Глава 11 · Свой человек на Петровке
Комната милиции при Киевском вокзале была узкой и длинной, с зелёными масляными стенами до половины и побелкой выше, с зарешёченным окном, выходившим на перрон, и с деревянной лавкой вдоль стены, на которой, привалившись головой к батарее, храпел небритый мужик в ватнике. На стене, прямо над столом дежурного, висел портрет Дзержинского, и железный Феликс смотрел на Громова из-под фуражки с таким выражением, будто заранее знал всё, что он скажет, и ни одному слову не верил. Пахло сырой шинелью, дешёвым табаком и почему-то валерьянкой.
Дежурный лейтенант, молодой, с аккуратным пробором и скучающим лицом, выложил коробку с ампулами на стол рядом с чернильницей, развязал бечёвку, заглянул внутрь, присвистнул и неторопливо, со вкусом, пересчитал ампулы, выкладывая их рядами на газету. Потом придвинул к себе бланк протокола, обмакнул перо и поднял на Громова глаза.
— Итак, гражданин Малинин Алексей Викторович, — протянул он, сверяясь с паспортом. — Сорок ампул импортного лекарственного препарата, иностранного производства, без сопроводительных документов, изъятых у вас в зале ожидания Киевского вокзала. Откуда дровишки, как говорится?
— Я фельдшер скорой помощи, товарищ лейтенант, подстанция на Юго-Западе, — ответил Громов, стараясь, чтобы голос звучал ровно. — Эти ампулы мне выданы на подстанции по журналу аптечного склада, под мою подпись. Я должен их вернуть на склад, там сейчас комиссия горздрава, можете проверить.
— Выданы, значит, по журналу, — кивнул лейтенант с видом человека, которому рассказывают сказку и он решил дослушать её из вежливости. — А на Киевском вокзале они что делали? Отдыхали в камере хранения? Путешествовали?
Громов открыл рот и закрыл его, потому что правдивого ответа на этот вопрос у него не было, а неправдивый лейтенант разбил бы в два счёта. Лейтенант, увидев его замешательство, заметно оживился и принялся писать, проговаривая вслух: «…изъяты… без документов… признаки спекуляции…», и перо его поскрипывало по бумаге так бодро, будто он писал письмо любимой девушке.
— Вы знаете, товарищ Малинин, что такое сто пятьдесят четвёртая статья? — спросил он, не поднимая глаз. — Спекуляция. Скупка и перепродажа товаров с целью наживы. А если в крупных размерах, то до семи лет с конфискацией. Лекарства, между прочим, дефицит, за них на чёрном рынке такие деньги дают, что вам и не снилось. Так что лучше сразу скажите, кому вы их везли, и тогда, может быть, суд это учтёт.
Громов смотрел на портрет Дзержинского, на ампулы, разложенные рядами на газете «Гудок», на старательно скрипящее перо, и понимал, что тонет. Всё, что он скажет дальше, будет записано в этот протокол, а протокол уйдёт в следствие, и никакая комиссия горздрава его уже не вытащит. Нужна была соломинка, и соломинка у него была только одна, тонкая и опасная, полученная прошлой ночью в прихожей квартиры на девятом этаже.
— Товарищ лейтенант, — сказал он. — Вы можете позвонить майору Жарову? Сергею Петровичу. ОБХСС, Петровка, тридцать восемь.
Перо замерло над бумагой. Лейтенант поднял голову, посмотрел на Громова долгим недоверчивым взглядом и вдруг рассмеялся.
— Майору Жарову, говоришь? С Петровки? Ну ты даёшь, фельдшер. А может, сразу министру позвонить, чего мелочиться?
— Позвоните, пожалуйста, — повторил Громов. — Он меня знает. Если окажется, что я вру, пишите ваш протокол дальше, я слова не скажу.
Лейтенант пожал плечами, придвинул к себе чёрный телефон, покрутил диск, долго ждал, потом с ленивой усмешкой попросил соединить с майором Жаровым из отдела БХСС. Ещё подождал. А потом Громов увидел, как меняется его лицо: усмешка сползла, спина выпрямилась, и он вдруг начал говорить «так точно, товарищ майор» и «никак нет, товарищ майор», и голос у него стал совсем другим, тонким и почтительным.
— Будет через сорок минут, — сказал он, положив трубку, и посмотрел на Громова уже без всякой насмешки, с растерянным уважением. — Велел ничего не оформлять до его приезда. Вы, товарищ фельдшер, садитесь, пожалуйста. Чаю хотите?
Чай оказался жидким, в гранёном стакане с подстаканником, какие подают в поездах, и Громов пил его маленькими глотками, глядя на ампулы, разложенные рядами на газете, и думал о Косте. Костя стоял у киоска и видел, как его взяли, и на лице у него был не злорадство, а настоящий ужас. Значит, он не наводил патруль, он просто шёл следом, как шёл, наверное, с самого утра, по приказу Эдуарда. А значит, Эдуард теперь знает, что ампулы нашлись, и знает, что они в милиции.
* * *
Жаров приехал в штатском, в сером пальто и кроличьей шапке, и, если бы Громов не знал, кто он, принял бы его за обычного инженера, возвращающегося с работы. Он коротко поздоровался с лейтенантом, который вскочил так, что опрокинул чернильницу, бросил быстрый взгляд на ампулы, разложенные рядами на газете, и попросил отдельную комнату. Лейтенант отвёл их в тесную каморку за стенкой, где стояли стол, два стула и сейф, и Жаров закрыл дверь, сел напротив Громова, снял шапку и положил её на стол.
— Ну рассказывай, Малинин, — сказал он негромко, почти дружелюбно. — Как мой сын, я знаю, спит и кашляет уже меньше. А вот как ты оказался в милиции Киевского вокзала с сорока ампулами в куртке, я пока не знаю. И очень хочу узнать.
Громов рассказал версию, которую приготовил, пока ждал: ампулы выданы ему по журналу, в карты он их не списал, забыл в камере хранения, когда ездил к родственникам, комиссия потребовала вернуть, он вернулся за ними и вот. Жаров слушал, не перебивая, глядя на него спокойными серыми глазами, и Громов с каждой фразой всё отчётливее чувствовал, насколько жалко и неубедительно звучит его рассказ под этим взглядом.
— Ты врёшь, Малинин, — сказал Жаров, когда он закончил, и сказал это без всякой злости, как врач говорит больному, что у него температура. — Врёшь не во всём, но врёшь. Никто не кладёт сорок ампул дефицитного лекарства в камеру хранения, если он просто забыл их куда-нибудь выложить. Их туда кладут, когда прячут. Ты сегодня ночью в моей квартире был спокоен, как хирург на операции, а сейчас у тебя руки не знают, куда деваться. Так что давай ещё раз, и на этот раз по-человечески.
Громов молчал, глядя на кроличью шапку на столе. Сказать всю правду было самоубийством: про Эдуарда Семёновича, про ревизора из комиссии, про записки печатными буквами, про отравленный коньяк. Жаров был милиционером, и у него было начальство, и кто знает, кто у этого начальства друзья, если даже в комиссии горздрава нашёлся свой человек. Но и врать ему дальше было бессмысленно. Громов выбрал середину, как выбирают тактику при сложной операции, когда нельзя ни отступить, ни рвануть напролом.
— Хорошо, Сергей Петрович, — сказал он. — Я скажу, что знаю, но не всё, потому что всего я и сам пока не знаю. На нашей подстанции кто-то ворует импортные препараты. Давно, не первый месяц. Списывают по картам вызовов, что ввели больному, а сами ампулы уходят налево. Я в это влез, по глупости, раньше, до того, как… до того, как взялся за ум. А потом захотел выйти. И теперь меня пытаются сделать крайним, чтобы на меня одного всё и повесить. Эти сорок ампул я не продал и никому не отдал. Я их спрятал, потому что боялся. Это единственное доказательство, что я не вор, и я хочу вернуть их официально, при свидетелях, чтобы никто потом не сказал, что я их подменил.
Жаров долго смотрел на него, постукивая пальцами по столу. Где-то за стенкой проснулся пьяный на лавке и хрипло спросил, который час, и лейтенант шикнул на него.
— Кто ворует? — спросил Жаров.
— Не знаю, — ответил Громов, и это была почти правда. — Честно, Сергей Петрович. Если бы знал, может, и сказал бы.
— «Может, и сказал бы», — повторил Жаров и вдруг усмехнулся краем рта. — Ладно. Ты мне не всё рассказал, Малинин, это я вижу. Но то, что рассказал, похоже на правду, а у меня нюх на правду, двадцать лет в органах. — Он помолчал, будто взвешивая что-то. — Я тебе вот что скажу, раз уж ты со мной почти откровенно. У нас в отделе уже полгода есть ощущение, что по Москве уходят налево импортные лекарства, и уходят много. Кто-то их списывает, кто-то возит, кто-то продаёт. А канала мы нащупать не можем. Так что твоя история меня очень интересует.
Он поднялся, надел шапку.
— Сделаем так. Протокола не будет. Ампулы я сам отвезу к вам на подстанцию и передам комиссии по акту, официально, при свидетелях, как ты и хотел. А ты за это, если узнаешь что-нибудь ещё, придёшь ко мне первым. Не к лейтенанту, не в отделение, а ко мне лично. Договорились?
Громов посмотрел на протянутую руку и понимал, что, пожимая её, заключает сделку, в которой не знает всех условий. Но другого выхода у него не было, и он пожал.
* * *
Комиссия заканчивала второй день работы, и когда в кабинет заведующего вошёл незнакомый мужчина в сером пальто, а за ним фельдшер Малинин с картонной коробкой, никто сначала не обратил внимания. Раиса Викторовна подняла голову от бумаг, Кнышев недовольно поморщился, а лысоватый ревизор с портфелем даже не оторвался от журнала.
— Майор Жаров, отдел по борьбе с хищениями социалистической собственности ГУВД Мосгорисполкома, — представился Жаров и положил на стол раскрытое удостоверение. — Прошу прощения за вторжение, товарищи. Сотрудником вашей подстанции Малининым возвращаются сорок ампул, выданных ему по журналу склада двенадцатого октября. Прошу принять по акту, в моём присутствии.
Эффект был такой, будто посреди кабинета разорвалась граната. Громов стоял у двери и смотрел не на лица, а на бледные цифры над головами, и цифры эти прыгали, как стрелки приборов при коротком замыкании. У ревизора с портфелем пульс взлетел до ста тридцати, и он побледнел так, что стал похож на собственную лысину. У Кнышева, побагровевшего до корней волос, — до ста десяти. Раиса Викторовна держалась лучше всех, но и у неё сердце ускорилось. А Зинаида Марковна, которую срочно позвали с журналом, вошла в кабинет, увидела удостоверение на столе, и Громов увидел, как цифры над её аккуратным перманентом подскочили до ста двадцати, хотя лицо её оставалось всё таким же приветливым и спокойным.
В дверь заглянул Серебряков, привлечённый шумом, скользнул взглядом по майору и по коробке, и пульс у него почти не изменился, будто ОБХСС его нисколько не касался.
Громов смотрел на эти цифры и понимал, что они ничего не доказывают. Майор ОБХСС в кабинете заведующего подстанцией — от такого у любого честного советского служащего сердце начнёт колотиться, потому что у каждого найдётся что-нибудь, о чём ОБХСС лучше не знать: лишняя пачка бланков, унесённая домой, списанная простыня, лишний выходной. Все нервничали, и эта картина только ещё больше запутывала то, что и без того было запутано.
Ампулы пересчитали при всех, по одной, выкладывая на стол, Зинаида Марковна сверила с журналом номер серии и дрожащим голосом подтвердила, что всё сходится, Раиса Викторовна подписала акт, Жаров подписал акт, Кнышев, скрипнув зубами, подписал тоже. Вопрос был закрыт. Когда Жаров уходил, он на секунду задержался у двери, посмотрел на Громова и чуть заметно кивнул, и Громов не понял, что было в этом кивке — одобрение или предупреждение.
* * *
Домой он вернулся в сумерках, выжатый, как после суточного дежурства, и уже у подъезда почувствовал, что что-то не так. Под козырьком, в тени, прячась от ветра, стоял Костя, и выглядел он так, будто не спал несколько ночей: бледный, трясущийся, с красными глазами и сигаретой, которая плясала у него в пальцах.
— Лёха, ты что наделал? — зашептал он, хватая Громова за рукав и оглядываясь по сторонам. — Я ж видел, как тебя на вокзале менты взяли. А потом ты с каким-то хмырём в сером пальто на подстанцию поехал, я за вами на такси, последнюю трёшку отдал, я всё видел. Эдик узнал, я ему сам позвонил, дурак. Он думает, что ты всех сдал, понимаешь? ОБХСС сдал, его сдал, меня сдал. Он такой злой, я его таким никогда не видел, он стакан об стену разбил.
— Я никого не сдавал, Костя, — сказал Громов. — Я вернул ампулы на склад, официально, чтобы меня не посадили. Про Эдика я ни слова не сказал.
— Да какая разница, что ты сказал! — Костя почти всхлипнул. — Он думает, что сдал, и всё. И я ему теперь тоже не верю, Лёха, я вообще никому больше не верю. Я уезжаю, к тётке в Рязань, завтра же. А ты… ты берегись, понял? Он сказал, что с Ленинских гор разговор больше не считается.
Он выпустил рукав, отступил на шаг, потом развернулся и побежал через двор, пригибаясь, будто под обстрелом, и через минуту его шаги стихли за углом.
На четвёртом этаже его встретила тётя Валя, которая, судя по всему, караулила у своей двери, и вид у неё был торжественный, как у почтальона, принёсшего телеграмму.
— Лёшка, тебе хирург звонил, этот вежливый, Лавров, — объявила она, не дав ему даже достать ключи. — Велел передать слово в слово, я записала, вот. — Она сунула ему бумажку, исписанную крупными старательными буквами. — «Руководитель согласился посмотреть маму. Пятница, второе ноября, десять утра, институт Бакулева, приёмное отделение, спросить Лаврова. Взять все выписки». Это что ж, Лёшка, Нину в институт кладут? К самому Бакулеву?
— Пока только посмотрят, тётя Валя, — ответил Громов, и голос у него сел. — Только посмотрят. Маме пока ничего не говорите, ладно? Я сам скажу, когда будет ясно.
Он стоял на площадке с бумажкой в руке и думал, что ещё утром сидел под портретом Дзержинского и примерял на себя семь лет с конфискацией, а сейчас держит в руках первую настоящую надежду для женщины, которая спала за этой дверью. И что теперь ему никак нельзя, чтобы с ним что-нибудь случилось, по крайней мере до пятницы.
* * *
Смена в среду началась спокойно, даже подозрительно спокойно. Тамара Ильинична всё ещё была на отгуле, Кириленко уехал на вызов с другим фельдшером, и Громов сидел в комнате отдыха над остывшим чаем, пытаясь собрать в голове всё, что случилось за последние дни, когда в дверях появилась Катя. Она не зашла, а только махнула ему рукой, и лицо у неё было такое, что он сразу встал.
— Лёша, иди сюда, быстро, только тихо, — зашептала она, утаскивая его в угол диспетчерской, подальше от старшего диспетчера, который разговаривал по телефону. — Посмотри сюда.
Она ткнула пальцем в раскрытый журнал вызовов. Последняя строчка была написана не её круглым почерком, а другим, мелким и угловатым: «Мосфильмовская ул., стройка у оврага, мужчине плохо, без сознания. Бригада № 14».
— Я этот вызов не принимала, — прошептала Катя, и Громов увидел, что у неё дрожат губы. — Я на пять минут в туалет выходила, а когда вернулась, он уже здесь стоит. И звонка не было, я бы услышала, у меня аппарат громкий. И почерк не Пал Семёныча и не мой. И знаешь, Лёша, это уже не первый раз. На прошлой неделе тоже было, два вызова на тебя, я думала, это Пал Семёныч путает, а теперь… Кто-то твои вызовы переставляет, понимаешь? Кто-то специально ставит тебя туда, куда ему надо.
Громов смотрел на мелкий угловатый почерк и думал о стройке на Мосфильмовской, которую он помнил по прошлой жизни как квартал элитных домов, а здесь, в семьдесят девятом, это был пустырь на краю оврага, огороженный забором, ни одного жилого дома на полкилометра вокруг, и ночью там не горит ни один фонарь. Мужчине плохо, без сознания. Его там ждали. Эдуард Семёнович, после вчерашнего вокзала? Или тот, кто пишет печатными буквами синей пастой?
— Лёш, не езди, — тихо попросила Катя, и её пальцы вцепились ему в рукав. — Я скажу, что бригада занята, запишу на другую, на завтра, что-нибудь придумаю.
— А если там правда человек лежит, Кать? — ответил он. — Лежит сейчас на холодной земле и ждёт, а мы тут будем гадать, ловушка или нет.
Катя не нашлась, что сказать, только отпустила его рукав и перекрестила его, быстро и неумело, так же украдкой, как крестила его мама.
Громов взял чемоданчик и пошёл к гаражу. Дядя Коля уже сидел в кабине РАФа и, увидев его лицо, ни о чём не спросил. Он только глянул на бумажку с адресом, которую Громов сунул ему в окошко, хмыкнул, что на этой стройке ночью даже сторожа не бывает, одни собаки бродячие, молча завёл мотор, а потом, подумав, достал из-под сиденья тяжёлую монтировку, которую положил рядом с собой на соседнее сиденье, туда, где обычно сидела Тамара Ильинична.