Северное дело Кира Северина · Глава 3. Крепость

Глава 3. Крепость

Все четыре знакомства начались в местах, куда «кого попало не пускают». Я решила, что меня как раз пускают куда попало, — это, в конце концов, моя работа.

Из четырёх точек я выбрала ту, что в деле всплывала дважды: закрытый клуб-галерея в одной из башен Сити. По вечерам там «для своих» — вино, картины, которые никто не покупает, и состоятельные одинокие люди, которые делают вид, что пришли за картинами. Идеальный пруд для моего афериста. Тёплая вода, жирная рыба, и никто не ждёт сачка.

Сачком в этот вечер работала я.

Пришла я, правда, в четверг — просто потому, что сегодня был четверг, а ждать у меня терпения нет с рождения, о чём вам с удовольствием доложит мой папа-генерал. Это, как выяснится через полчаса, была ошибка. Но об ошибке мне сообщит человек, от которого я меньше всего хотела что-либо выслушивать.

Так обычно и бывает: правду тебе говорит ровно тот, кого ты бы с радостью не слушал никогда.

* * *

Попасть внутрь оказалось делом техники и одного звонка не самому приятному человеку, который был мне должен. К восьми вечера я стояла в зале на каком-то очень высоком этаже, с бокалом минералки, замаскированной под шампанское, в единственном своём приличном платье, и осматривала пруд.

Платья я, к слову, ненавижу. Платье — это форма одежды, в которой нельзя ни бежать за подозреваемым, ни сесть нормально, ни спрятать на себе ничего тяжелее помады. В платье я чувствую себя засланной не на ту планету. Но в кустах сирени аферистов не ловят — аферистов ловят вот в таких залах, где пахнет деньгами и враньём, и где, чтобы сойти за свою, надо надеть то, в чём ты себе самой не нравишься.

Зато у меня был план. Гениальный, как обычно. Я подсмотрела его — не скрою — у одной сыщицы, которая прикинулась богатой вдовой и вычислила жулика по тому, как жадно он смотрел на её часы. Часы я надела мамины, настоящие, дорого кричащие. Я была морально готова к тому, что на них будут смотреть.

Я не была готова к тому, на что наткнусь сама.

* * *

Я обходила зал по краю — привычка, по краю всегда видно больше, — и на втором круге упёрлась взглядом в дальнюю стену.

У стены стоял мужчина.

Высокий. Широкий. Очень неподвижный. С бокалом, к которому он за весь вечер, кажется, так и не притронулся.

Стоял он вполоборота к окну, в котором горел вечерний город, — и при этом, я голову готова была дать на отсечение, держал в поле зрения весь зал, дверь и меня заодно. Я узнала эту повадку мгновенно, всем телом, ещё до того, как узнала лицо. Так стоят только люди определённого ремесла: те, кто всю жизнь следит, чтобы никто не зашёл им за спину.

А потом он чуть повернул голову — ровно настолько, чтобы поймать меня, — и я узнала и лицо.

Игорь Корсаков.

«Ну конечно, — подумала я. — Конечно. В целом городе одна башня, в башне один зал, в зале одна стена — и у этой стены, естественно, он. Вселенная, ты даже не стараешься. Ты прямо в открытую надо мной работаешь».

* * *

Я подошла. Потому что не подойти — значит признать, что я его испугалась, а это противоречит и должности, и фамилии.

— Корсаков, — сказала я.

— Ворон, — сказал он.

И всё. Тишина. Он смотрел на меня сверху вниз — на меня все смотрят сверху вниз, кроме подозреваемых на табуретке, — и молчал. Не зло. Просто молчал, как молчит шкаф: ему нечего тебе сказать, он шкаф.

Я допрашиваю людей десять лет. Я умею молчать так, что собеседник, не вынеся тишины, начинает сам заполнять её признаниями, за которые потом получает срок. Пауза — мой рабочий инструмент. Я держу её, как фотограф держит дыхание перед кадром.

Он держал её лучше.

Мы стояли и молча мерились молчанием, как два кота, не поделивших забор, и я с ужасом и восторгом поняла, что вот сейчас, впервые за всю карьеру, не выдержу я.

Это было оскорбительно. Это было унизительно. Это было, чёрт возьми, интересно — а ничего интереснее со мной не случалось уже месяц.

— Вы тут по делу или искусство вас так захватило? — сдалась я первой. Запишите этот исторический день, потомки: Ворон сломалась за тридцать секунд.

— По делу, — сказал он.

— По какому?

— По своему.

— Какой вы интересный собеседник, — сказала я. — Прямо фонтан. Я записываю, не успеваю.

Уголок его рта дрогнул. На один миллиметр. Я бы не поймала, если б не пялилась в это лицо, как кот в дырку, откуда вот-вот покажется мышь, — а я пялилась, потому что это лицо было моим личным профессиональным позором. Единственным лицом в городе, которое я не умела читать.

И этот миллиметр был хуже любого ответа. Потому что означал: ему не скучно. Что он, гад такой, развлекается за мой счёт.

* * *

— А вы, — сказал он, — по брачному аферисту.

Я чуть бокал не выронила.

— Откуда, — сказала я. Не вопрос. Утверждение, которому я придала форму вопроса, чтобы не так позорно звучало.

— Вы обошли зал дважды по краю, — сказал он ровно. — Считали людей и двери, а не картины. Часы на вас дорогие, но к платью не подобранные — значит, надеты напоказ, как приманка. Вино в бокале не тронуто, и держите вы его как реквизит, — значит, на работе и трезвая. А пришли вы в день, когда здесь людно и тесно от камер. — Он сделал паузу. — Так ходит не гостья. Так ходит следователь, который кого-то пасёт. Я бы скорее удивился, если бы вас тут не было.

Я молчала.

И это было не профессиональное молчание мастера паузы. Это было молчание человека, которого только что раздели до нитки его же собственным приёмом. Меня — меня, Варвару Ворон, которая видит людей как открытую амбулаторную карту, — прочитали по мелочам. Быстро, точно, безжалостно. Ровно так, как это делаю я. Как будто я посмотрелась в зеркало, а зеркало оказалось ростом под два метра и в тёмной рубашке.

— Вы сейчас, — выговорила я наконец, — проделали мой коронный номер. На мне.

— Я заметил, что он ваш, — сказал он. — Решил вернуть.

— И как мне это должно понравиться?

— Никак, — сказал он. — Мне на вашем месте не нравится.

И снова этот миллиметр. Тень улыбки. Почти.

Я поняла две вещи сразу.

Первая: этот человек видит меня насквозь так же легко, как я вижу всех остальных. И это бесит меня до скрипа зубов.

Вторая, куда хуже первой: мне это нравится. Очень. Неприлично.

* * *

— Раз вы такой зоркий, — сказала я, переходя в атаку, потому что лучшая защита — это нападение, особенно когда тебя только что выпотрошили на глазах у двух картин и официанта, — поделитесь наблюдением. Вы тут всех знаете, это ваш гадюшник. Кто из местных кавалеров похож на охотника за богатыми дамами?

— Половина зала, — сказал он.

— Спасибо. Бесценный вклад в следствие.

— Вторая половина — дамы, которые охотятся на кавалеров, — добавил он. — Так что весь зал, без остатка.

— Вы людям вообще когда-нибудь помогаете? Или только подпираете стены и язвите в час по чайной ложке?

— Помогаю, — сказал он. — Когда просят те, кому я должен. Вы мне не должны. Я вам — тоже. Так что я просто подпираю стену.

— Изумительно, — сказала я. — Подпирайте дальше. Не смею отвлекать вас от такой ответственной работы.

Я развернулась и пошла прочь — прямо, гордо, как уходит женщина, которую совершенно, абсолютно, ни на грамм не задели.

— Ворон, — сказал он мне в спину.

Я обернулась. Слишком быстро. Отметила это и мысленно влепила себе штраф.

— Того, кого вы ищете, сегодня не будет, — сказал он. — Вы пришли в четверг. По четвергам тут не работают такие, как он: людно, светло, всюду телефоны и лишние глаза. Он выберет день потише. Вторник. Я бы на его месте взял вторник.

— А с чего вы взяли, что разбираетесь, как он думает? — спросила я, мгновенно подобравшись, потому что это было дельно, чёрт возьми, обидно дельно.

— Я полжизни думаю, как думают те, от кого надо защищать, — сказал он. — Профессия. Это как у вас — только с другого конца.

Он отвернулся к окну. И опять сделался стеной — спиной, плечами, молчанием.

А я стояла посреди чужого зала в платье, в котором себе не нравлюсь, и осознавала неприятное: этот невыносимый сухарь за полминуты выдал мне по делу больше, чем я наскребла за неделю.

«Вторник», — записала я себе в голове, крупно.

И тут же, ниже, мелким стыдным почерком, в той части сознания, куда я сама стараюсь не заглядывать: «у него красивые руки. Особенно когда держат бокал, который он так и не выпьет».

Строчку я тут же мысленно зачеркнула. Дважды. Жирно.

Но, как любит повторять одна моя любимая сыщица, которую я никому не показываю: зачёркнутое в протоколе остаётся в деле.

* * *

Домой я ехала злая и довольная разом — состояния взаимоисключающие, но в тот вечер они во мне прекрасно ужились, разлились по-братски и даже не толкались.

Злая — потому что меня прочитали. Меня!

Как Жанну её винодел. Как первоклассницу, которая спрятала дневник под подушку и думает, что это надёжно.

Довольная — потому что у меня появился «вторник». И потому что, если совсем честно, а я с собой честна, иначе нельзя в моей работе, — эти полчаса были самым интересным, что случилось со мной за месяц. Включая, между прочим, задержание Гнидина, а Гнидина я люблю.

И ещё кое-что. Это я додумывала уже на красный, и сама себе за это не нравилась.

Я была рада, что он не возник специально ради меня. Что мы столкнулись случайно. Что ни он не искал, ни я — а вышло вот так.

Потому что если бы искал он — это была бы его инициатива, его шаг, и тогда мне пришлось бы что-то с этим делать.

А раз случайность — то и делать ничего не надо. Это просто работа. Просто дело. Совпадение.

Я, Варвара Андреевна Ворон, тридцати двух лет, гордость управления и отдельное разочарование своего отца-генерала, всю дорогу домой подыскивала, на что бы списать одну простую и крайне неудобную вещь: мне понравилось с ним собачиться.

Списала на дело.

На дело вообще удобно всё списывать. Особенно то, в чём не готова признаться даже себе, даже ночью, даже под подушкой, где у нормальных людей дневник, а у меня — детектив с собачкой на обложке и одна вычеркнутая строчка про чужие руки.