8
Редкий для Ленинграда погожий денек незаметно угас в рабочей суете, оставив трудовому народу прекрасные сумерки.
В теплый вечер хотелось нырнуть, как в море, омыться в нем, ощутить на губах соленый вкус надежды, и, кажется, никто сегодня не задержался на службе лишней секунды.
Погасли окна начальственных кабинетов, опустели коридоры. Жизнь кипела лишь в лечебных корпусах, там, где шла борьба со смертью.
Мура осталась одна на этаже.
Надо готовиться к очередному собранию, хотя повестка всегда одна и та же. Мудрый Сталин и враги. Сталину поклоняться, врагов уничтожать. Все очень просто, а она еще переживала, что не разбирается в хитросплетениях марксистской мудрости. Очень ясная картина мира, совесть только немножко мешает принимать ее всерьез.
Даже если не вникать в суть, все равно тошнит от напыщенных, искусственных, каких-то парфюмерных и сладко-смрадных формулировок: «заклятые враги», «затаились», «злобно скрежещут», «распространяют клеветнические измышления»… Страшно читать, если не знаешь, что клеветнические измышления – это всего лишь сетования домохозяйки на бесконечные очереди в магазинах. А если знаешь, то еще страшнее.
Да и логика со здравым смыслом сопротивляются, не дают поверить, что вчерашние герои революции сегодня обернулись матерыми террористами и шпионами, что люди, положившие жизнь за народное счастье, вдруг оказались настолько мелочны, что переметнулись к врагам из-за карьерных обид. Что ж, неуемная жажда власти, она такая. Человек, обуянный ею, много на что способен. Может, наверное, и с иностранной разведкой связаться, и разветвленную террористическую сеть создать, лишь бы только свергнуть ненавистного соперника, который обошел тебя в идеологической борьбе и отстранил от власти.
Если поверить, что дыма без огня не бывает, то сразу становится легче жить и не так сильно оторопь берет, когда открываешь свежую газету.
«Наверху не дураки сидят, раз забрали, значит было за что!» – это самое мягкое, что можно услышать от товарищей по партии. В основном радуются, что наконец вывели врага на чистую воду. Сидел тут, вредил исподтишка, а сам, между прочим, жил, как барин! Поделом! Нежился в пятикомнатной квартире с прислугой, ел из ресторанов, ничего, нахлебается теперь лагерной баланды, полежит на вшивых нарах! Почему-то Муре казалось, что те, кто радуется арестам, не могут простить свергнутым вождям не вредительскую деятельность, а именно слишком хорошую жизнь.
Это очень существенное завоевание социализма – уверенность народа в том, что любой владыка в любую секунду может быть свергнут с пьедестала и втоптан в грязь. Не то, что в царские времена, когда свирепствовало буржуазное правосудие.
Короче говоря, если она не хочет свихнуться, надо верить, что НКВД бдит, враги замышляют, партия ведет за собой в светлое будущее, а народ радостно в полном единении следует за нею.
Необходимо сделать над собой усилие и поверить, что в лагерь и в ссылку едут настоящие преступники, а не такие же беспечные болтуны, как Воинов и Гуревич. Поверить, что девочка Соня осиротела не по чьему-то произволу, а потому, что ее родители были террористы, просто бдительные сотрудники органов разоблачили их быстрее, чем они успели навредить по-настоящему.
Мура старалась, уговаривала себя, но по ночам, в смутные минуты между явью и сном ей представлялось, будто разоблаченных врагов отдают на съедение какому-то страшному зверю. Ворочается он где-то под землей, и, питаясь человечиной, потихоньку набирает силу, а как окрепнет, сорвется с цепи и начнет жрать всех без разбору.
Хоть бы у кого-то хватило сил его остановить…
«Ничего, не у нас, так у детей наших все получится, – улыбнулась Мура, – они растут другие, смелые, свободные. Сломать их будет не так просто, как нас. Они ведь родились уже при социализме, с материнским молоком впитали веру в светлое будущее, в то, что они его обязательно достигнут. Не станут они жить с приставленным к голове пистолетом! Хоть тресни, а не станут! В школе в них воспитывают дух товарищества и самоотверженность, а эти качества никак не сочетаются с доносами».
Мура подумала о дочери. Нина девочка прямая, честная, отважная. Такую сломать не получится ни у кого. Виктор, правда, старается, подтачивает потихоньку, только и слышно от него «молчи, не высовывайся, не спорь со старшими, учителя лучше тебя знают, наболтаешь лишнего – исключат из пионеров, прощай тогда комсомол, а с ним высшее образование». Нудит и нудит, Муре так хочется заткнуть его, останавливает только то, что он прав. Для души Ниночки его проповеди губительны, а для жизни – прав он, черт возьми! Вот и выбирай, что лучше загубить ребенку, – душу или будущее. И вообще непонятно, имеет ли она право давать дочери советы, когда сама только повторяет генеральную линию, как попугай, и вообще далеко не образец той честности и принципиальности, которую хотела бы видеть в Нине.
Мура пригладила волосы, застегнула пиджак и сунула ноги в уличные туфли, мимоходом заметив, что надо бы их отдать в ремонт, а то скоро станет совсем неприлично. Как партактив, она имела право на спецобслуживание, но избегала пользоваться им, даже кофе больше не брала в закрытом распределителе. Получая то, что было простым гражданам абсолютно недоступно, Мура чувствовала себя не небожительницей, а, наоборот, последней холопкой, которой кидают с барского плеча обноски и объедки. Тем более после позора на бюро ей совершенно не хотелось встречаться с высокопоставленными товарищами по партии. Она боялась видеть на их лицах удивление и растерянность, мол, как это, неужели тебя еще не посадили?
Не посадили. Надолго ли? И надолго ли на свободе Воинов с Гуревичем, чьи фамилии уже точно прозвучали в Большом доме, ибо там знают все, что происходит в партийных кабинетах. Не надо обольщаться, они на свободе, пока какому-нибудь ретивому следователю НКВД не захочется повышения, а для этого надо раскрыть заговор и выявить сеть. И их троица подходит для этого как нельзя лучше. Мура почти увидела небольшую заметку в газете «Ленинградская правда», которая появится после их ареста. На серой, пахнущей морем и мороженым бумаге ленинградцы прочтут, что «силами доблестных чекистов раскрыт очередной троцкистско-зиновьевский центр. Гнусная вредительская деятельность в этом случае вдвойне гнусна, ибо террористы окопались в стенах ведущего медицинского учреждения, прикрываясь белыми халатами, а руководителем банды оказалась секретарь партийной организации, которая подстрекала врачей убивать трудовой народ».
Типографская краска размазывается, пачкает руки, и никто не дочитывает заметку, не узнает, как именно страдал трудовой народ от рук двух врачей и парторга, что они успели сделать такого ужасного, кроме вынашивания злобных замыслов да зубовного скрежета…
Хотя нет, на врачей всегда можно найти реальный компромат. Напишет бабка жалобу, что «деда-то моего врачи на операции зарезали» – и вот тебе, пожалуйста. А что дед неделю лечил ущемленную грыжу водкой и у него развился такой махровый перитонит, что сам Гиппократ его бы не спас, это никого не интересует. Вредительство, да и все.
После бюро Мура жила как безнадежно больная, примирившаяся с тем, что лекарства нет и жить осталось недолго, значит, надо радоваться каждому дню.
Мура вздохнула, пытаясь найти в сегодняшнем дне повод для радости, и тут в дверь робко постучали.
– Войдите, – бросила она.
На пороге показался Гуревич с небольшим свертком в руках.
– Разрешите?
– Да, да, пожалуйста, – буркнула она и отвернулась, чтобы не показать своего волнения. Лазарь Аронович давно к ней не заглядывал.
– Я, Мария Степановна, по весьма деликатному вопросу. – Он подошел ближе, так что она почувствовала легкий аромат земляничного мыла. – Вы бы не согласились передать Воиновым небольшую сумму денег для девочки?
– А вы сами не хотите?
Гуревич засмеялся:
– Боюсь, меня Константин Георгиевич с пролетарской прямотой пошлет подальше, а вас ему неловко будет гонять туда-сюда.
Мура кивнула и приняла из рук Лазаря Ароновича довольно пухлый конверт.
– И вот еще, – он положил свой пакетик на стол и ловко развернул оберточную бумагу, – нашел у себя ложечку на первый зубок, несколько нарядных распашонок… Передайте, пожалуйста. У нового человека должны быть старые вещи.
Мура улыбнулась, взяв в руки крошечную серебряную ложку со стертым от времени краем. Перебрала рубашечки, истончившиеся, с пожелтевшими кружевами и потускневшими атласными ленточками. Интересно, сколько поколений они застали на своем долгом веку?
– Ложечку давайте, возьму, а с распашонками, товарищ Гуревич, вы опоздали. Соня уже выросла из них.
– Ну на память пусть будут.
– Пусть у вас. Пригодятся еще, Лазарь Аронович.
– Сомневаюсь.
– Как знать, – улыбнулась Мура, – Воиновы вот тоже не думали, а аист взял и спикировал на них, как какой-то кондор.
Гуревич коротко рассмеялся, но сразу посерьезнел и молча сложил распашонки в аккуратную стопку. Мура тоже помолчала, понимая, что сейчас они оба думают о настоящих родителях девочки, которые, если и живы, очень не скоро еще увидят своего ребенка. Воинов, посмотрев в медкарте адрес, на свой страх и риск ходил туда, но обнаружил только, что квартира опечатана. Соседи по лестничной клетке ничего не знали или делали вид, и хоть согласились передать хозяевам, если те вдруг вернутся, что за справками о ребенке им следует обращаться в детское отделение академии, но уверенности в том, что они выполнят обещание, у Константина Георгиевича не было. Он дал координаты детского отделения по многим соображениям: во-первых, не хотел называть своей фамилии людям, не вызывавшим у него особого доверия, а главное, собственная судьба представлялась ему неопределенной и шаткой. В любую минуту могут перевести на другое место службы, могут арестовать, могут сослать. Сейчас адрес учреждения является более надежной координатой, чем человеческий адрес.
Подробностей о родителях Сонечки ему не удалось узнать, но, раз Корецкие жили в отдельной квартире, значит, до ареста занимали высокие должности, а к таким пролетарское правосудие особенно сурово.
– Ах, Мария Степановна, что нас ждет? – вдруг спросил Гуревич.
– Я не знаю.
Мура вдруг почувствовала, как его тонкие осторожные пальцы прикасаются к ее ладони.
Говорить не было нужды.
Она знала, что он знал, что она спасла его от суда и лагеря, и не мог даже поблагодарить ее словами. Только сплетением рук…
Так же осторожно, как он, почти невесомо, Мура пожала его пальцы, надеясь, что Гуревич понимает ее сейчас так же, как она его.
Он встал еще ближе, плечи их соприкоснулись так, что скрипнул его накрахмаленный халат.
«Как хорошо пахнет земляничным мылом», – подумала Мура, и лицо его вдруг оказалось совсем близко, совсем рядом.
Необходимо было немедленно отступить, напустить на себя непринужденный вид, будто не просто она ничего такого не заметила, а ничего не было, да и быть не могло.
«Отойди!» – приказала себе Мура, но ноги будто приросли к полу.
Ладонь Гуревича сильнее сжала ее руку.
Потом Муре хотелось думать, что она обернулась к нему, чтобы сказать «нет», но она знала, что это не так.
Она хотела, чтобы губы их соприкоснулись.
Они обнялись так крепко, будто могли защитить друг друга по-настоящему.
Губы Лазаря Ароновича были мягкие и осторожные, как у лошади, а щека колючая, как земля, когда с лошади упадешь.
Закрыв глаза, Мура положила руку ему на затылок. Ей давно хотелось ощутить ладонью, какие жесткие у него волосы.
Он первый отступил, глядя на нее растерянно и безумно.
Мура выпрямилась.
– Простите, – хрипло сказал он.
– Ничего. Это я должна была держать себя в руках.
– Мы оба, – кивнул Гуревич, и они снова обнялись.
Странным образом, хоть она чувствовала бедром все, что полагается чувствовать в таких случаях, в их поцелуе не было ничего непристойного. Любви, может быть, тоже не было, просто Муре стало все равно, когда умереть, через сто лет или сию секунду.
– Я все время думал о вас, Мария Степановна, – сказал Гуревич, не выпуская ее из рук.
– А я о вас.
Он ласково провел ладонью по ее темени, снял ее обруч-гребенку, и тут Мура наконец опомнилась:
– Уже поздно, Лазарь Аронович, – сказала она, не глядя втыкая обруч обратно в волосы, – пора домой.
– Да, пойдемте. Я вас провожу.
– Нет-нет! Нельзя, чтобы нас сейчас видели вместе.
Гуревич молча прижал ее руку к своей колючей щеке. Так они постояли несколько минут в молчании, а потом он так же молча ушел. Они знали все, что могли сказать друг другу.
Оставшись одна, Мура зачем-то села за свой рабочий стол и подровняла карандаши в стаканчике. Только что случившееся с нею было слишком странным, слишком невозможным, и почти хотелось, чтобы оно оказалось сном. Но в кармане лежали конверт и древняя серебряная ложка, а на столе для заседаний – невесомые крестильные рубашечки из прошлой жизни.
Немного посидев, подышав и убедившись, что она твердо стоит на ногах, Мура поднялась, аккуратно завернула распашонки в бумагу и убрала в дальний ящик стола.
«Верну, когда он снова придет. А если не придет? Что ж, так будет даже лучше. Этой минуты у нас уже никто не отнимет, а больше ничего не нужно».
Мура вдруг поежилась, представив, что решится на измену, и Гуревич навалится на нее так же, как наваливается муж.
Жизнь дарит иногда такие чудесные минуты, когда веришь, что существует что-то еще, что-то высшее и непостижимое, и воспоминания об этих минутах помогают пережить трудные времена.
Но в том-то и суть, что заглянуть в неведомое можно только на один миг. Стоит только задержаться на лишнюю секунду, как чудо исчезает, и ты остаешься на руинах воздушного замка.