Глава 9. Игорь. Не выспался
Я довёз её до дома в начале четвёртого, дождался, пока в её окне зажжётся свет — третий этаж, второе окно слева, я запомнил с первого раза, профессиональное, — и только тогда уехал.
А дома не лёг.
Сел на кухне, не зажигая верхнего света, и стал делать то, чего не делал давно: разбираться сам с собой. Я не люблю это занятие. Внутри у меня неинтересно и темно, как в подсобке, где десять лет не меняли лампочку. Но в ту ночь пришлось взять фонарь и зайти.
Потому что произошло что-то, чему я не мог подобрать рапорт.
* * *
Давайте по фактам. Я люблю факты, они не врут и не строят глазки.
Факт первый. Я полночи просидел в чужой машине, на чужом расследовании, к которому не имею отношения, ради женщины, которой ничего не должен.
Факт второй. Мне было хорошо. Не «терпимо», не «приемлемо для задачи». Хорошо. Я ловил себя на этом ощущении несколько раз за ночь и каждый раз пугался, как человек, который в темноте трогает стену и находит там дверь, которой по чертежу быть не должно.
Факт третий, самый неудобный. Когда она в час пятьдесят схватила меня за рукав — не нарочно, рефлекторно, увидев объекта, — я эту секунду запомнил. Всю целиком. Вес её ладони. То, как она тут же убрала руку, спохватившись. И то, что я хотел, чтобы не убирала.
Вывод из трёх фактов напрашивался один, и он мне категорически не нравился. Поэтому я сделал то, что делаю всегда с выводами, которые мне не нравятся: отложил его в сторону и занялся работой. Работа меня ещё ни разу не подводила. В отличие от выводов.
* * *
К утру я знал про «Артура» больше, чем знала она.
Это было нечестно — у меня каналы, которых у следователя Ворон по молодости и по честности нет. Я звонить умею тем людям, которым она звонить не имеет права. Я полжизни тем и занимался, что узнавал про людей то, что они прятали. Привычка осталась, телефонная книжка тоже.
К шести утра у меня сложилась картинка.
Адрес матери в пятиэтажке — настоящий. Единственное настоящее, что у этого человека есть. Сам он — не «Артур», и не винодел, и вообще не тот, за кого себя выдавал ни перед одной из жертв. Имён у него было столько, что я бросил считать. Лицо менял умеренно, аккуратно, без перебора — больше работал манерой, голосом, легендой. Профессионал высокой пробы, из тех, кого я за свою службу видел двоих, ну троих. Не мелкий жулик. Серьёзный игрок, который выбрал лёгкую с виду дичь — одиноких богатых женщин, — потому что они не идут в полицию, и потому что это безопаснее, чем то, чем такие люди обычно занимаются.
И вот тут мне впервые стало по-настоящему не до фактов.
Потому что Варвара Ворон, следователь с десятилетним стажем, отличным чутьём и абсолютной, феерической уверенностью в собственной неуязвимости, — ходила на свидания к этому человеку. Одна. Изображала добычу. И не понимала до конца, насколько хорош тот, кого она пасёт.
А я понимал.
* * *
Я сидел на кухне, смотрел, как за окном сереет, и впервые за долгое время чувствовал ту старую, забытую, проклятую вещь.
Тревогу за человека.
Я думал, я от неё избавился. Я специально так выстроил жизнь, чтобы не за кого было тревожиться: один, без долгов, без привязанностей, налегке. Тревога — это поводок. Я полжизни ходил на поводке чужой безопасности и, когда наконец сорвался, поклялся: больше ни за кого. Свобода — это когда тебе не страшно за чужого человека в три часа ночи.
И вот пожалуйста. Три часа ночи. Страшно. За чужого человека.
Не «за объект под охраной». Не «за порученное лицо». За конкретную невыносимую женщину с чёрным каре, которая ест чужие орехи, пересказывает детективы про собак с тапками и лезет в пасть к серьёзному зверю с одним удостоверением и уверенностью, что её удостоверение — это броня.
Удостоверение — это не броня. Я это знаю. Я видел, что бывает с людьми, которые думали, что у них броня.
* * *
Я попробовал применить к себе свой же метод. Разложить, как раскладываю любого: чего этот человек хочет, чего боится, на чём его взять.
Получилось неприятно быстро.
Чего хочу: чтобы с ней ничего не случилось. Настолько, что готов снова влезть в чужое дело, в чужие ночи, в чужую машину — лишь бы быть рядом, когда понадобится.
Чего боюсь: что с ней что-то случится, пока меня не будет рядом. И — отдельным пунктом, мелким шрифтом, в самом низу, там, где я держу то, в чём не признаюсь, — боюсь, что это уже не про работу. Что я нашёл ту самую дверь в тёмной подсобке, и за ней не склад, а что-то живое, и оно дышит, и я не знаю, что с ним делать, потому что отвык.
На чём меня взять: вот этим и взять. Ею. Уже взяли. Дело закрыто, подозреваемый сознался, подпись прилагается.
Я, человек, который читает всех до дна и за это спокойно живёт, прочитал самого себя — и впервые за долгое время предпочёл бы, чтобы прочитанное оказалось ошибкой.
Не оказалось.
Я не ошибаюсь в чтении. Это и спасало меня всю жизнь, и портило её.
* * *
Я не лёг и в ту ночь. Сварил кофе, открыл всё, что нарыл про «Артура», и стал думать не как влюблённый идиот — это я себе запретил отдельным приказом, — а как профессионал.
А профессионал говорил ясно: эту женщину нельзя пускать к этому человеку одну. Ни на одно свидание. Никогда. Не потому что она плохой следователь — она отличный. А потому что хороший следователь и хороший боец — это разные профессии, и в комнате с серьёзным зверем нужен второй, тот, кто смотрит не на улики, а на руки.
Руками в этой паре буду я.
Я решил это твёрдо, по-военному, как решал когда-то выходы на задачу. И тут же, следом, поймал себя на маленьком, позорном, человеческом.
Я обрадовался.
Я нашёл профессиональный предлог быть с ней рядом — и обрадовался ему, как мальчишка, которому разрешили то, чего он сам себе разрешить боялся. «Это работа, — сказал я себе. — Я обязан. Я страхую. Ничего личного».
Я полжизни вру другим по долгу службы и делаю это хорошо.
Себе врать у меня выходит куда хуже. Видимо, не хватает практики. Себе я обычно говорю правду — это, в сущности, единственный человек, которому я её говорю.
Но в то утро я сделал исключение. Сказал себе «ничего личного» и почти поверил.
Почти.
* * *
Под утро, перед тем как всё-таки лечь на пару часов, я поймал себя на том, что улыбаюсь в пустой кухне. Один. Без причины. Точнее, с причиной, но я отказывался её называть даже наедине с собой.
Я вспомнил, как она в час ночи на полном серьёзе доказывала мне превосходство литературной собаки над реальной кинологией. Как загорается, когда спорит. Как держит лицо, когда блефует, и как чуть-чуть, на пару миллиметров, это лицо её выдаёт, если знать, куда смотреть. А я уже знал, куда смотреть. Я выучил, куда смотреть, быстрее, чем сам заметил, что учу.
Если бы кто-то сказал мне год назад, что я, Игорь Корсаков, буду в шесть утра сидеть на кухне, разбирать досье на брачного афериста и улыбаться, вспоминая, как женщина-следователь рассказывала мне про собаку с тапком, — я бы решил, что человек меня с кем-то путает.
Меня и правда с кем-то путали.
С тем, кем я, оказывается, был всё это время под своей бронёй — и о ком сам не знал, пока в мой угол не вошла проблема с чёрным каре и не начала, не спросясь, считать мои миллиметры.
Это, как говорит одна знакомая мне следователь, ссылаясь на источник, который не называет, — улика.
А улики я привык доводить до конца.