Глава 33
Знаете, что такое материнское сердце, разорванное надвое? Это когда в одной половине живет безграничная любовь к новорожденному, а в другой – леденящий ужас от понимания, что эта любовь обречена. Когда каждый удар сердца отдается болью, потому что биться приходится за двоих – за себя и за того, кого у тебя отнимут. Я лежала на сырых камнях подвальной камеры, и мое тело еще помнило роды – каждый мускул ныл, живот болел от пустоты, грудь разрывалась от молока, которое требовал мой сын. Хасан. Мой маленький Хасан, которого я видела всего мгновение, прежде чем Асад выхватил его из моих рук, как похищенное сокровище. Четыре дня. Четыре бесконечных дня я слушала его плач наверху – пронзительный, безутешный, который пробивал даже толстые каменные стены. Мой ребенок звал мать, искал грудь, хотел тепла моих рук, а получал только холодное молоко чужой женщины. Каково это слышать крик собственного ребенка и не иметь возможности его утешить? Когда материнский инстинкт разрывает изнутри, как дикий зверь в клетке, а ты можешь только лежать и умирать от собственной беспомощности. Меня выворачивало до мурашек вдоль позвоночника каждый раз, когда детский плач стихал. Что если он заболел? Что если кормилица не справляется? Что если задыхается от слез, как это бывает с младенцами? Пересыхало в горле от страха, что я больше никогда не услышу голос своего сына. Ломило кости от материнской тоски, которая грызла изнутри, как медленный яд, отравляя каждую секунду существования. Я пыталась представить его лицо – крохотные черты, которые едва успела разглядеть. Были ли у него мои глаза или глаза Асада? Мой нос или его упрямый подбородок? Эти вопросы мучили меня днем и ночью, потому что я была матерью, которая не знала собственного ребенка. Любить того, кого не успел узнать – это когда сердце полно нежности к образу, созданному воображением. Когда материнская любовь питается не воспоминаниями, а мечтами о том, что могло бы быть. Грудь распирало от молока, и я прижимала к ней сложенные руки, притворяясь, что качаю сына. Пела ему колыбельные, которые пела мне мама, рассказывала сказки, обещала, что когда-нибудь мы будем вместе. Безумие? Возможно. Но это безумие было единственным, что удерживало меня от окончательного сумасшествия. По ночам я слышала, как он плачет особенно пронзительно. Кормилица, видимо, не могла его успокоить – молоко было чужим, руки холодными, голос незнакомым. А тот единственный человек, который мог дать ему покой, был заперт в подвале, как зверь. Я бы согласилась на любые муки, если бы могла хотя бы раз покормить его грудью. Согласилась бы на вечные пытки, лишь бы он почувствовал мое тепло, услышал биение моего сердца, которое девять месяцев убаюкивало его в утробе. А утром пятого дня наступила тишина. Страшная, гнетущая тишина, которая была хуже самого отчаянного плача. Я лежала и прислушивалась, напрягая слух до боли, но наверху не доносилось ни звука. Сердце заколотилось так сильно, что я задыхалась. Что если с ним что-то случилось? Что если эта проклятая кормилица уронила его? Что если он заболел, а Асад в своей гордыне не позволит мне его увидеть даже перед смертью? Дверь камеры с лязгом открылась, и звук эхом отразился от стен, словно выстрел. Джамила стояла на пороге, и ее лицо было белее савана. В глазах плясали слезы, губы дрожали, как у ребенка, который боится произнести страшные слова. – Что случилось? – спросила я, и мой голос прозвучал как хрип умирающего. Горло было настолько сухим, что слова царапали его, как осколки стекла. Джамила вошла, закрыла дверь, опустилась рядом со мной на колени. Ее руки тряслись, когда она взяла мои ладони в свои. Они были холодными, как лед, и этот холод пробрал меня до костей. – Злата… – начала она и заплакала так, что ее тело содрогнулось от рыданий. Мир остановился. Время замерло. Воздух превратился в свинец, которым было невозможно дышать. Каждая клетка моего тела уже знала правду, но разум отказывался ее принимать. – Говори, – прошептала я, хотя хотела кричать, требовать, умолять ее молчать навеки. – Хасан… твой мальчик… он… – Джамила всхлипнула так, что слова застряли в горле. – Его нашли мертвым в колыбели час назад. Что происходит с матерью, когда ей сообщают о смерти ребенка? Мир не просто рушится – он взрывается изнутри, превращая душу в выжженную пустыню. Это боль, которая не умещается в человеческом теле, разрывает его на атомы, превращает в ничто. Я не закричала. Крик застрял где-то между горлом и сердцем, превратившись в удушающий ком размером с кулак. Меня ломило в костях так, словно каждая из них трескалась от невыносимой тяжести горя. Пересыхало в горле, и я не могла сглотнуть, не могла дышать, не могла существовать в мире, где моего сына больше нет. Боль была физической – острой, режущей, как будто кто-то вырвал из груди сердце, оставив кровоточащую дыру. Материнский инстинкт выл внутри, требуя бежать к ребенку, спасать, защищать, но разум знал – уже поздно. Слишком поздно. – Как? – выдавила я наконец, и это слово прозвучало как стон. – Говорят, задохнулся во сне, – прошептала Джамила, но в ее глазах я увидела что-то еще. Сомнение. Страх. Знание, которое она боялась озвучить. – Но я… я видела вчера ночью Таджиху в детской. Кровь в моих жилах превратилась в лед. Таджиха. Мать Асада. Женщина, которая считала меня недостойной породниться с их древним родом. Которая ненавидела меня с первого взгляда за то, что я покорила сердце ее сына. – Что она там делала? – спросила я, хотя сердце уже знало ответ. – Она что-то добавляла в молоко кормилицы. Какую-то жидкость из маленького флакона. А когда заметила меня, прошипела: "Не позволю сыну шпионки стать наследником моей крови." – Джамила понизила голос до шепота. – Злата, я думаю, она отравила твоего ребенка. Ярость матери, которая узнает, что ее дитя убили – это не просто гнев. Это первобытная, звериная жажда крови, которая сжигает все человеческое, оставляя только инстинкт мести. Когда хочется разорвать убийцу голыми руками, выпить его кровь, заставить страдать так, как страдаешь сама. Что-то взорвалось у меня внутри. Боль превратилась в ярость, горе – в жажду убийства. Я завыла – не человеческим голосом, а воем раненой волчицы, у которой отняли детенышей. Звук эхом отразился от каменных стен, множась и усиливаясь, пока не заполнил всю камеру первобытным ужасом. – ОНА УБИЛА МОЕГО СЫНА. – закричала я, царапая когтями камни, пытаясь встать. Ногти ломались, пальцы кровоточили, но боль была ничем по сравнению с адом в душе. – ОНА УБИЛА ХАСАНА. Джамила пыталась меня успокоить, держала за руки, но я была одержима яростью. Мне хотелось вырвать сердце из груди Таджихи, разорвать ее на части, заставить страдать так, как страдала я. Хотелось видеть ее кровь, слышать ее крики, чувствовать, как жизнь покидает ее тело. – Где Асад? – прошипела я сквозь стиснутые зубы. – Он знает правду? – Сидит в детской с телом сына. Не выходит с утра, никого не принимает. Говорят, он обезумел от горя. Держит мертвого младенца на руках и разговаривает с ним, как с живым. Знаете, что такое безграничная боль двоих людей, которые любили одного ребенка? Это когда горе становится единственным, что их связывает. Когда ненависть растворяется в общей утрате, а любовь и боль сплетаются в один неразрывный узел. Я представила Асада – сильного, гордого мужчину, который превратился в сломленного отца, оплакивающего сына. Того самого мужчину, который хотел убить меня, но не смог поднять руку на мать своего ребенка. Который ненавидел меня, но любил плод нашей любви больше собственной жизни. – Джамила, – позвала я ее дрожащим голосом. – Передай Асаду правду о смерти его сына. Пусть знает, кто настоящий убийца. – А если он мне не поверит? Если подумает, что я лгу, чтобы спасти тебя? – Поверит, – прошептала я с горькой улыбкой. – Потому что знает свою мать лучше, чем кто-либо. Знает, на что она способна ради сохранения "чистоты рода". Знает, что для нее важнее – живой внук или мертвая гордость. Джамила кивнула и поднялась. У двери она обернулась: – Злата… мне так жаль. Хасан был прекрасным ребенком. Он не заслуживал такой смерти. – Никто не заслуживает, – ответила я. – Но в этом мире невинность не защищает от зла. Когда дверь закрылась, я осталась одна с болью, которая превышала все человеческие пределы. Мой Хасан, мой маленький принц… Он прожил всего пять дней. Пять дней в мире, где его убили за то, что его мать оказалась предательницей, а любовь его родителей – преступлением. Материнская любовь без объекта любви – это когда сердце продолжает биться для ребенка, которого больше нет. Как руки тянутся к пустоте, а грудь разрывается от молока, которое никому не нужно. Это боль, которая не имеет названия, потому что слов не хватает для описания материнского горя. Где-то наверху раздался чудовищный рев – голос Асада, который узнал правду о смерти сына. Потом грохот падающей мебели, звон разбитого стекла, крики перепуганных слуг. Его ярость сотрясала весь дом, как землетрясение. Я слышала его шаги – тяжелые, решительные, полные смертоносной ярости. Он шел убивать свою мать. Женщину, которая родила его, воспитала, но убила его единственного наследника. А потом снова наступила тишина. Страшная тишина, которая означала либо смерть Таджихи, либо ее бегство. Но мне было все равно. Месть не вернет моего сына. Я лежала в своей каменной могиле и чувствовала, как вместе с Хасаном умирает последняя частица моей души, способная чувствовать что-то, кроме боли. Материнское сердце разбилось на миллион осколков, каждый из которых резал изнутри. Потому что есть потери, которые не лечит время. Есть раны, которые кровоточат вечно. И есть материнское горе – самое страшное из всех человеческих мук, потому что оно лишает не только счастья, но и самого смысла существования. Хасан, мой мальчик. Прости маму, что не смогла тебя защитить. Прости, что родила тебя в мире, где любовь оборачивается смертью, а семья становится палачами. Прости, что единственное, что я могу тебе дать теперь – это слезы и вечная память в разбитом сердце. Я закрыла глаза и позволила тьме поглотить меня. В мире, где моего сына больше нет, я тоже не хочу быть.