Глава 19 · Приманка
Громов долго стоял у пыльного окна на лестничной клетке, глядя на огонёк сигареты за лобовым стеклом «Волги», и думал о том, что за последние две недели слишком много раз прятался, оглядывался и ждал, пока враг сделает следующий ход. Три вечера подряд эта машина стояла у подъезда, где спала мама, и три вечера тётя Валя смотрела на неё из-за занавески и крестилась. Хватит, решил он. Если они хотят смотреть, пусть смотрят ему в лицо.
— Лёшка, ты куда? — ахнула тётя Валя, увидев, что он застёгивает куртку. — Не ходи! Там же неизвестно кто!
— Известно, тётя Валя, — ответил он, отдавая ей свёрток с тортом. — Отнесите маме, пожалуйста, скажите, что я сейчас вернусь. И не волнуйтесь. Если через пятнадцать минут меня не будет, звоните ноль-два и называйте фамилию Жаров.
Он спустился во двор и пошёл к машине прямо, не скрываясь, под самым фонарём, и с каждым шагом чувствовал, как за тёмным стеклом следят за ним чьи-то глаза. Когда до «Волги» оставалось шагов пять, заднее стекло медленно, с тихим жужжанием поползло вниз.
На заднем сиденье, в полутьме, сидел Эдуард Семёнович. Громов не сразу его узнал, потому что от того холёного, уверенного человека, который на Ленинских горах рассуждал об Олимпиаде и валюте, мало что осталось. Он был небрит, под глазами набрякли тёмные мешки, светлая дублёнка была небрежно расстёгнута, а пальцы, лежавшие на колене, беспрестанно крутили незажжённую сигарету, ломая её и роняя на коврик табачные крошки. За рулём неподвижно, как каменный, сидел Кирилл и даже не повернул головы.
— Садись, Малинин, — сказал Эдуард Семёнович, и голос у него был хриплым, будто он долго молчал. — Поговорим.
— Мне и здесь хорошо, Эдуард Семёнович, — ответил Громов, останавливаясь у окна и не делая больше ни шага. — Вы три вечера стоите у моего подъезда. У меня мать больная за этим окном, она каждый вечер спрашивает соседку, что это за машина. Говорите, что хотели, и уезжайте.
Эдуард Семёнович посмотрел на него снизу вверх долгим взглядом, и Громов увидел над его головой цифры, которые теперь появлялись сами, едва он задерживал взгляд на человеке. Пульс сто десять. Давление высокое, почти криз. А строчкой ниже Система напомнила о язве, которую нашла ещё на Ленинских горах, и Громов, глядя на то, как Эдуард то и дело невольно касается ладонью живота под рёбрами, понял, что язва сейчас болит, и болит сильно.
— Ладно, — сказал Эдуард Семёнович наконец. — Как хочешь. Тогда коротко. Мне дали понять, Малинин, очень ясно дали понять, что тебя трогать нельзя. Не скажу кто, но люди такие, что с ними не спорят даже те, с кем не спорю я. — Он невесело усмехнулся. — Не знаю, как ты это сделал, где ты их нашёл и чем им угодил, но поздравляю. Ты теперь неприкасаемый. Так вот, я тебя не трогаю. Но и ты меня не трогай. Договорились?
— Это вы на пустырь своих людей прислали, — сказал Громов, не отвечая на вопрос. — Моему водителю голову пробили. Шестьдесят лет человеку.
— Прислал, — легко согласился Эдуард Семёнович. — Ты меня ментам сдал, как я тогда думал, а за такое учат. Это было. Но, Малинин, есть одна вещь, которую ты должен знать, и я приехал, чтобы тебе её сказать. — Он наклонился ближе к окну, и голос его упал почти до шёпота. — Вадика травил не я.
Громов молчал, глядя ему в глаза.
— Вадик был мне нужен живым, — продолжал Эдуард Семёнович быстро, будто боялся, что его перебьют. — Он мне деньги носил, каждый месяц, за отцовское лекарство, и носил бы ещё годы. Зачем мне его убивать? Дурак я, что ли? И тебя травил не я, я тебе это ещё на Ленинских горах сказал, про коньяк, а ты не поверил. — Он облизнул сухие губы. — Кто-то чистит хвосты, Малинин. Сначала ты, потом Вадик. Все, кто знает слишком много. И я не знаю, кто это. Понимаешь? Я не знаю. А это значит, что следующим могу быть я.
Над его головой пульс подскочил до ста двадцати, и Громов поверил ему, может быть, впервые.
— Тот, кто травит, — сказал Эдуард Семёнович, откидываясь на спинку сиденья, — мне не подчиняется. Я думал, что я в этой цепочке главный, по крайней мере на вашем участке, а выходит, что нет. Выходит, есть кто-то, кто решает сам. — Он вдруг криво улыбнулся. — Ищи у себя под носом, Малинин. Совсем рядом. Ближе, чем думаешь.
Он сунул руку во внутренний карман дублёнки, достал клочок бумаги с написанным на нём телефонным номером и протянул в окно.
— Это на всякий случай. Если найдёшь его раньше, чем он найдёт меня, позвони. Я в долгу не останусь. Поехали, Кирилл.
Стекло поползло вверх, «Волга» мягко тронулась, развернулась посреди двора, обдав Громова тёплым выхлопом, и выехала на улицу, впервые за три вечера включив фары. Громов стоял под фонарём, держа в пальцах клочок бумаги, и думал о том, что человек, который ещё неделю назад посылал бандитов его бить, сегодня приехал просить у него помощи, потому что боится. И что ничего страшнее этого страха за последние две недели он не видел.
Тётя Валя ждала его на площадке, вцепившись в перила, и, увидев, что он поднимается живой и невредимый, шумно выдохнула и перекрестилась. Мама уже спала, сообщила она шёпотом, свёрток с тортом она положила на кухне, а сама все пятнадцать минут простояла у окна с рукой на телефоне, готовая звонить хоть в милицию, хоть в Кремль. Громов поцеловал её в мягкую морщинистую щёку, отчего она смутилась и замахала руками, и пошёл спать, но заснул только под утро.
* * *
Утром, в восемь, он уже сидел в маленьком кабинете Жарова на Петровке, и майор, слушая его, хмурился всё сильнее, а карандаш в его пальцах выстукивал по столу какой-то нервный ритм. Громов рассказал всё: про ночную «Волгу», про перепуганного Эдуарда, про его слова о том, что травит не он. Про Вадима, который видел на складе свет и дверь, открытую своим ключом. Про Катю, которая слышала через стенку, как Кнышев в ночь отравления сидел у себя до двух часов и с кем-то зло разговаривал по телефону, а потом пошёл в гараж.
— До двух ночи, говоришь, и звонил, — повторил Жаров, записывая что-то в блокнот. — Это я проверю. Тихо, через АТС, по старым знакомствам, без всяких запросов, чтобы никто не узнал. На станции есть журнал соединений, можно посмотреть, куда в ту ночь звонили с номера заведующего подстанцией. А ключи от склада, говоришь, только у двоих?
— У Зинаиды Марковны и у Кнышева, насколько я знаю, — ответил Громов. — Может, есть ещё запасные в сейфе у заведующего, но и тогда это Кнышев.
Громов положил на стол клочок бумаги с номером, который дал ему Эдуард, и Жаров переписал его в блокнот, пообещав выяснить через ту же АТС, чей это телефон и где стоит аппарат.
— А эти люди, с которыми, по словам Лисовского, не спорят, — сказал майор, не поднимая глаз от блокнота, — это, случаем, не тот товарищ в сером костюме, которого видели с тобой в институте Бакулева? — Он поднял глаза, увидел лицо Громова и усмехнулся краем рта. — Можешь не отвечать, Малинин. Я и так понял. Ты, оказывается, умеешь заводить знакомства в таких местах, куда я сам предпочитаю не заглядывать.
Жаров отложил карандаш и долго смотрел в окно, во двор, где курили двое милиционеров у служебной машины.
— Сергей Петрович, — сказал Громов, и Жаров повернул голову, услышав в его голосе что-то новое. — Я хочу вам кое-что предложить. Вы сами говорили, что ОБХСС полгода не может нащупать канал, по которому уходят лекарства. А я этот канал знаю, по крайней мере свою его часть. Я знаю, как это делал Лёш… как это делал я раньше. Берёшь ампулы на складе, списываешь их по картам вызовов, отдаёшь курьеру, курьер везёт Эдуарду, Эдуард продаёт. Так вот. Что если я вернусь в эту цепочку?
Жаров смотрел на него, не мигая, и Громов видел, как в его глазах интерес борется с тревогой.
— Я беру ампулы у Зинаиды Марковны, как брал раньше, — продолжал он. — И отдаю их Эдуарду. Сам, без курьера, курьер всё равно сбежал. А ваши люди идут за Эдуардом. Смотрят, кому он продаёт, куда ездит, с кем встречается. И кто стоит над ним, потому что он сам вчера признался, что над ним кто-то есть, кто решает сам.
— Нет, — сказал Жаров сразу, даже не дослушав. — Нет, Малинин. Ты понимаешь, что ты предлагаешь? Человек, который травит людей метанолом, работает рядом с тобой на подстанции. Он уже пытался убить тебя и чуть не убил Серебрякова. Если он почувствует, что что-то не так, если хоть на секунду заподозрит, что ты играешь против него, он ударит снова. И на этот раз, Малинин, рядом не будет водителя с монтировкой, и ты не успеешь сбегать в гастроном за водкой.
— Я знаю, Сергей Петрович, — тихо ответил Громов. — Только у меня мама. Ей через шесть недель операцию будут делать, двадцатого декабря. И я не хочу, чтобы все эти шесть недель у меня за спиной стоял человек с бутылкой армянского коньяка. Я не хочу каждый вечер проверять, не торчит ли из двери новая записка, и каждую ночь думать, не придёт ли он к маме, пока я на смене. Я хочу, чтобы это кончилось. До двадцатого. И другого способа я не знаю.
Жаров долго молчал. Потом встал, подошёл к окну и постоял там спиной к Громову, засунув руки в карманы. Двое милиционеров во дворе бросили окурки и уехали.
— Мне вчера звонили, — сказал он, не оборачиваясь. — Сверху. Очень вежливо посоветовали не копать в сторону аптекоуправления, потому что там уважаемые люди, ветераны, а у меня, мол, своих дел полно. — Он повернулся. — Я тогда подумал, что это из-за Серебрякова-старшего. А теперь думаю, что не из-за него. Ладно, Малинин. Будь по-твоему. Но делаем всё так, как я скажу, и ни на шаг в сторону. Ни на полшага.
Он вернулся за стол, придвинул к себе блокнот и заговорил деловым тоном, объясняя, как это делается. Ампулы, которые Громов получит на складе, он сначала привезёт сюда, на Петровку, и их пометят специальным порошком, бесцветным, который не видно глазом и который светится ярким голубым светом под ультрафиолетовой лампой. Точно так же метят купюры, когда ловят взяточников. Порошок въедается в стекло и в пальцы, его не смоешь ни водой, ни мылом. И каждый, кто возьмёт в руки эту ампулу, будь то Эдуард, его покупатель или покупатель покупателя, унесёт на пальцах голубое свечение, которое выдаст его под лампой даже через несколько дней.
— Встречи с Лисовским назначаешь сам, мне сообщаешь из автомата, не из дома и не с подстанции, — закончил Жаров. — Мои люди будут рядом, но ты их не увидишь. И если хоть что-то пойдёт не так, если тебе хоть что-то покажется странным, ты всё бросаешь и уходишь. Понял?
— Понял, Сергей Петрович, — ответил Громов.
* * *
Он вышел с Петровки около одиннадцати и дошёл пешком до Петровских ворот, где на бульваре старики в пальто и шляпах играли в шахматы на скамейках, не обращая внимания на холод, а мамаши катили коляски по шуршащим листьям. Звонить отсюда было безопаснее всего: ни Петровка, ни подстанция, ни дом, просто одна из тысяч будок в центре Москвы. Номер, который дал ему ночью Эдуард Семёнович, он набрал из автомата у самого бульвара, опустив в прорезь двушку и прикрыв ладонью трубку от ветра. Ответили не сразу, после пятого или шестого гудка, и голос был чужой, женский, равнодушный, который спросил, кого нужно, и, услышав имя, велел подождать. Потом в трубке зашуршало, и раздался знакомый хрипловатый голос.
— Слушаю.
— Это Малинин, Эдуард Семёнович, — сказал Громов, глядя сквозь стекло будки на бульвар, где ветер гонял по дорожкам жёлтые листья. — Я подумал над тем, что вы вчера сказали. Комиссия уехала, у нас на подстанции всё затихло, майор этот из ОБХСС, похоже, ушёл в другое дело, больше не появлялся. И мне деньги нужны. У матери в декабре операция, в институте, а там, сами понимаете, и врачам надо, и медсёстрам, и лекарства. Я готов продолжать. Как раньше.
В трубке долго молчали, так долго, что Громов решил, что связь прервалась, и уже хотел повесить трубку.
— Как раньше, — наконец повторил Эдуард Семёнович медленно, будто пробуя слова на вкус. — Ну что ж. Деньги всем нужны, Малинин, тут ты прав. Хорошо. Давай в понедельник. Товар как обычно, сколько сможешь достать. Место скажу в понедельник утром, позвоню на подстанцию, спрошу тебя, назовусь Петром Ивановичем из горздрава. Договорились?
— Договорились, — ответил Громов.
Он повесил трубку и ещё долго стоял в будке, глядя на бульвар. Эдуард согласился. Только согласился он слишком легко, без вопросов, без торга, без обычных своих рассуждений о деньгах и Олимпиаде, будто ждал этого звонка или будто ему было уже всё равно. И Громов, который за тридцать лет научился чувствовать, когда больной говорит ему не всю правду, вышел из будки с неприятным холодком в груди.
* * *
Домой он вернулся к обеду. Смену с четверга ему из-за праздничной путаницы в графике перенесли на пятницу, и впервые за долгое время у него был свободный вечер. В квартире он застал настоящий переполох. Мама сидела на кухне за столом, а тётя Валя стояла рядом, обнимая её за плечи, и обе плакали и смеялись одновременно, вытирая слёзы одним носовым платком на двоих.
— Лёшенька! — Мама вскочила ему навстречу, чуть не опрокинув табуретку. — Лёшенька, звонили! Из института, из Бакулева, Вале на телефон звонили! Сказали, что меня ставят на операцию, двадцатого декабря, а положат семнадцатого! Профессор Рябинин, сам! Сказали, чтобы я анализы сдала в поликлинике и все бумаги привезла. Лёшенька, это же… это же правда, да? Это ведь не ошибка?
— Не ошибка, мам, — сказал Громов, обнимая её, и почувствовал, как она дрожит под его руками, маленькая, тёплая, с бьющимся неровно больным сердцем. — Правда. Двадцатое декабря.
— Я Нине говорю: это всё твой Лёшка, — вмешалась тётя Валя, сморкаясь в платок. — Всё он, кто же ещё. Ой, побегу Марье Ивановне со второго этажа расскажу, а то она всё спрашивала, что это у вас машины по ночам стоят!
И она убежала, хлопнув дверью, а мама, утирая слёзы, сразу принялась строить планы: что взять с собой в больницу, какую ночную рубашку, какие тапочки, и что надо бы испечь тот самый яблочный пирог до семнадцатого, и чтобы Лёшенька обязательно привёл свою Катю, пока мама ещё дома и может принять гостей как следует. Громов смеялся и обещал всё, что она просила. Потом мама снова села за стол и долго держала сына за руку, ничего не говоря, только смотрела на него мокрыми счастливыми глазами. Громов смотрел на неё и думал о том, что теперь у него есть точная дата. Двадцатое декабря. Шесть недель. И до этой даты он должен был закончить то, что начал сегодня утром на Петровке, во что бы то ни стало.
* * *
Тётя Валя постучала снова около одиннадцати вечера, когда мама уже спала, а Громов сидел на кухне над Лёшкиной тетрадкой, в который раз перечитывая столбики букв и цифр. Лицо у соседки было встревоженное, без следа дневной радости.
— Лёшка, тебя к телефону, — зашептала она. — Мужчина какой-то. Голос строгий. Сказал, срочно, очень срочно, и чтобы ты бегом.
Громов бросился через площадку. Трубка лежала на кружевной салфетке рядом с аппаратом, и, когда он поднёс её к уху, услышал в ней шум улицы, гудение машин и чьё-то тяжёлое дыхание.
— Малинин? — Это был Жаров, и голос у него был глухим, отрывистым и каким-то чужим. Он явно звонил не из своего кабинета, а из уличного автомата, и говорил быстро, будто боялся, что его подслушают. — Слушай меня внимательно и не перебивай. Всё отменяется. Отбой. Час назад Лисовскому позвонили. Не с улицы, не из автомата. Из нашего здания, с Петровки. Я выяснил через дежурного по коммутатору, он мой должник. Звонок был из соседнего отдела, а кто звонил, я пока не знаю.
Громов стоял, прижимая трубку к уху, и чувствовал, как холодеет спина.
— Он знает, Малинин, — продолжал Жаров. — Знает про метки, знает про план, знает про понедельник. Всё знает. У меня в отделе утечка, понимаешь? Кто-то из своих. — Он помолчал, и в трубке было слышно, как мимо него с грохотом проехал грузовик. — Не ходи в понедельник никуда. Ни на какую встречу. Если тебе позвонит какой-нибудь Пётр Иванович из горздрава, клади трубку. И слушай меня очень внимательно. Теперь Лисовский знает, что ты работаешь со мной. А значит, теперь это знают и те, кто стоит за ним.
В трубке щёлкнуло, и пошли короткие гудки. Громов медленно положил трубку на кружевную салфетку и обернулся. За приоткрытой дверью тёти Вали была видна площадка, тусклая лампочка и дверь их квартиры, за которой спала мама, обнимая подушку и улыбаясь во сне, потому что сегодня ей позвонили из института и сказали, что она будет жить. А где-то в этом огромном ночном городе человек, который писал печатными буквами и носил в сумке армянский коньяк, только что узнал, что фельдшер Малинин охотится на него вместе с милицией.