Глава 30
Первой была вспышка.
Зелёный свет ударил из трещин снизу вверх, сплошным столбом, и в этом свете я успел разглядеть каждую травинку на поляне, каждую жилку на листьях, каждую каплю крови на коре.
А потом пришла волна.
Меня сорвало с места, как сухой лист. Ноги оторвались от земли раньше, чем я успел подумать о том, чтобы устоять, и мир завертелся: небо, кроны, небо, чёрная трещина, снова небо. Я летел спиной вперёд и понимал только, что лечу, и что земли под ногами больше нет.
Перед глазами неслись строки. Они шли одна за другой, наслаиваясь, и я выхватывал куски.
/Внимание. Затворённое пробуждено./
/Класс сущности: не определён. Превышает верхний предел шкалы./
/Уровень угрозы для носителя: критический./
/Настоятельная рекомендация: покинуть территорию немедленно./
Спасибо. Я как раз этим и занят.
Я летел прямо на россыпь валунов у края поляны, на тот самый серый валун, что торчал из земли по грудь человеку, и головой я шёл ровно на него.
Всё, подумал я. Досеялся, агроном.
Удара не было.
Меня остановило.
Скорость просто ушла из тела, вся разом, будто я летел не по воздуху, а в воде, и вода вдруг сделалась густой, как кисель. Я опустился на траву в полушаге от камня, мягко, как кладут ребёнка в люльку.
Полежал. Пошевелил пальцами, потом ногами. Всё работало.
Тогда я приподнял голову.
Между мной и камнем стояли люди.
Их было десятка полтора. Они стояли полукругом, спиной ко мне, лицом к поляне, и сквозь них просвечивали деревья. Не насквозь, а как сквозь мутное стекло: ствол за спиной у крайнего был виден, но размытым, и края фигур подрагивали, будто кто-то дышал на них сбоку.
Свет от них шёл слабый, зеленоватый, тот же, что жил в вязи на деревьях.
Одеты они были странно: долгополые рубахи, кожаные пояса в три оборота, на плечах шкуры мехом наружу. У кого-то на голове венец из витых прутьев. Лица суровые, спокойные и очень усталые.
Крайний слева обернулся ко мне.
Старик. Совсем старик, с бельмом на левом глазу и с глубоким шрамом через бровь. Он поглядел на меня сверху вниз и медленно кивнул.
Так. Ясно. Я в трёх шагах от собственной смерти лежу, а меня встречает делегация покойников.
Я сел.
— Это вы меня в полёте остановили? — спросил я.
Старик кивнул.
— Спасибо.
Он не ответил. Просто смотрел, и мне стало неуютно, потому что смотрел он так, как смотрят на человека, которого собираются о чём-то попросить, и знают, что просьба тяжёлая.
А потом из земли полез он.
Сначала из трещины вышла рука. Кисть длинная, кожа тёмная, с прозеленью, вся в мелких насечках, похожих на руническое письмо.
Он поднялся из земли во весь рост и встал на краю трещины, и я невольно попятился прямо на заднице, отталкиваясь пятками.
Человек. Почти человек.
Ростом он был головы на две выше меня, а я не из низкорослых. Сложён как кузнец, широкие плечи, тяжёлые руки, только всё это было будто вытянуто, удлинено, как бывает у отражения в воде. Тело обтягивало что-то вроде кожаного доспеха, сросшегося с ним самим, потому что края его уходили под кожу без всякого шва, и по этому доспеху шли те же насечки-руны, тёмные, глубоко врезанные.
Лицо. Скулы, тяжёлый подбородок, широкий рот. И нос, загнутый вниз хищным клювом, отчего всё лицо становилось птичьим.
Глаза светились зелёным. Ровно, без зрачков, как два фонаря за зелёным стеклом.
За спиной у него разворачивались крылья.
Огромные, в четыре человеческих роста в размахе, они шли из лопаток и раскладывались медленно, сустав за суставом. Перо было настоящим, плотным, слоями, и по нему шёл цвет: у корня белый, к середине зелёный, а на концах маховых перьев наливалось густым красным, и всё это переливалось при каждом движении.
А стоял он на птичьих ногах. Оперённых до колена, а ниже голых, чешуйчатых, с четырьмя пальцами и когтями в мою ладонь длиной. Когти уже вспороли землю на две пяди.
Он расправил крылья до конца, свёл их обратно и вдохнул. Просто вдохнул полной грудью, как человек, вышедший из бани.
И вот тогда меня накрыло.
По спине пошёл озноб, руки похолодели до пальцев, а в голову толкнулась одна-единственная мысль, огромная и глупая: беги. Беги в лес, домой, куда угодно, только не смотри на него.
Я сжал зубы и остался сидеть.
Потому что страх был не мой.
Я поднялся на ноги.
Спящий повернул голову.
Не ко мне. Он посмотрел поверх леса, на запад, туда, где за холмами лежал Острог-На-Выселках, и смотрел долго, неподвижно, будто считал там дома.
Потом посмотрел на юг. В сторону Преславицы.
И только после этого он опустил взгляд на меня.
Заговорил он не сразу. Сперва открыл рот и издал звук, низкий и рваный, будто пробовал давно не работавший инструмент. Потом ещё раз. А на третий получились слова.
Язык был не наш.
Он был тяжёлый, гортанный, с длинными гласными и щёлкающими согласными, и я в жизни его не слышал.
И я его понял.
Понял целиком, до последнего слова, как понимают родную речь. Слова входили в голову уже смыслом, и я даже не успевал заметить, что они чужие.
— Ты стоишь, — сказал он. — Хорошо. Значит, годен. Подойди и склонись.
Я оглянулся на старейшин.
Они стояли всё так же полукругом, теперь между мной и им, и одноглазый смотрел на меня с напряжённым ожиданием. Он чуть шевельнул рукой, будто хотел придержать меня за плечо.
— Это вы сделали? — спросил я его. — Что я его понимаю?
— Мы, — ответил старик, и голос его прозвучал прямо в голове. — Иначе он говорил бы с тобой без слов. А кто слушает его без слов, тот перестаёт быть собой к третьему вдоху.
— Спасибо и на этом.
Я повернулся обратно к крылатому и заговорил громко.
— Я тебя не знаю. Кто ты, откуда ты и почему я должен перед тобой кланяться? Назовись.
По полукругу призраков прошло движение. Одноглазый прикрыл глаза ладонью.
Спящий склонил голову набок и пристально посмотрел мне в глаза, так что меня передёрнуло.
— Меня называли Ярвидом, — сказал он. — Мне ставили столбы от солёной воды до восхода, отдавали первый сноп и последний сноп. — Он сделал шаг, и когти вспороли землю. — Меня называли так люди, чьи кости лежат под этой поляной. А потом их дети позвали меня в круг и заперли, как собаку в яме.
— Он не с этих земель, — торопливо сказал одноглазый у меня в голове. — Слушай, но не верь. Он пришёл сюда с полуночи, за поколение до печати. Его привели, потому что тут был голод. Он дал урожай. А после запросил цену.
— Какую цену?
— Ту, которая нас не устроила, — коротко ответил старик.
— Мёртвые говорят с тобой, — заметил Спящий спокойным тоном. — Они и при жизни много говорили. Только нет правды в их словах.
— Ты не ответил, — сказал я. — Зачем тебе я?
— Ты держишь силу, — он посмотрел на меня, и от этого взгляда захотелось отвернуться. — Я вижу её в тебе. Таких людей, как ты, на этой земле не осталось. Я искал полтораста лет, лёжа под камнем, и нашёл одного.
— Ну, допустим. И что дальше? — допытывался я.
— Ты станешь моим голосом, — внезапно заявил Спящий.
Он сказал это как нечто само собой разумеющееся.
— Я вышел, но не до конца, — продолжал он. — То, чем я был, осталось за камнем. Здесь стоит малая часть моей силы, и она не пробудет тут долго без того, кто держит меня в этом мире. Ты будешь держать и говорить моим словом. Станешь наместником при мне, и всё, что лежит отсюда до солёной воды, ляжет под твою руку.
Наместником.
Я чуть не засмеялся, честное слово. Второй раз за неделю мне предлагают стать наместником, и оба раза с одним и тем же условием: полная и безоговорочная верность.
— А почему не он? — я кивнул на Бажея, что лежал в траве кулём, лицом вниз.
— Малый? — Ярвид даже не посмотрел в его сторону. — Малый чист ухом и пуст рукой. Он услышал меня через камень, чего не смог никто за полтораста лет, и за это я вывел его сюда. Но в нём нет силы. Он мог отпереть дверь, он не может держать дверь открытой.
— То есть ты его использовал и выбросил?
— Я его наградил, — сказал крылатый. — Он получил то, о чём просил во сне. Куры его будут нестись.
Вот тут я и разозлился по-настоящему.
Он не врал. Спящий ведь действительно считал, что расплатился. Мужику, который расписал себе руку ножом и лежит теперь в траве без памяти, он указал на ряску, богатую живкой, дал зачарованную удочку и полагал сделку честной.
— Не соглашайся!
Голос одноглазого прозвенел у меня в голове.
— Не соглашайся, слышишь! Он не сказал тебе самого главного! Если Спящий выйдет полностью, первое, что он сделает, он сотрёт нас, наших детей, детей наших детей, всех, кто живёт на этой земле от воды до восхода. Он не прощает.
Полукруг призраков зашевелился, зашумел, и я услышал сразу много голосов, перебивающих друг друга.
— Он уморит их голодом.
— Он выпьет землю досуха, как выпил тогда.
— Он спросит первый сноп, а после спросит первого сына, а после спросит всех.
Я поглядел на Ярвида.
Он слушал. Спокойно, склонив голову, как слушают жалобы, к которым давно привыкли.
— Правда? — спросил я.
— Правда, — ответил он.
Я прекрасно понимал, что не готов идти на такую жертву. Даже ради сомнительной силы.
— Их кровь заперла меня в яме, — сказал Ярвид ровно. — Я кормил их отцов, дал возможность расти колосу там, где до меня росла осока, развернул реку жизни на их поля, а они меня предали. Уверен, что имею право на месть.
— Ты слишком много брал, чтобы тебе молиться! — выкрикнул одноглазый. — Мы отдали тебе четыре урожая за одну зиму! Мы отдали тебе жеребят и телят! А потом ты пришёл за детьми, и вот тогда мы позвали тебя в круг! Не за колос мы тебя заперли!
Ярвид не удостоил его ответом.
Он смотрел на меня.
— Ну? — сказал он. — Ты слышал обе стороны. Только мёртвым нечего тебе дать. У тебя есть поля, которые ты хочешь поднять. У меня есть сила, которой ты хочешь владеть. Скажи слово, и я оставлю в живых всех, на кого ты укажешь. Назови имена. Я щедр.
Назови имена.
Мать. Элиза. Радован. Лука. Ванда. Бреннер со своим торфом. Дорн с его ящиком инструментов. Иржи. Беатрис. Стась.
А дальше?
Дальше пять сотен человек, что спят в моих бараках. Тысяча душ в Преславице, у которых колодцы, межи и тяжбы, и которые вчера стояли у моего крыльца и ждали моего слова. Острог. Выселки. Все деревни отсюда до солёной воды, чьих названий я даже не знаю.
Их я тоже назову по именам?
Я стоял и думал, и с каждой секундой мне становилось спокойнее. Потому что решать тут было нечего. Все мои решения кончились ровно в ту минуту, когда он сказал «правда».
— Нет, — сказал я.
Мне даже не дали договорить.
Ярвид не двинулся с места. Он просто раскрыл рот и произнёс одно слово.
Я не понял, что оно значит. Только осознал, какой силой слово обладает. Оно означало покорность, и не в смысле «согласись», а в смысле того, что покорность есть свойство мира, вроде тяжести. Что вода течёт вниз. Что зерно всходит вверх. Что малое ложится под большое.
Колени у меня подогнулись сами.
Я хлопнулся на четвереньки, упёрся ладонями в траву и понял, что через миг ткнусь лбом в землю, и ткнусь оттого, что так устроен мир, а вовсе не оттого, что решил.
— Отвечай! — заорал одноглазый. — Отвечай ему, иначе он тебя подчинит своей воле!
— Чем отвечать⁈
— Словом! Своим!
Я раскрыл рот и заявил первое, что пришло на ум.
— Не подчинится!
Я вдохнул и заявил снова.
— Не всё малое ложится под большое! — я стоял на четвереньках и кричал во весь голос. — Дуб больше жёлудя! А жёлудь его пережил!
Я оторвал руки от земли и встал на колени.
Ярвид сказал второе слово.
Это было слово о голоде.
Оно означало, что всё живое голодно, что голод есть основа основ и что голодный отдаст всё за еду. И оно было правдой, потому что я, чёрт возьми, полтора года только этим и занимался: смотрел, как голодные люди отдают всё за еду.
Слово навалилось сверху и стало вдавливать меня обратно.
— Отвечай! — кричали призраки.
И я ответил.
— Голод кончается! — рявкнул я. — Мне не нужен твой первый сноп, у меня мука на стебле растёт!
Я поднялся на ноги.
Ярвид посмотрел на меня внимательнее.
Третье слово было о власти.
И вот оно было тяжелее всех, потому что оно шло изнутри. Оно говорило, что всякий, кто может, берёт, и что я тоже беру. Что я взял землю Вернера, а Вернер лежал разорённый. Что я подписал договор с графом, который мечтает о короне. Что у меня в подчинении пять сотен человек и что я уже привык решать за них.
Это слово знало обо мне слишком много.
Оно давило, а я стоял и молчал, потому что возразить было нечего.
— Ну? — сказал Ярвид, и в зелёных фонарях его глаз мелькнуло удовлетворение.
— Если ты ничего не скажешь, то он тебя одолеет! — закричал одноглазый. — Отвечай!
Я молчал.
А потом вспомнил чугунную плиту в камине. И то, как я стоял на крыльце перед тридцатью мужиками, и жилистый спросил про колодец. И то, что я тогда ответил.
— Вода не товар, — сказал я.
Ярвид застыл.
— Что?
— Я отменил плату за колодец! — я шагнул к нему. — Я мог брать по два медяка с двора, как Вернер, и никто бы мне слова не сказал!
— Это малое, — усмехнувшись, ответил он.
— Это моё! — заорал я. — Ты только что сказал мне, что всякий, кто может, берёт! Значит, ты врёшь!
Я почувствовал, как лопнуло давление, которое древнее чудовище пыталось оказать на меня. У него не получится меня подчинить своей воле. Я стою прямо, дышу полной грудью, и голова у меня совершенно ясная.
А зелёный свет в его глазах дрогнул.
Дальше пошло по-другому.
Он говорил, и я отвечал, и с каждым разом я отвечал быстрее.
Спящий говорил о том, что всё умирает, а я отвечал ему про перегной, про то, что мёртвое кормит живое.
Он говорил о том, что верность покупается, а я отвечал про Радована, который отдал мне последнюю бронзу из своего узелка на почту и не взял расписки.
Он говорил о том, что кровь помнит обиду, а я отвечал ему про Гжегоша, который ставил капканы на моей земле, и который сегодня рубит мне дрова и приведёт сюда семью.
Он говорил всё быстрее. Он начал повторяться. А потом я поймал себя на том, что уже не отвечаю, а спрашиваю сам, и что он отвечает мне.
— Хлеб был мой, — сказал он.
— Хлеб был их, — ответил я. — Ты его забрал у них силой.
— Я дал.
— Ты одолжил под процент.
— Меня предали.
— Тебя остановили.
Он отступил на шаг.
Я этого не ждал, честное слово. Я говорил и говорил, потому что боялся замолчать, а он взял и попятился, и когти его пропахали в дёрне две борозды.
И тут я понял, чего мне стоило бы бояться.
Я почувствовал, как в его сторону утекает что-то. Не из меня, к счастью. Из него. Каждое слово, которое он ронял и не мог подтвердить, отваливалось от него куском, и от того, что стояло передо мной, оставалось всё меньше.
А заодно я понял, что было бы, проиграй я на первом слове.
Он не убил бы меня. Ему незачем. Он вложил бы в меня свои слова вместо моих, все до единого, и я остался бы жить, ходить, распоряжаться и говорить. И где-то там, в самой глубине, я всё бы понимал и всё бы видел, и не мог бы шевельнуть даже мизинцем без его воли.
Мне сделалось так гадко, что я озверел.
— Слушай сюда, — сказал я, надвигаясь. — Ты полтораста лет лежал под камнем и считал обиды. А эти люди наверху всё это время пахали. Они хоронили детей, они жгли лес под пашню, они таскали торф из болота на своём горбу. Они не звали тебя. Они справились без тебя.
— Они голодали, — прошипел он.
— И голодали без тебя. И перестанут без тебя.
Крылья за его спиной дёрнулись.
Он крутанулся на месте, ударил ими вниз, и по поляне прошёл вихрь, сбивший меня с ног в третий раз за утро. Он собирался уйти. Просто взять и подняться в воздух, чтобы улететь на запад, туда, куда смотрел вначале.
Куда угодно, лишь бы подальше от разговора, который он проигрывал.
И вот тут случилось то, чего я до сих пор объяснить не могу.
Я лежал на боку, упирался локтем в дёрн и был очень зол. И всё, что во мне было, всё, что я научился чуять во Взоре Фермера и передавать в корни, вышло из ладони в землю одним потоком.
Земля отозвалась.
Из-под дёрна выползли корни.
Не деревьев по кругу. Своё, местное, мелкое, то, что жило в этом дёрне и в этой поляне: корневища трав, тонкие сосущие нити, вся эта подземная мочалка, которую пахарь режет лемехом и не замечает. Она поднялась вся сразу, тысячами белых волокон, и вцепилась ему в ноги.
Он рванулся и не поднялся.
Корни вязали чешуйчатые лапы виток за витком, лопались, рвались, и на их месте вырастали новые. Их было слишком много. Полтораста лет он тянул из этой земли силу, и вся сила, что он успел из неё вытянуть, сейчас держала его за ноги.
— Держи! — заорал одноглазый. — Держи его, мы успеем!
Призраки хлынули к кругу.
Они встали по местам, каждый у своего дерева, у своего погасшего знака, и заговорили. Все разом, в один голос, и это уже была не речь, а что-то другое: длинное, тягучее, на одной ноте.
Знаки на деревьях начали загораться.
Один за другим, по кругу, справа налево. Серые рубцы наливались зелёным изнутри древесины, и с каждым зажжённым знаком корни держали крепче.
Ярвид бил крыльями, рвал землю когтями и кричал.
А потом трещина под ним пошла обратно.
Она сходилась, как сходится порез на живом теле, и он уходил в неё, по колено, по пояс, по грудь. Крылья сложились сами, вжались в лопатки. Последним, что осталось над землёй, было лицо, и зелёные фонари в нём смотрели прямо на меня.
Он не сказал ни слова.
Земля сомкнулась.