Скорая 1979. Том 1 · Arden
Глава 21 из 30
Скорая 1979. Том 1 · Глава 21 · Подстава

Глава 21 · Подстава

Кнышев изменился за пять минут так, будто кто-то подменил его другим человеком. Ещё ночью, в своём кабинете, он кричал фальцетом, задыхался и хватался за грудь, и над его головой метались цифры, выдававшие животный страх. А сейчас он стоял посреди комнаты старшей медсестры в застёгнутом на все пуговицы пиджаке, прямой, собранный, с выражением скорбной торжественности на лице, как у человека, на долю которого выпала тяжёлая, но благородная обязанность, и пульс его, Громов видел это ясно, держался на спокойных восьмидесяти.

— Товарищи, — сказал Кнышев, обводя взглядом всех присутствующих: Анну Григорьевну за столом, Кириленко у двери, Громова у окна и двух медсестёр, которые заглянули на шум и теперь не решались уйти. — То, что произошло, выходит далеко за рамки обычного нарушения дисциплины. Пропажа наркотических средств из укладки бригады — это не выговор. Это уголовное дело. Это прокуратура. И я, как заведующий подстанцией, обязан сделать всё, что предписывает инструкция, независимо от личных симпатий и антипатий.

Он сделал паузу, давая всем оценить вес своих слов.

— Поэтому я прошу немедленно, в присутствии свидетелей, осмотреть личный шкафчик фельдшера Малинина. Анна Григорьевна, вы будете свидетелем как старшая медсестра. И попросите, пожалуйста, подойти Маргариту Львовну из профкома, она сегодня дежурит.

Маргарита Львовна, явившись через пять минут, выслушала его, поджала губы и сказала, что осмотр, конечно, проведёт, раз положено, но что она ещё не забыла, как на прошлой неделе разбирали жалобу Пыжова и как всё обернулось, и что торопиться с выводами на месте Бориса Аркадьевича не стала бы. Кнышев сделал вид, что не расслышал.

Громов стоял у окна, глядя на серый двор подстанции, где дядя Коля, ни о чём ещё не подозревая, протирал фары своего РАФа, и думал быстро и холодно. Отказаться от осмотра значит признать вину, это любой поймёт. Согласиться — значит позволить им открыть шкафчик, в который этой ночью, пока он ездил на Чистые пруды и пил чай с Катей, мог залезть кто угодно, потому что шкафчики на подстанции не запирались никогда. Он вспомнил, как в первую ночь из этого шкафчика бесследно исчезла бутылка коньяка, и понял, что знает, что там найдут.

— Я согласен, Борис Аркадьевич, — сказал он, отворачиваясь от окна. — Только сначала одно дело. Я хочу при свидетелях кое-что сдать.

Он открыл свой чемоданчик, вынул картонную коробочку с синими иностранными надписями и положил её на стол перед Анной Григорьевной.

— Вчера, в начале смены, Зинаида Марковна выдала мне десять ампул импортного препарата для сердечных больных, по требованию, подписанному Игорем Сергеевичем. Одна ампула введена ночью больному на Чистопрудном бульваре, это записано в карте вызова. Девять я возвращаю на склад, потому что они больше не понадобились. Прошу принять под роспись и пересчитать при мне.

Анна Григорьевна посмотрела на него поверх очков долгим, внимательным взглядом, и в этом взгляде Громову почудилось что-то похожее на уважение. Потом она открыла коробочку и пересчитала ампулы, одну за другой, выкладывая их на стол рядком.

— Девять, — сказала она. — Записываю.

— А десятая где? — тут же вскинулся Кнышев. — Десятая куда делась, Малинин? Опять больному, который ничего не помнит?

— Десятую я ввёл сам, своими руками, Борис Аркадьевич, — неожиданно громко сказал Кириленко от двери, и все обернулись к нему. Он был бледен до синевы, очки сползли на кончик носа, но голос у него не дрожал. — Вернее, Малинин вводил, а я стоял рядом и всё видел. Лев Аронович Гольдберг, восемьдесят лет, Чистопрудный бульвар, тяжёлая сердечная недостаточность. Ему стало лучше на глазах. Карта вызова у меня, я её сам подписал, можете проверить хоть сейчас.

Кнышев поморщился, как от зубной боли, но промолчал, и Анна Григорьевна аккуратно вписала в журнал: «Возвращено девять ампул, одна использована по назначению согласно карте вызова». Громов посмотрел на Кириленко с благодарностью, и тот смущённо кивнул и отвёл глаза.

* * *

В раздевалке было тесно. Новость о пропавшем морфии облетела подстанцию быстрее, чем кто-либо успел её объявить, и у дверей толпились медсёстры, водители и санитарки, вытягивая шеи и переговариваясь шёпотом. Маргарита Львовна из профкома, запыхавшаяся, с поджатыми губами, встала рядом с Анной Григорьевной, и Кнышев, торжественный, как на параде, кивнул старшей медсестре:

— Прошу, Анна Григорьевна.

Шкафчик открылся со скрипом. Внутри было всё то же, что и три недели назад, когда Громов впервые заглянул сюда: растоптанные кеды, пачка «Явы» с тремя сигаретами, которую он так и не выбросил, какие-то квитанции, скомканный старый свитер. Анна Григорьевна, надев резиновые перчатки, перебирала вещи медленно и тщательно, будто на операции, и в раздевалке стало так тихо, что было слышно, как за стеной капает вода в умывальнике.

Она подняла свитер и встряхнула его. Из кармана, звякнув о металлическое дно шкафчика, выкатились три маленькие стеклянные ампулы с отломанными шейками и стеклянный шприц с иглой, в котором на донышке ещё оставалась мутная капля.

По раздевалке прокатился вздох, будто разом выдохнули все. Кто-то из санитарок перекрестился, кто-то из медсестёр ахнул и прикрыл рот ладонью. Анна Григорьевна осторожно, двумя пальцами в перчатке, подняла одну ампулу к свету и прочитала надпись.

— Морфина гидрохлорид, — сказала она глухо. — Один процент. Три ампулы. Пустые.

— Это неправда! — Кириленко протолкался вперёд, и голос у него сорвался. — Шкафчики же не запираются! Ни у кого! Сюда кто угодно мог залезть, ночью, пока мы на вызовах были! Это подбросили, это же очевидно!

— Игорь Сергеевич, — оборвал его Кнышев ледяным тоном, — я вас прошу, не устраивайте здесь балаган. Что очевидно, а что нет, решат следователь и суд. Наше дело — зафиксировать факт. Маргарита Львовна, пишите, пожалуйста, акт.

Громов стоял у стены и смотрел на эти три ампулы, на шприц с мутной каплей, на скомканный свитер, в который когда-то заворачивал бутылку армянского коньяка, и чувствовал странное, почти отрешённое спокойствие, какое бывает у хирурга, когда операция уже пошла не так и паниковать поздно. Он знал, как это сделано. Тот же шкафчик, тот же свитер, та же ночь, пока он был на вызовах. Тот же человек, который знал, куда класть, чтобы нашли. Почерк был тот же, только на этот раз это был почерк не синей пастой на бумаге, а пустыми ампулами в кармане свитера.

* * *

Следователь из районного отделения приехал через час. Это был немолодой грузный мужчина в мятом пальто и с портфелем, у которого лопнула застёжка, и звали его Фомин. По его усталому лицу и равнодушным глазам было видно, что он видел сотни таких дел и заранее знал, чем кончится это.

Допрос шёл в кабинете Кнышева. Фомин задавал вопросы скучным монотонным голосом, не поднимая глаз от бланка, и записывал ответы аккуратным почерком, медленно, с нажимом. Когда получил укладку. Кто выдавал. Была ли цела пломба. Открывал ли коробку в течение смены. Были ли вызовы, на которых требовался морфий. Кто ещё имел доступ к шкафчику. Употребляет ли сам наркотики. Употреблял ли раньше. Состоит ли на учёте.

Громов отвечал честно и подробно, и Фомин записывал, не выражая ни сочувствия, ни недоверия.

— Отпечатки с ампул и шприца снимем, — сказал он наконец, закрывая папку. — Экспертиза недели две займёт, у нас очередь. До окончания следствия вы, гражданин Малинин, под подпиской о невыезде. — Он придвинул к нему бланк. — Распишитесь. Из Москвы никуда, по первому вызову являться.

— Товарищ следователь, у меня одна просьба, — сказал Громов, расписываясь. — Снимите отпечатки не только с ампул и шприца. Снимите их ещё с коробки укладки и с пломбы. Пломбу ведь кто-то вскрывал и запечатывал заново. Если на ней найдутся чужие отпечатки, не мои и не старшей медсестры, значит, коробку вскрыли до того, как она попала ко мне.

Фомин впервые за весь допрос поднял на него глаза, долго и с каким-то новым интересом посмотрел, хмыкнул и, ничего не сказав, что-то дописал в протоколе.

— А работа? — спросил Громов.

— А это уже к вашему начальству, — пожал плечами Фомин.

— Вы отстранены от работы до окончания следствия, Малинин, — тут же сказал Кнышев, и в его голосе прозвучало плохо скрытое удовольствие. — Сдайте, пожалуйста, удостоверение и халат. Сейчас.

Громов расписался в бланке, отстегнул от кармана удостоверение фельдшера скорой помощи с собственной, то есть Лёшкиной, фотографией и положил на стол. Потом снял халат, белый, накрахмаленный, с вышитой на кармане эмблемой, тот самый, в котором он спасал Ариадну Львовну, шведа, Вадима и старого профессора с Тютчевым, аккуратно сложил его и положил рядом с удостоверением.

Кнышев смотрел на этот халат, как охотник смотрит на шкуру добытого зверя, и даже не пытался этого скрыть.

* * *

Телефон-автомат на углу у подстанции работал через раз, и Громов дважды бросал двушку, прежде чем в трубке раздались гудки. Жаров ответил после первого гудка, будто сидел у телефона и ждал.

— Знаю, — сказал он, не дав Громову договорить. — Уже знаю, мне сводку принесли час назад. Морфий в шкафчике. Подписка. Отстранение.

— Сергей Петрович, вы же понимаете, что это подстава, — сказал Громов, прижимая трубку к уху. — Тот же почерк. Тот же шкафчик. Тот же человек.

— Понимаю, Малинин. Лучше тебя понимаю. — Голос Жарова был усталым и глухим. — Только вмешаться не могу. Это не моё дело, это уголовный розыск, хищение наркотиков, а не хищение соцсобственности. Если я сейчас открыто полезу защищать фельдшера, которого поймали с морфием, тот, кто звонит Лисовскому из нашего здания, сразу поймёт, что ты со мной заодно. И тогда тебе конец, а мне, скорее всего, тоже. — Он помолчал. — И ещё. Мне сегодня утром подписали перевод. С понедельника я в управлении, на новой должности. Кабинет с окном на Петровку. Дело по аптекоуправлению передают другому.

— Кому? — спросил Громов, уже зная, что ответ ему не понравится.

— Не знаю пока. Кому-то, кто его закроет за неделю, — ответил Жаров. — Но ты слушай меня, Малинин. Я не сдаюсь. Я буду копать, тихо, по своим знакомым, вечерами, хоть из дома. А ты держись. Ничего не делай сгоряча. И главное, ни с кем не говори, кроме меня. Ни с кем, слышишь?

* * *

Когда Громов вернулся на подстанцию за курткой, всё было уже по-другому. Он почувствовал это сразу, едва переступив порог, как чувствуют перемену погоды. Разговоры смолкали при его приближении и снова начинались за спиной, и в этих голосах больше не было ни любопытства, ни сочувствия, только брезгливость. Медсёстры из второй бригады, которые три дня назад пекли «Наполеон» на день рождения дяди Коли и подмигивали ему за праздничным столом, теперь отворачивались и делали вид, что очень заняты журналами. Санитарка тётя Шура, всегда подсовывавшая ему лишнюю ватрушку из столовой, поджала губы и прошла мимо, будто его здесь не было. А водитель второй бригады, тот самый, что отвернулся от него неделю назад, когда пропал Серебряков, сказал громко, на весь коридор, никому и всем сразу:

— Я ж говорил, горбатого могила исправит. Как пил, так и колется. Вот вам и вся гордость подстанции.

Никто ему не возразил, и это молчание было хуже любых слов.

Громов забрал куртку из раздевалки, где у раскрытого шкафчика ещё стояли две санитарки и перешёптывались, и пошёл к выходу. И только у самой двери понял, что не все отвернулись.

У двери своей комнаты его ждала Анна Григорьевна. Она стояла, сложив руки на груди, и, когда он поравнялся с ней, тихо сказала, не глядя на него, будто разговаривала сама с собой:

— Я тридцать лет на скорой, Малинин. Наркоманов видела сотни. У них руки другие, глаза другие, и вены не такие, как у вас. — Она помолчала. — И ещё одно. Коробки с наркотиками я получаю со склада каждое утро, в восемь, опломбированные, по журналу. А вчерашнюю, вашу, Зинаида Марковна принесла мне отдельно, в три часа дня, перед самой вашей сменой. Сказала, что утреннюю пересобирала, там пломба кривая была. Я тогда и внимания не обратила. А сейчас вот думаю.

Она повернулась и ушла к себе, плотно закрыв дверь, прежде чем он успел что-нибудь ответить.

Громов постоял у закрытой двери. Коробку с морфием Зинаида Марковна принесла отдельно, за час до его смены, с объяснением про кривую пломбу. В тот же час, когда она с материнской улыбкой выдавала ему десять ампул для сердечников и поправляла воротник. Всё это могло быть совпадением. Склад действительно пересобирает укладки, пломбы действительно бывают кривыми. Но совпадений в этой истории становилось слишком много, и Громов, который за тридцать лет научился не доверять совпадениям у постели больного, почувствовал, как туман, в котором он блуждал три недели, начинает понемногу редеть.

Кириленко догнал его в коридоре, взволнованный, с горящими за стёклами очков глазами, и сбивчиво заговорил о том, что прямо сегодня напишет объяснительную на имя главного врача станции, и что подпишет её как врач, и что всем расскажет про старика с Чистых прудов и про то, как Малинин работал на крупе, и что это всё ложь и подстава, и что он не позволит. Громов положил руку ему на плечо и сказал спасибо, и Кириленко покраснел до ушей.

Дядя Коля ждал у ворот, курил свою беломорину, засунув свободную руку глубоко в карман синей куртки, и, когда Громов подошёл, ни о чём не спросил. Он только молча пошёл рядом до троллейбусной остановки, а когда подъехал троллейбус, сунул Громову в карман куртки смятую трёшку и проворчал:

— На всякий случай, Лёха. Мало ли. И не вздумай отдавать, обижусь.

А в последний момент, когда двери троллейбуса уже начали закрываться, из ворот подстанции выбежала Катя, без пальто, в одной вязаной кофте, с развевающейся косой. Пал Семёныч, видно, не отпускал её от пульта, и она сбежала на минуту, и успела только подбежать к троллейбусу и прижать ладонь к стеклу двери, за которым стоял Громов. Он прижал свою ладонь с другой стороны. Троллейбус тронулся, и Катя осталась стоять на остановке, маленькая, в кофте, на холодном ноябрьском ветру, и смотрела ему вслед, пока не скрылась за поворотом.

А в окне диспетчерской, отодвинув занавеску, стоял Пал Семёныч, седой, грузный, в старой вязаной безрукавке, и смотрел на неё и на уходящий троллейбус с какой-то отеческой, понимающей грустью, качая головой.

* * *

Домой Громов шёл медленно, растягивая дорогу от остановки как только мог, потому что не знал, что скажет маме. Не говорить ей нельзя, она всё равно узнает: от тёти Вали, от соседей, от того, что он не пойдёт на смену. Но и сказать правду он не мог, потому что до операции оставалось шесть недель, а Система бесстрастно показывала над её головой цифры, от которых ему делалось холодно. Он решил, что сегодня скажет, что взял отпуск за свой счёт, чтобы побыть с ней перед больницей. А дальше видно будет.

В подъезде было сумрачно, пахло кошками и чьими-то щами, и откуда-то сверху доносилось бормотание телевизора, по которому, судя по звукам, шёл субботний эстрадный концерт, и кто-то на верхнем этаже подпевал ему нестройным басом. У почтовых ящиков на первом этаже, синих, железных, с номерами квартир, выведенными белой краской, он машинально, по привычке, открыл ящик Малининых ключиком, который висел на кольце вместе с ключами от квартиры. Внутри лежали «Вечерняя Москва», которую выписывала мама, квитанция за свет и белый конверт без марки, без адреса, без штемпеля. Просто белый конверт, положенный в ящик чьей-то рукой.

Громов стоял у почтовых ящиков, держа конверт в руке, и чувствовал, как у него начинают мелко дрожать пальцы. Потом надорвал край и вытащил сложенный вчетверо листок в клетку.

Те же ровные печатные буквы. Та же синяя паста.

«Я ТЕБЯ ПРЕДУПРЕЖДАЛ. ТЕПЕРЬ ЗАБУДЬ ПРО ЖАРОВА. ИЛИ ЗАБУДЬ ПРО 20 ДЕКАБРЯ».

Двадцатое декабря. Дата маминой операции. О ней знали мама, тётя Валя и, её стараниями, половина подъезда, институт Бакулева, полковник Николай Фёдорович, Жаров. И ещё Катя, которой он сам, прошлой ночью, за чаем с бутербродом, в комнате отдыха с приоткрытой дверью, рассказал, что маме назначили операцию на двадцатое декабря и что он так этому рад, что боится сглазить.

Он рассказал это ночью, на подстанции. А утром в его шкафчике нашли морфий. А вечером в его почтовом ящике лежало это.