Скорая 1979. Том 1 · Arden
Глава 20 из 30
Скорая 1979. Том 1 · Глава 20 · Партия

Глава 20 · Партия

Пирожковая на Сретенке была из тех мест, где никто ни на кого не смотрит, потому что все торопятся. Длинный узкий зал с высокими столиками, за которыми ели стоя, облупленная стойка, за ней две толстые тётки в белых колпаках, огромный алюминиевый бак с краником, из которого наливали в гранёные стаканы мутноватый кофе с молоком, уже сладкий, и противни с пирожками, румяными и лоснящимися от масла: с ливером, с капустой, с повидлом. Пахло горелым жиром, мокрыми пальто и этим самым кофе, и гудели голоса: студенты, рабочие в спецовках, командированные с портфелями, пенсионеры с авоськами.

Жаров ждал его у дальнего столика у окна, в сером пальто и кепке, надвинутой на брови, и выглядел так, будто не спал с позавчерашнего дня. Перед ним стояли два стакана кофе и тарелка с четырьмя пирожками.

— С ливером, — сказал он вместо приветствия, придвигая тарелку. — Ешь, Малинин, тебе силы нужны. Здесь их лучше пекут, чем в нашей столовой на Петровке. И здесь, в отличие от нашей столовой, никто не подслушивает.

Громов взял пирожок, горячий, обжигающий пальцы, завёрнутый в квадратик грубой серой бумаги, которая тут же промокла насквозь, и откусил, и ливер оказался неожиданно вкусным, с луком и перцем, таким, какого он не ел, кажется, никогда в жизни. Жаров дождался, пока рядом освободится столик и пожилая пара с чемоданом уйдёт к выходу, и заговорил вполголоса, наклонившись над своим стаканом.

— Две новости, — сказал он. — Обе тебе не понравятся. Первая. На АТС мой знакомый посмотрел журнал соединений за ночь на двадцать шестое октября. С номера заведующего подстанцией в час сорок ночи был звонок. Знаешь куда? — Он сделал паузу. — На тот самый номер, который тебе в четверг дал Лисовский. Разговор шёл одиннадцать минут.

Громов медленно положил недоеденный пирожок на тарелку. Час сорок. Он в это время лежал в гараже на носилках, отмеряя глотки водки по часам дяди Коли, и Система показывала, как медленно отступает яд. А Кнышев в это время сидел в своём кабинете в двадцати метрах от гаража и одиннадцать минут разговаривал с Эдуардом Семёновичем. А через два часа пришёл в гараж с обходом.

— Значит, Кнышев с ними, — сказал он тихо.

— Значит, Кнышев знает Лисовского и звонит ему среди ночи, — поправил Жаров. — Это не одно и то же, Малинин, хотя и близко. Это я ещё проверю. А вторая новость хуже. Кто звонил Лисовскому из нашего здания, я так и не выяснил. Звонок шёл через общий коммутатор, а там сорок номеров, и половина из них в кабинетах, где сидят по трое. — Он отпил кофе и поморщился. — Поэтому с сегодняшнего дня, Малинин, я работаю по этому делу один. Без своих людей, без меток, без машин. Никому в отделе я больше ничего не говорю. И ты тоже никому не говоришь, кроме меня, а со мной только здесь или из автомата.

— А как же Лисовский? — спросил Громов. — Он ведь будет звонить в понедельник, как договорились.

— Никак. Ты с ним не встречаешься. Если позвонит, скажешь, что заболел, что мать в больнице, что угодно. — Жаров помолчал, вырвал листок из блокнота, написал на нём номер и сунул Громову. — Это мой домашний. Звони только из автомата и только если очень надо. Ведёшь себя на подстанции как обычно. Работаешь, лечишь, улыбаешься Кнышеву и Зинаиде Марковне. И смотришь. Каждую мелочь запоминаешь. Кто когда пришёл, кто куда пошёл, кто с кем шепчется. И всё мне. А я тем временем буду копать с другой стороны. Тихо. Без шума.

Он доел свой пирожок, вытер пальцы бумажной салфеткой и посмотрел на Громова долгим взглядом, в котором было что-то, чего Громов раньше в нём не видел.

— Мне вчера, кстати, предложили перевод, — сказал он вдруг будничным тоном. — В управление, на повышение. Подполковничья должность, кабинет с окном на Петровку. С первого декабря. Очень вовремя, правда?

— И что вы ответили? — спросил Громов.

— Что подумаю, — усмехнулся Жаров. — А сам думаю, кому это так не терпится, чтобы я ушёл с этого дела к первому декабря.

Громов вышел из пирожковой на Сретенку, где по тротуарам спешили люди с сумками и портфелями, а у кинотеатра «Уран» стояла очередь за билетами на «Пиратов XX века», и долго шёл пешком, не замечая дороги. Кнышев звонил Эдуарду в ночь отравления. Одиннадцать минут, в час сорок, когда Лёшка лежал в гараже. Это укладывалось в картину, и укладывалось слишком хорошо, и именно это его настораживало. В медицине, когда все симптомы складываются в учебниковый диагноз слишком гладко, опытный врач начинает искать то, чего не видно. Кнышев был трусом, это было понятно с первого дня. Кнышев мог брать деньги, мог закрывать глаза, мог звонить Эдуарду, когда его подстанцию трясла комиссия. Но мог ли трус спокойно положить отравленный коньяк в шкафчик фельдшера, а потом три недели смотреть ему в глаза? Громов не знал. И это незнание пугало его сильнее, чем любая уверенность.

* * *

Смена началась спокойно, даже подозрительно спокойно. Тамара Ильинична была на больничном, впервые за много лет, с ангиной, и Громова поставили с Кириленко, который при виде фельдшера заметно повеселел. Дядя Коля, всё ещё с пластырем на голове, возился с мотором, ругая завод, который выпускает такие карбюраторы, а Катя улыбнулась ему из диспетчерской так, что у него потеплело внутри.

Он как раз получал у старшей медсестры укладку на смену, расписываясь в журнале за опломбированную коробку с наркотическими препаратами, когда в конце коридора появилась Зинаида Марковна и поманила его рукой.

— Лёшенька, зайди-ка ко мне на минуточку, — пропела она, когда он подошёл, и, как всегда, потянулась поправить ему воротник. — Вот, держи, это тебе.

На столе перед ней лежала аккуратная картонная коробочка с синими иностранными надписями, точно такая же, какая лежала в ячейке на Киевском вокзале.

— Тут пришла партия импортного, для сердечников, — сказала она, понизив голос, как будто делилась секретом. — Десять ампул. Ты ведь раньше просил, помнишь? Чтобы для твоих стариков всегда что-нибудь хорошее было. Я и придержала, специально для тебя. Требование уже Игорь Сергеевич подписал, я у него днём взяла, когда он за расписанием заходил. Распишись вот здесь, в журнале.

Громов смотрел на коробочку, на аккуратную строчку в журнале, на подпись Кириленко, и понимал, что это не подарок. Это проверка. Если он откажется, она сразу поймёт, что он изменился, что больше не берёт, что он против. А если возьмёт, то она будет смотреть, что он с ними сделает: спишет по картам и отдаст кому-то, как делал Лёшка, или вернёт, или введёт больным.

Он взял ручку и расписался.

— Спасибо, Зинаида Марковна, — сказал он с улыбкой. — Это очень кстати.

— На здоровье, Лёшенька, на здоровье, — ласково ответила она и снова поправила ему воротник, хотя тот уже лежал ровно.

Громов посмотрел на цифры над её аккуратным перманентом. Пульс шестьдесят четыре. Давление сто двадцать на восемьдесят. Ровно, спокойно, как у человека, который сидит в кресле и вяжет носок. И это ровное спокойствие напугало его куда больше, чем если бы её сердце колотилось, как у Кнышева при виде майора ОБХСС.

* * *

Вызов пришёл в одиннадцатом часу вечера: Чистопрудный бульвар, мужчина восьмидесяти лет, задыхается. Квартира оказалась в старом доходном доме с лепниной и широкой лестницей, на втором этаже, и это была коммуналка, но не такая, как на Арбате у Ариадны Львовны, а тихая, интеллигентная, где в длинном коридоре вдоль стен стояли книжные шкафы с застеклёнными дверцами, а соседи разговаривали вполголоса.

Старик лежал в маленькой комнате, сплошь заставленной книгами, на высокой подушке, полусидя, и дышал тяжело и часто, с влажными хрипами. Над его кроватью висела фотография молодого человека в военной форме и старый портрет какого-то бородатого писателя, а рядом, на стуле, сидела маленькая сухонькая старушка в пуховой шали и держала его за руку.

— Это Лев Аронович, — сказала она тихо, поднимаясь навстречу врачам. — Мой муж. Профессор, филолог, сорок лет преподавал в университете. У него сердце, давно. Врачи говорят, нужно одно лекарство, импортное, а его нигде нет. Нам в поликлинике сказали, что если повезёт, на скорой может быть, но нам ни разу не повезло.

Громов посмотрел на цифры над головой старика и на строчку Системы: тяжёлая сердечная недостаточность, застой в лёгких, и тот самый препарат, ради которого Лёшка Малинин ходил по вызовам к сердечникам, был бы сейчас для этого старика именно тем, что нужно. Он открыл чемоданчик, достал коробочку, которую ему выдала Зинаида Марковна несколько часов назад, и вынул одну ампулу.

Кириленко посмотрел на него, на ампулу, снова на него, и Громов понял, что молодой врач, подписавший днём требование, даже не знал, что фельдшеру его выдали. Зинаида Марковна, видно, подсунула ему бланк среди десятка других бумаг, которые он подписывал, не читая, как подписывают все молодые врачи, когда старшие коллеги говорят «Игорь Сергеевич, тут вот ещё, по мелочи».

— Игорь Сергеевич, вы ведь подписывали днём требование на это? — спросил Громов. — Я думаю, здесь оно нужнее всего.

Кириленко растерянно кивнул, и Громов ввёл лекарство медленно, следя за цифрами, и минут через двадцать, когда хрипы в груди старика стали тише, а дыхание ровнее, Лев Аронович открыл глаза, ясные, умные, с весёлыми искорками, совсем не стариковские.

— Благодарю вас, молодые люди, — сказал он слабым, но отчётливым голосом. — Я, признаться, уже собирался прощаться с этим миром, но, как видно, рано. — Он перевёл взгляд на Громова и улыбнулся. — Вы знаете Тютчева, юноша?

— Немного, — ответил Громов.

— Тогда вот вам, вместо гонорара, — сказал старик и, прикрыв глаза, продекламировал тихо, но с удивительной силой:

'Умом Россию не понять,

Аршином общим не измерить:

У ней особенная стать —

В Россию можно только верить'.

— Я всю жизнь это студентам читал, — добавил он, открывая глаза. — И всю жизнь не понимал до конца, что это значит. А сейчас, кажется, начинаю понимать. В стране, где лекарство от сердца приходится ждать, как чуда, чудо иногда всё-таки приезжает на скорой помощи.

Старушка в шали заплакала, тихо, без всхлипов, прижав к губам край платка, а Громов сел за стол, заваленный книгами, и записал в карту вызова всё, как было: препарат, доза, время введения, состояние больного до и после. Каждое слово, каждую цифру. Так, как никогда не записывал Лёшка.

Оставшиеся девять ампул он решил утром вернуть на склад, официально, под роспись, с запиской, что больше не понадобились. Пусть Зинаида Марковна думает, что хочет. Если она проверяла, вернулся ли Лёшка в схему, то получит ответ: нет. А если не проверяла, ничего не потеряет.

В машине, когда они ехали обратно по ночному бульвару, Кириленко долго молчал, протирая очки, а потом вдруг спросил:

— Алексей, а почему вы… почему ты пошёл в фельдшеры? Ты ведь знаешь больше, чем я, честное слово. Я это ещё на том крупе заметил. Ты ведь мог бы в институт…

— Мог бы, Игорь, — ответил Громов. — Может, ещё и пойду. Только сначала надо тут кое-что доделать.

Около трёх ночи Катя, улучив минуту, когда Пал Семёныч ушёл курить, принесла ему в комнату отдыха кружку горячего чая и бутерброд с сыром, завёрнутый в бумагу. Она посидела рядом минут пять, пока он ел, рассказывая, что мама её до сих пор вспоминает «Римские каникулы», хотя смотрела их двадцать лет назад, и что после того вечера она сама купила себе учебник химии для поступающих и уже прочитала первые две главы. Громов слушал её, ел бутерброд и чувствовал, как тревога, весь вечер сидевшая у него в груди холодным комком, понемногу оттаивает.

* * *

Под утро, когда смена подходила к концу и в коридорах подстанции стояла та особая предрассветная тишина, когда все спят, кроме дежурных, Громов шёл из комнаты отдыха к диспетчерской и увидел, что дверь в кабинет Кнышева приоткрыта и оттуда пробивается свет. Кнышев сидел за столом, без пиджака, в расстёгнутой рубашке, и что-то писал, а рядом с ним на столе стоял стакан с чаем, давно остывшим, и пепельница, полная окурков.

Громов постучал и вошёл, не дожидаясь ответа.

— Борис Аркадьевич, вы опять допоздна? — спросил он самым обыкновенным тоном.

Кнышев вздрогнул, будто его застали за чем-то постыдным, и быстро накрыл исписанный лист газетой.

— А тебе какое дело, Малинин? — огрызнулся он. — Иди работай.

— Да никакого, Борис Аркадьевич, — ответил Громов, не двигаясь с места. — Просто вы и в ночь на двадцать шестое октября долго не уходили, помните? Когда я в гараже сидел? Катя говорит, вы до двух часов были у себя. И звонили кому-то. Долго.

Кнышев поднялся из-за стола, и Громов увидел, как его лицо наливается тёмной кровью, а над головой стремительно взлетают цифры: пульс сто двадцать, сто тридцать, сто сорок, давление такое, что любой кардиолог схватился бы за голову.

— Ты… ты что, следишь за мной⁈ — закричал Кнышев, срываясь на фальцет. — Ты, пьянь, ничтожество, выговор с занесением, ты за заведующим подстанцией следить будешь⁈ Да я тебя… Да я тебя завтра же уволю, по статье, за… за… — Он задохнулся, схватился за грудь и тяжело опустился обратно на стул. — Вон отсюда! Вон!

Громов вышел и закрыл за собой дверь. В коридоре было тихо, и через дверь он слышал, как Кнышев тяжело, с присвистом дышит и как звякает графин о стакан. В его крике не было гнева. Громов за тридцать лет слышал сотни криков в больничных коридорах, крики горя, ярости и отчаяния, и умел их различать. Это был крик человека, которому очень страшно.

* * *

В восемь утра в комнате старшей медсестры, как и каждое утро, принимали укладки у бригад, сдающих смену. Старшая медсестра, Анна Григорьевна, сухая строгая женщина в очках, тридцать лет проработавшая на скорой, по инструкции вскрывала опломбированные коробки с наркотическими препаратами, пересчитывала ампулы при двух свидетелях и записывала в специальный журнал, прошитый и опечатанный сургучом. Это была рутина, которую Громов видел уже несколько раз и на которую не обращал внимания.

Анна Григорьевна взяла коробку четырнадцатой бригады, проверила пломбу, кивнула, сорвала её и открыла крышку. Пересчитала ампулы морфия, лежавшие в картонных гнёздах. Пересчитала ещё раз. Подняла глаза поверх очков на Громова и Кириленко, и лицо у неё стало каменным.

— Трёх ампул морфия не хватает, — сказала она ровным голосом, и в комнате наступила такая тишина, что было слышно, как тикают часы на стене. — Пломба цела. Но вот здесь, — она поднесла пломбу к лампе, — её вскрывали и запечатывали снова. Очень аккуратно. Почти незаметно.

Кириленко побелел и растерянно посмотрел на Громова. Громов смотрел на пустые гнёзда в коробке и чувствовал, как внутри у него всё медленно заледенело. За всю смену он ни разу не открывал эту коробку, ни одного вызова не было, где понадобился бы морфий. Он получил её вчера в четыре часа у старшей медсестры опломбированной, расписался за целую пломбу, сунул в чемоданчик и ни разу не открывал. А получила эту коробку старшая медсестра, как получала каждый день, утром со склада.

От Зинаиды Марковны.

— Ответственный за укладку на смене фельдшер Малинин, — произнесла Анна Григорьевна, глядя в журнал. — Его подпись. Я обязана доложить заведующему.

— Но мы же её не открывали! — вырвалось у Кириленко, и голос у него сорвался почти на крик. — Анна Григорьевна, честное слово, за всю смену ни одного вызова, где был бы нужен морфий! Ни одного! Можете проверить по картам!

— Это вы будете объяснять не мне, Игорь Сергеевич, — сухо ответила старшая медсестра, не поднимая головы от журнала. — Моё дело — пересчитать и записать. А объяснять будете заведующему. И, боюсь, не только ему. Пропажа наркотических средств — это не выговор, это прокуратура.

Она сказала это без злорадства, устало и почти с сожалением, и от этого стало ещё страшнее.

Кнышева вызвали через пять минут. Он вошёл в комнату, посмотрел на коробку, на пустые гнёзда, на Громова, и на его лице, ещё несколько часов назад перекошенном от страха, Громов увидел то, чего никак не ожидал увидеть. Облегчение. Огромное, почти радостное облегчение человека, которому вдруг дали шанс.

А в конце коридора, у двери аптечного склада, в накрахмаленном халате и с журналом под мышкой, стояла Зинаида Марковна. Она смотрела на Громова через открытую дверь, и на её добром лице было написано искреннее материнское сочувствие, и она тихо, горестно качала головой, словно хотела сказать: «Ах, Лёшенька, Лёшенька, ну что же ты опять натворил».