Северная игра Кира Северина · Глава 20. Я запуталась

Глава 20. Я запуталась

Прошла неделя.

Семь дней после того, как Беляев в моём кабинете сказал мне «один раз».

Семь дней, которые я честно держалась.

Я не повторила ту фразу. Я к Алине относилась профессионально. Я с Беляевым по утрам пила кофе. По вечерам ужинала. По ночам спала.

Внешне всё было нормально.

Внутри — нет.

* * *

Я честно прошла эту неделю.

С одной целью.

Не повторить.

У меня каждый день работала одна и та же мысленная проверка — «Корецкая. Ты сейчас что-то говоришь Беляеву. Прежде чем сказать — проверь. Не та ли это фраза».

Я её каждый раз проверяла.

Я её каждый раз останавливала.

Я всю эту неделю наблюдала за собой как за подозреваемой.

Это было утомительно.

Это было изматывающе.

Я всю эту неделю не была Корецкой.

Я всю эту неделю была одной женщиной, которая очень не хотела потерять одного мужчину.

Эту женщину я в своей жизни не любила. Эту женщину я в своей жизни не знала.

* * *

В пятницу к восемнадцати ноль ноль я закончила последний рабочий звонок.

День был тяжёлый. Один клиент сорвался — отложил подписание на месяц по своим внутренним причинам. Один проект просел — у нас по нему один человек заболел, второй был в командировке, третий оказался слабее, чем мы рассчитывали. Алина с утра принесла мне сводку — мы по графику опаздывали на десять дней.

Я подписала её, не вчитываясь.

— Алина, разберёмся в понедельник.

Алина кивнула и ушла.

Я сидела за своим столом и смотрела в окно.

Я устала.

Не от работы.

От себя.

От той женщины, которую я всю эту неделю изображала.

В восемнадцать тридцать зазвонил телефон.

Беляев.

— Беляев.

— Корецкая. Я тебя сегодня забираю.

Я коротко закрыла глаза.

— Беляев. Я устала. Я хочу домой.

— Я тебя домой и заберу.

— Беляев. Я хочу к себе домой. Одна. На один вечер.

В телефоне на одну секунду стало тихо.

Я очень коротко напряглась — я в эту минуту ждала, что Беляев моё «хочу одна» примет за повтор.

Не принял.

— Корецкая. Принято. Завтра?

— Завтра увидимся.

— Корецкая.

— Беляев.

— Ты в порядке?

— Я в порядке. Я устала. До завтра.

— До завтра.

Я положила трубку.

Я солгала моему Беляеву.

Я была не в порядке.

Я была далеко не в порядке.

* * *

В девятнадцать сорок я приехала к себе.

Дома было пусто.

Я за последний месяц отвыкла от пустоты.

Я не открыла вино.

Я поняла, что у меня проблема не в том, что вино помогает. Проблема в том, что мне нужно подумать.

Я сделала чай.

Села на диван.

За окном в двадцать ноль семь падал снег с дождём.

Я смотрела в окно.

Я впервые за неделю села думать.

* * *

Мысль первая.

Корецкая. Ты всю эту неделю другая. Ты сама себя не узнаёшь. Ты мягче, осторожнее, бдительнее, тоньше. Ты не Корецкая. Ты — та женщина, которая очень не хочет потерять одного конкретного мужчину. К этой женщине у меня одно отношение — я её не люблю.

Мысль вторая.

Беляев мне сказал — «один раз». Я этого правила боюсь. Я каждый день себя за горло держу. Я не живу. Я дышу с одним внутренним предохранителем — не сказать ту фразу. Это не отношения. Это режим повышенной готовности.

Мысль третья.

Я всю эту неделю не люблю Беляева. Я Беляева — боюсь потерять. Это разные шкалы. Я эту разницу впервые осознаю.

Мысль четвёртая.

Самая страшная.

Я всю эту неделю Беляева раню. Я ему даю мою сжатую, испуганную, осторожную версию. Я с ним не Корецкая. Я с ним — испуганная женщина, которая держит за горло собственный страх. Если так и дальше — я его раню глубже. Я приношу ему меньше, чем должна. Это нечестно по отношению к нему. Беляев заслуживает Корецкую. Беляев не заслуживает мою испуганную версию.

Щёлк.

Мне нужно уехать.

Не от Беляева.

От своей собственной испуганной версии.

Чтобы дать Беляеву отдых — и чтобы у меня появилось состояние, в котором я перестану держать себя за горло.

Я с собой запуталась.

Корецкая. Ты с собой не справляешься.

Поезжай к маме.

Я поехала.

* * *

В субботу утром в семь сорок я застёгивала маленький дорожный чемодан.

В чемодане — два комплекта пижамы, домашнее платье, туалетная сумочка.

Я не везла Еву — женщину, у которой в жизни появился мужик.

Я везла к маме женщину, которая запуталась.

Это была другая поездка.

Я понимала, что у Беляева через два-три часа в его радаре прозвенит тревога. Я не была готова противостоять этому факту.

Я взяла чемодан, заказала такси и вышла.

В восемь двадцать я была на Ленинградском вокзале.

В восемь тридцать Сапсан тронулся.

Я сидела у окна.

В наушниках играла одна песня по кругу — не та, которую я обычно слушала. У меня сама собой включилась одна песня, на которую за двадцать семь лет не было причины.

Я её не выключала.

Я смотрела в окно.

За окном мелькали Тверь, Бологое, Чудово, Любань.

Я не плакала.

Я очень тихо ехала к маме.

К единственному человеку в моей жизни, у которого со мной есть один особый протокол.

Я к маме приезжаю — не объясняясь.

Мама меня встречает — не задавая вопросов.

Я пользовалась этим протоколом в эту субботу — впервые в своей собственной жизни.

* * *

Сапсан подошёл к перрону Московского вокзала.

Я вышла на перрон.

Беляеву сообщения я не отправила.

Маме — отправила.

Одной короткой строкой за час до отправления Сапсана.

«Мама. Я еду к тебе. Сапсан 188. Прибытие 12:08. Встречай. Е.»

Мама на Московском вокзале меня уже встречала.

Она стояла у пятого вагона.

В её обычном чёрном пальто. В её обычных серых сапогах. В её обычной тонкой стальной оправе очков. С её обычными серебряными волосами, собранными в низкий пучок.

С её совсем не обычным выражением лица.

Это выражение за двадцать семь лет нашей с ней совместной жизни мама ни разу не показывала.

Я его впервые увидела.

Мама в эту минуту — ждала.

Не дочь.

Один разговор.

Который у неё в её материнской голове, я подозревала, лежал двадцать семь лет.

Я подошла.

Обняла.

— Мама.

— Евочка.

— Я приехала.

— Я знаю.

— Мама. Я не готова к разговору.

— Евочка, я знаю. Сначала чай.

* * *

На маминой кухне в час сорок дня было всё то же, что в моей памяти за двадцать семь лет.

Пахло свежим хлебом. На радио играл Шостакович. Кот Тимофей лежал на диване в гостиной и не пошевелился, когда я вошла.

Мама поставила чайник.

Я села за её круглый стол и впервые поняла, что у меня в эту минуту ничего не происходит.

Ни паники.

Ни боли.

Ни осознания.

Тишина.

Мама налила мне чай.

Жасминовый.

Тот же, что в «Подписных изданиях».

В чашке появилось тёплое пятно. Я смотрела на него.

— Мама.

— Евочка.

— Я запуталась.

Мама посмотрела на меня.

Она за двадцать семь лет ни разу не слышала от меня этой фразы.

Я её произнесла впервые.

— Я знаю, Евочка.

— Откуда.

— По твоему лицу на перроне. У моей дочери есть одно выражение лица, которое я за двадцать семь лет ни разу не видела. И у меня сработала одна простая материнская расшифровка.

— Какая.

— «Моя дочь впервые в жизни с собой не справляется».

Я в эту секунду коротко задышала чаще.

Я профессионально не показала.

Мама профессионально не показала, что она моё «не показала» — увидела.

Это и есть высший уровень материнской любви.

— Мама.

— Что, Евочка.

— Я не готова к разговору.

— Я знаю. Поспи. С утра поговорим.

* * *

В семнадцать ноль ноль я переоделась в мамину пижаму.

Свою я забыла.

Мамина пижама сидела на мне неидеально — мама на четыре размера больше моего, плюс на пять сантиметров выше меня.

Мне в эту минуту восемь лет.

Я у мамы в Питере в её гостевой, в её пижаме, на её кровати, в её квартире, в её материнской любви — одна маленькая Ева Корецкая, которой восемь лет, и у которой впереди — самый большой разговор её жизни.

Я этого разговора не боялась.

Я очень тихо его ждала.

Я свернулась калачиком.

Закрыла глаза на маминой подушке.

И впервые за неделю заснула по-настоящему.

Спокойно.

Без страха.

Без испуганной версии.