнате… я клянусь…

Я оттолкнул её и бросился внутрь.

В сарае пахло сыростью, старым сеном и дымом от очага. Солнечный луч пробивался сквозь щель в крыше, падая на перевёрнутый стол, миски с остывшей кашей, опрокинутую кружку.

— Лиамчик! — мой голос сорвался. — Оливка! Где вы?..

Ответом была тишина.

Я шагнул дальше. Осмотрел углы. Очаг. Старое кресло. Тряпьё на полу.

Сердце сжалось так, будто его стиснули железной рукой.

Господи…

— Лиам! — уже почти шёпотом позвал я. — Оливка…

Ничего.

В голове вспыхнула пустота. Гулкая, страшная. Мне показалось, что мир на мгновение остановился — будто солнце замерло над крышей сарая, а река у брода перестала течь.

Нет… Только не это…

Я стоял посреди пустой комнаты, и сердце моё — воинское, закалённое, — впервые за долгие годы дрогнуло от настоящего, животного ужаса.

И вдруг — шорох?

Тихий, будто мышка в стене, но я его услышал.

Лиам.

Мы сидели тихо. Я слышал как страшный дядька вошел в комнату и закричал. Он нас не нашел. Я обнял Оливку и закрыл глаза.

И вдруг голос, родной, это голос папы!

Я высунулся из-за вороха старого тряпья и закричал, как только смог, изо всех сил, потому что больше терпеть было нельзя:

— Папа! Папа! Мы десь! Папа, моги! Там… там Оли!

Папа сразу оказался рядом. Он шагнул так быстро, будто ветер ворвался в сарай. Его лицо было большое и самое родное. Он откинул тряпки и увидел дыру в полу, нишу, наш тайный домик.

Там сидела моя Оливка. Моя маленькая сестрёнка.

Папа подхватил её на руки, прижал к себе так крепко, что я подумал — он больше никогда её не отпустит. Оливка сначала замерла, а потом заплакала не просто плачем, а громко-громко, так, что, наверное, слышно было даже реке у брода.

— Папа… — всхлипывала она, уткнувшись ему в плечо,—лодненький…

Папа ничего не говорил. Он только держал её, и его руки дрожали.

А потом меня тоже подняли.

Сильные руки, тёплые, пахнущие конём и кожей.

— Ты мой герой! — сказал мой самый лучший дядя на свете, дядя Роб. — Лиамчик, я горжусь тобой! Ты самый умный мальчик на свете! Благодаря тебе мы нашли вас так быстро! Мы нашли все ленточки, все платочки и чепчик!

Я посмотрел на него, и вдруг всё — сарай, тряпки, страх, страшный дядька — стало далеко-далеко.

И тут я заплакал.

Не тихо, не как Оли раньше, а очень громко. Даже громче, чем она.

Потому что, чтобы больше не боятся, я не должен был быть смелым. Потому что папа был рядом. Потому что мы с Оли живы и скоро вернемся домой к маме.

Йенн.

Мы возвращались в замок — и мир снова был цел.

Дорога, что ещё утром казалась бесконечной и враждебной, теперь стлалась под копытами мягко, будто сама земля радовалась нашему возвращению. Ветви уже тронутых осенью деревьев склонялись над тропой, и в их шелесте мне чудилось благословение.

Дети были с нами. Мы нашли их. Эта мысль звучала во мне, как молитва, повторяемая снова и снова.

Оливка прижалась ко мне так крепко, что я чувствовал её дыхание сквозь ткань плаща. Она не отпускала меня ни на мгновение, и я не пытался её оторвать. Пусть. Пусть держится. Пусть знает — я здесь.

— Папа… ты не удёшь? — шепнула она, приподняв заплаканное личико.

— Никогда, сокровище моё, — ответил я, склоняясь к ней. — Пока бьётся моё сердце.

Она вздохнула, как будто только теперь позволила себе поверить.

Лиамчика вёз Роб. И, глядя на них, я снова и снова убеждался: между этими двумя возникла связь, которую не разрушат ни годы, ни расстояния. Лиам, глотая слёзы и сбиваясь, рассказывал — торопливо, взахлёб, будто боялся, что его не дослушают:

— …и тогда я подумал, дядя Роб, а что бы сделал Мальчик с пальчик… он же умный… он всегда следы оставлял… — Правильно думал, — глухо отвечал Роб, наклоняясь к нему. — А гвоздь… твой гвоздь… он волшебный, честно… я забыл его вернуть… — Значит, он своё дело сделал, — сказал Роб и улыбнулся так, как улыбаются только сильные мужчины, когда гордятся ребёнком. — И масло… ты говорил… что если маслом… можно выскользнуть… и я выскользнул…

Я ехал рядом и слушал, не вмешиваясь.

Господи, как же я был горд.

Не только смелостью сына — но его умом, его способностью думать, помнить, связывать одно с другим. Это всё — Эвелин. Её сказки, её терпение, её тихая мудрость. Она не просто рассказывала истории — она учила жить.

Я представил её сейчас. Как она ждёт. Как, должно быть, её сердце рвалось от страха. И мне стало больно — остро, почти физически.

— Скоро, радость моя… — прошептал я, не зная, слышит ли она меня там, за стенами донжона. — Я везу их домой. Я везу тебе самое дорогое.

И вот — показалась крыша нашего донжона. Камень, родной и надёжный, взметнулся над холмами, как якорь в бурном море.

— Дом… — тихо сказала Оливка. — Дом, — повторил я.

И впервые за этот бесконечный день позволил себе поверить: мы успели. Мы вернулись. Мы вместе.