Глава 28 · Язва
Жаров снял трубку после второго гудка, и голос у него был совсем не сонным, будто он и не ложился.
— «Красная стрела», — сказал Громов без предисловий, прижимая трубку к уху и глядя на ходики тёти Вали. — Сегодня, в двадцать три пятьдесят пять. Зинаида Марковна. Она звонила старику час назад, сказала, что едет домой, туда, где всё началось. Это Ленинград, Сергей Петрович.
В трубке было тихо секунды три, и Громов слышал, как Жаров дышит.
— Еду, — сказал он наконец. — Сейчас подниму Фомина, он живёт рядом с Комсомольской, успеет раньше нас. Вокзальной милиции звонить не буду. Тот, кто у нас в здании звонил Лисовскому, может сидеть где угодно, хоть в линейном отделе. Только свои, Малинин. Только те, кому мы верим. — Пауза. — А ты-то как доберёшься? От Черёмушек до вокзала такси не меньше часа ловить, в такое время их днём с огнём не найдёшь.
— Доберусь, — ответил Громов. — Встречаемся на перроне.
Он нажал на рычаг, не кладя трубку, и набрал номер, который знал теперь лучше собственного: номер диспетчерской подстанции. Ночью там сидела сменщица, пожилая, незнакомая, и Громов, назвавшись, попросил позвать водителя четырнадцатой бригады, Николая Степановича, если он сейчас не на вызове. Ему повезло. Через минуту в трубке раздался знакомый хрипловатый голос.
— Лёха? Ты чего среди ночи? С матерью что?
— С мамой всё хорошо, дядь Коль. Мне нужна твоя машина. С сиреной. Прямо сейчас. Мне надо на Ленинградский вокзал к без двадцати двенадцать, иначе она уедет.
Дядя Коля не спросил, кто «она». Он только сказал в трубку куда-то в сторону: «Тамара Ильинична, Лёха зовёт», и Громов услышал, как на том конце хлопнула дверь.
РАФ подлетел к подъезду через двенадцать минут, с включённой сиреной и синей мигалкой, распугав кошек во дворе и разбудив, наверное, половину дома. Тамара Ильинична сидела на переднем сиденье, прямая, в пальто поверх белого халата, и, когда Громов распахнул заднюю дверь, повернулась к нему через окошко в перегородке.
— Садись, Малинин, — сказала она. — Вызов у нас, считай, на Комсомольскую площадь. Человеку плохо, срочно, а то уедет. — И по её лицу Громов понял, что она всё знает и ни о чём не собирается спрашивать.
* * *
Дядя Коля гнал так, как, наверное, гнал когда-то свою полуторку со снарядами под Курском, вцепившись в руль обеими руками и ругая каждый встречный светофор такими словами, каких Громов от него никогда не слышал. Москва летела за окнами, ночная, предновогодняя, вся в огнях: на площадях уже стояли огромные ёлки, увитые гирляндами разноцветных лампочек, в витринах универмагов висели картонные снежинки и Деды Морозы, а через Садовое кольцо, почти пустое в этот час, тянулись растяжки с надписями «С Новым, 1980 годом!» и олимпийскими кольцами. Редкие машины шарахались к обочине, заслышав сирену, гаишник на перекрёстке у Колхозной площади, вместо того чтобы остановить их, взял под козырёк.
— Это она? — тихо спросила Тамара через окошко, не оборачиваясь. — Зинаида Марковна?
— Она, Тамара Ильинична.
Тамара долго молчала, глядя в лобовое стекло на мелькающие огни.
— Я ей на пятидесятилетие эклеры пекла, — сказала она наконец глухо. — Сама. С заварным кремом. Она тогда меня обняла и сказала, что я ей как сестра. — Она сжала сумку на коленях так, что побелели костяшки. — Ладно. Гони, Николай Степанович.
Громов смотрел на часы на руке Тамары, которая держала запястье так, чтобы ему было видно. Двадцать три двадцать. Двадцать три двадцать пять. Двадцать три тридцать две.
— Успеем, — бросил дядя Коля через плечо, не оборачиваясь. — Я эту дорогу с закрытыми глазами знаю. Я по ней в сорок первом на фронт уезжал, с Ленинградского.
Они вылетели на Комсомольскую площадь в двадцать три тридцать восемь. Три вокзала стояли вокруг неё, как три старинных терема, подсвеченные прожекторами: Ярославский с его сказочной крышей, Казанский с высокой башней и Ленинградский, строгий, с часами на маленькой башенке над входом. Часы показывали без двадцати двенадцать. Дядя Коля, не сбавляя скорости, заложил вираж через трамвайные пути и затормозил прямо у главного входа, у самых ступеней, где стояли милиционер и две бабки с мешками.
— Беги, Лёха! — крикнул он. — Я за тобой!
* * *
На перроне было людно и шумно, как бывает только перед отправлением ночного поезда в другую столицу. «Красная стрела» стояла у платформы длинной ярко-красной лентой вагонов с золотыми полосками и гербами, и из каждой трубы над вагонами поднимался дымок: проводники топили углём титаны, чтобы пассажиры могли пить чай. Пахло углём, морозом и почему-то апельсинами, которые, наверное, везли кому-то к Новому году в авоськах и сетках. Проводницы в тёмно-синих шинелях и меховых шапках стояли у дверей, проверяя билеты, пассажиры, солидные, в пыжиковых шапках и каракулевых воротниках, прощались с провожающими, носильщики катили тележки с чемоданами, а из репродуктора на столбе диктор торжественным голосом объявлял, что до отправления скорого поезда номер два Москва — Ленинград остаётся пятнадцать минут.
Жаров и Фомин уже были здесь. Громов увидел их у середины состава, двух мужчин в тёмных пальто и шапках, которые медленно шли вдоль вагонов, вглядываясь в окна. А впереди них, у шестого вагона, прислонившись плечом к красной стене вагона, стоял широкоплечий бритый парень в кожаной кепке. Кирилл. Он курил и смотрел на перрон тяжёлым, равнодушным взглядом, и Громов понял, кого он охраняет.
Кирилл тоже их увидел. Он отбросил сигарету, выпрямился и шагнул наперерез, загораживая собой дверь вагона, и Громов увидел, как его правая рука скользнула в карман куртки.
И в этот момент из-за спины Громова, из толпы провожающих, неторопливо вышел дядя Коля. В синей форменной куртке водителя скорой, с пластырем на голове, который так до конца и не сняли, и с той самой тяжёлой монтировкой в руке, которой он махал на пустыре у Мосфильмовской. Он не стал кричать и не стал махать. Он просто встал рядом с Громовым, положил монтировку себе на плечо и посмотрел на Кирилла.
— Ты, парень, руку-то из кармана вынь, — сказал он негромко и почти добродушно. — А то я дружков твоих на пустыре в темноте не разглядел, а тут светло. Тебя разгляжу.
Жаров, подойдя, коротко кивнул Громову и шепнул, что проводница шестого вагона узнала по описанию женщину в пуховом платке, четвёртое купе, а в пятом едет мужчина в светлой дублёнке с двумя огромными чемоданами, которые еле затащили в вагон втроём.
Кирилл долго смотрел на дядю Колю, на монтировку, на пластырь, на Жарова и Фомина, которые уже подходили с двух сторон. Потом медленно вынул пустую руку из кармана, сплюнул на перрон, развернулся и ушёл в толпу, не оглядываясь.
* * *
Зинаида Марковна сидела в четвёртом купе шестого вагона, у окна, в тёмном драповом пальто и пуховом оренбургском платке, накинутом на плечи. На столике перед ней стоял стакан чая в железнодорожном подстаканнике с выдавленным на нём спутником, лежал пакетик сушек и раскрытая книга в серой обложке, и Громов, скользнув взглядом, прочитал название: «Блокадная книга», а на верхней полке, над её головой, — большой коричневый чемодан с металлическими уголками. Когда дверь купе отъехала в сторону и на пороге появился Громов, а за ним Жаров и Фомин, она подняла глаза от книги, и на её лице не дрогнул ни один мускул. Цифры над её головой остались такими же ровными: шестьдесят восемь.
— Лёшенька, — сказала она мягко и улыбнулась своей материнской улыбкой. — Пришёл всё-таки. Я так и думала, что Паша скажет. Он ведь добрый, Паша, всегда был добрый, вот и не удержал. — Она аккуратно закрыла книгу, заложив страницу сложенной газетой. — Как мама-то?
— Жива, — ответил Громов. — Сердце бьётся. Со шведским клапаном.
Зинаида Марковна долго смотрела на него, и в её глазах впервые за всё время мелькнуло что-то похожее на удивление.
— Со шведским, — повторила она. — Надо же. Значит, нашёлся всё-таки. Ну и слава богу, Лёшенька. Слава богу.
Она поднялась, спокойно, без суеты, поправила платок на плечах и протянула Фомину руки, сложенные запястьями вместе, так, как, наверное, видела в кино. Фомин посмотрел на эти руки, на её спокойное доброе лицо, и Громов увидел, как у этого грузного, ко всему привыкшего следователя дрогнули губы.
А в соседнем купе, за тонкой перегородкой, вдруг что-то загрохотало, хлопнула дверь, и по коридору вагона, расталкивая пассажиров и проводницу с подносом стаканов, которые со звоном полетели на пол, бросился человек в светлой дублёнке. Эдуард Семёнович. Он бежал к тамбуру, к выходу на перрон с другой стороны, туда, где уже никого не было, и бежал так быстро, как может бежать только смертельно напуганный человек.
Он не добежал, и Громов, бросившийся следом, видел всё от начала до конца. На полпути, у самого купе проводников, он вдруг резко остановился, будто наткнулся на невидимую стену, согнулся пополам, схватился обеими руками за живот и с коротким, страшным, нечеловеческим криком повалился на ковровую дорожку в проходе.
* * *
Громов был рядом с ним через несколько секунд. Эдуард Семёнович лежал на боку, поджав колени к животу, и его холёное, гладко выбритое лицо было серым, как пепел, покрытым крупными каплями холодного пота. Он не кричал больше, он только хрипел сквозь стиснутые зубы и боялся пошевелиться, потому что каждое движение отзывалось болью, которую было видно по его глазам.
Громов положил ладонь ему на живот. Живот был твёрдым, как доска, как деревянная крышка стола, и от лёгкого нажатия Эдуард выгнулся и застонал. Цифры над его головой проваливались вниз: давление падало, пульс частил за сто двадцать. И Система, которая ещё на Ленинских горах, полтора месяца назад, бесстрастно отметила у этого человека начинающуюся язву желудка, теперь вывела красным:
«Прободная язва желудка. Разлитой перитонит. Болевой шок».
Полтора месяца страха, бессонных ночей, стакан, разбитый о стену, «Волга» у чужого подъезда, звонки из управления. Язва, которая тихо грызла его изнутри все эти недели, в эту ночь, на этом перроне, на бегу, прорвалась.
— Вызвать вокзальную скорую? — спросил Жаров, склонившись над ними. — Или в медпункт?
— Нет времени, — ответил Громов, не поднимая головы. — Пока она приедет, пока довезёт, он умрёт. У него в животе дыра, и всё, что было в желудке, сейчас в брюшной полости. Ему нужен хирург в ближайший час, иначе не вытащим. — Он обернулся к проходу, где уже стояла Тамара Ильинична с чемоданчиком в руке. — Тамара Ильинична, носилки из машины. И капельницу ставим прямо здесь, ему нужен объём.
Тамара кивнула, и через три минуты дядя Коля с проводником вагона уже несли по проходу носилки из РАФа. Эдуарда Семёновича переложили на них, осторожно, бережно, и вынесли на перрон, на глазах у десятков пассажиров «Красной стрелы», которые прилипли к окнам и столпились в тамбурах. Тамара на ходу нашла вену и поставила капельницу, а Громов шёл рядом и держал флакон высоко над головой, следя за цифрами. Никаких сильных обезболивающих, только то, что поддержит давление, иначе хирург в приёмном не увидит настоящей картины.
До Склифосовского от Комсомольской площади было меньше трёх километров. Дядя Коля гнал РАФ с сиреной по Садовому, и в салоне Эдуард Семёнович, белый, с мокрым лицом и стиснутыми зубами, вдруг нашёл в темноте руку Громова и вцепился в неё холодными влажными пальцами.
— Зачем, Малинин? — прохрипел он, и Громов едва расслышал его сквозь вой сирены. — Зачем ты… Я ведь тебя… бить посылал… На пустырь… Ты мог бы просто… Оставить…
Громов посмотрел на него сверху вниз, на это серое, перекошенное от боли лицо, которое ещё совсем недавно так самодовольно улыбалось ему с заднего сиденья «Волги» на Ленинских горах.
— Я врач, Эдуард Семёнович, — сказал он просто. — Лежите и не разговаривайте. Скоро будем.
Эдуард Семёнович долго смотрел на него, не мигая, а потом закрыл глаза, и по его щеке, к виску, медленно скатилась капля, которую можно было принять за пот.
В приёмном Склифа дежурный хирург, огромный рыжий мужчина с руками молотобойца, только глянул на Эдуарда, положил руку ему на живот и тут же крикнул, чтобы готовили операционную. Каталку увезли по коридору, и они ждали в приёмном почти час, пока из операционной не вышла медсестра и не сказала, что дыру в желудке ушили, перитонит промыли, и больной, похоже, выкарабкается, если не будет осложнений. Громов вспомнил Ленинские горы, ночь, огни Лужников под обрывом и строчку Системы, которую тогда отметил с холодным интересом, как врач отмечает симптом у пациента: начинающаяся язва желудка. Он тогда подумал, что этот человек смертен и уязвим. Он не думал, что однажды будет держать флакон капельницы над его головой. Громов стоял у дверей приёмного рядом с Тамарой, которая молча смотрела на него, и по её лицу, обычно такому строгому и непроницаемому, было видно, что она им гордится, хотя никогда в жизни этого не скажет.
* * *
Когда они вернулись на вокзал, «Красная стрела» уже давно ушла, точно по расписанию, в двадцать три пятьдесят пять, без двух своих пассажиров, и на опустевших путях, где она стояла, только поблёскивали в свете фонарей заиндевевшие рельсы, уходящие в темноту, на север, в сторону Ленинграда. На опустевшем перроне, в свете фонарей, стоял милицейский «уазик», а рядом с ним Фомин и Жаров, присев на корточки, вскрывали чемоданы, вынесенные из шестого вагона.
В двух огромных чемоданах Эдуарда Семёновича, под рубашками и свитерами, аккуратными рядами, коробка к коробке, лежали ампулы. Тысячи ампул. Импортные сердечные препараты в коробочках с синими надписями, точно такие, как те, что Зинаида Марковна выдала Громову в начале злополучной смены. Противосудорожные, французские, такие же, как у маленького Саши на полке над кроватью. И кордарон, тот самый, за которым Вадим Серебряков обегал весь город для своего отца. Целое состояние, ехавшее в Ленинград, где летом на стадионе имени Кирова будут играть олимпийский футбол и куда съедутся тысячи иностранцев.
— Перед тем как поджечь склад, она вынесла оттуда всё ценное, — сказал Жаров, поднимаясь и отряхивая колени. — Всё, что можно было продать. А журналы и накладные сожгла, чтобы концов не нашли.
Но настоящая находка ждала их в коричневом чемодане с металлическими уголками. Фомин долго перебирал аккуратно сложенные шерстяные кофты, ночные рубашки и вязаные носки, а на самом дне, завёрнутая в чистое полотенце, лежала толстая общая тетрадь в клеёнчатой обложке, исписанная от первой до последней страницы. Фомин раскрыл её под фонарём, и Громов, заглянув через его плечо, увидел ровный, аккуратный, разборчивый почерк. Даты. Названия препаратов. Количество ампул. Суммы в рублях. Фамилии и инициалы. Три года день за днём.
— Своя бухгалтерия, — тихо сказал Фомин, и в его усталом голосе впервые прозвучало что-то похожее на изумление. — Она журналы на складе сожгла, а свою тетрадку с собой повезла. Всё здесь. Каждая ампула. Каждый рубль.
Жаров молча забрал тетрадь, закрыл её и спрятал во внутренний карман пальто, прижав рукой, будто боялся, что она исчезнет. Потом сказал, что Кирилла уже взяли: патрульные Фомина перехватили его на стоянке такси у Казанского вокзала, когда тот пытался уехать на «Волге» хозяина.
* * *
— Лёха, — тихо сказал дядя Коля, подойдя к Громову и тронув его за рукав. — Ты, если она тебя куда позовёт, один не ходи. Слышишь? Я таких, как она, на войне видел. Тихих. Они самые страшные.
Зинаиду Марковну вывели из здания вокзала, где она всё это время сидела в комнате линейного отдела под присмотром Фомина, и повели к «уазику». Она шла спокойно, не торопясь, в своём драповом пальто и оренбургском платке, с прямой спиной, будто шла не в милицейскую машину, а в булочную за сушками. У самой машины она остановилась и обернулась, и свет фонаря упал на её лицо, доброе, спокойное, с аккуратным перманентом под платком.
— Я всё расскажу, — сказала она Жарову ровным голосом, каким говорят о погоде. — Всё, от начала до конца. Про склад, про Пашу, про Эдика, про коньяк. И про Доктора. Особенно про Доктора. — Она помолчала, а потом медленно перевела взгляд с Жарова на Громова, стоявшего чуть поодаль, у РАФа, рядом с Тамарой и дядей Колей. — Только не вам, гражданин подполковник. Ему. Наедине.