Скорая 1979. Том 1 · Глава 5 · Против правил

Глава 5 · Против правил

Пульса на сонной артерии не было. Громов понял это за две секунды, как понимал сотни раз в прошлой жизни, и за эти же две секунды понял ещё одно: на высокой мягкой кровати, в перине, массаж сердца бесполезен, грудная клетка будет просто проваливаться в пух вместе со всеми его усилиями. Он подхватил Ариадну Львовну под плечи и колени, лёгкую, как ребёнка, и опустил на пол, на вытертый ковёр между кроватью и пианино, а соседка в фартуке у двери тонко вскрикнула, будто он её уронил.

— Малинин, ты что делаешь⁈ — выдохнула Тамара Ильинична, вскакивая.

— Остановка, Тамара Ильинична, пульса нет, — ответил он, уже стоя на коленях и укладывая ладони одну на другую на середину маленькой сухой груди. — Мешок для дыхания из укладки, гепарин в вену, и ноги ей поднимите повыше, на табуретку, быстрее, пожалуйста.

Он надавил, и под ладонями хрустнуло, как всегда хрустит у стариков, у которых рёбра хрупкие, как печенье. Громов не остановился, потому что знал, что сломанное ребро заживёт, а остановившееся сердце нет, и начал качать в том ритме, к которому привыкли его руки, частом и глубоком, отсчитывая про себя. Тамара Ильинична стояла над ним, и он кожей чувствовал её колебание, долгое, как вечность, хотя длилось оно, наверное, секунду. Потом она опустилась на колени рядом, раскрыла чемоданчик, вытащила резиновый дыхательный мешок с маской и молча прижала маску к лицу старушки.

— Ты слишком часто качаешь, по инструкции шестьдесят в минуту, — сказала она, не поднимая глаз и сжимая мешок.

— Знаю, Тамара Ильинична, но так кровь лучше идёт, поверьте мне, я потом объясню, — ответил он, не сбиваясь со счёта. — Вдох после каждых тридцати, я скажу когда. Двадцать восемь, двадцать девять, тридцать, давайте.

Она сжала мешок, и грудь старушки приподнялась. Потом Тамара набрала гепарин, нашла вену на тонкой руке, в которой вены выступали, как у всех стариков, синими жгутами, и ввела, пока он качал.

— Адреналин внутрисердечно, я набираю, — бросила она, уже ломая ампулу, и достала длинную иглу, которой в те годы кололи прямо в сердце через грудную стенку.

— Не надо в сердце, Тамара Ильинична, давайте лучше в вену, туда же, где гепарин, — попросил Громов, не прерывая счёта. — При массаже он из вены дойдёт куда нужно, а длинной иглой мы ей и так побитые рёбра проткнём, и лёгкое можно задеть.

Тамара на мгновение застыла со шприцем, и он видел, как в ней борются двадцать лет привычки и то, что она видела за последние минуты. Потом она молча сменила иглу на короткую и ввела адреналин в ту же вену.

Соседка в фартуке, опомнившись, сама подсунула под ноги Ариадне Львовне табуретку с вышитой подушкой, и Громов коротко кивнул ей, не прерываясь. В дверях никто больше не шептался. Коммуналка, в которой минуту назад звенела ругань и бубнил хоккей, стояла тихо, как в церкви, и было слышно только, как он считает вслух и как шипит воздух в резиновом мешке.

Громов знал то, чего здесь пока не писали в инструкциях: при массивной тромбоэмболии сильный и долгий массаж иногда сам разбивает тромб, закупоривший лёгочную артерию, и тогда кровь снова находит дорогу. Шанс был маленький, но другого у Ариадны Львовны не было, и он качал, и качал, и качал, пока руки не налились свинцом, а по спине под рубашкой не потёк пот, и тело Лёшки Малинина, не привыкшее ни к какой работе тяжелее подъёма рюмки, не начало ныть в каждой мышце.

— Малинин, уже семь минут, — тихо сказала Тамара, и он понял, что она имеет в виду.

— Ещё две, Тамара Ильинична, дайте мне ещё две минуты, — выдохнул он. — Если за две ничего не будет, я остановлюсь, честное слово.

На третьей минуте из этих двух, когда он уже чувствовал, что руки вот-вот откажут, под его пальцами на сонной артерии что-то слабо дёрнулось. Громов замер, прижал пальцы сильнее, и дёрнулось снова, редко и неуверенно, но само, без его помощи. А потом Ариадна Львовна сделала вдох, короткий, сиплый и некрасивый, самый прекрасный вдох, какой он слышал за последние два дня.

— Есть пульс, — сказал он и сел на пятки, потому что ноги его больше не держали. — Есть, Тамара Ильинична, есть.

В углу зрения, где всё это время горела красная строка, вспыхнуло и развернулось новое окно:

'Жизнь пациента сохранена.

Функциональность Системы: 2%.

Открыт модуль: контроль жизненных показателей'.

И прямо над лицом старушки, как на мониторе в реанимации, проступили бледные цифры: пульс, давление, частота дыхания. Давление было низким, но оно росло. Громов смотрел на эти цифры, как смотрят на письмо из дома, и едва удержался, чтобы не рассмеяться от облегчения, потому что это было первое, чего ему по-настоящему не хватало с того момента, как он очнулся в кабинете Кнышева.

Ариадна Львовна открыла глаза минуты через три, мутные и непонимающие, и долго смотрела на склонившееся над ней потное лицо Громова, словно пыталась вспомнить, где видела его раньше. Губы её шевельнулись, и он наклонился ниже.

— Вы успели, молодой человек, — прошептала она едва слышно, с той старомодной учительской интонацией, с какой, наверное, сорок лет хвалила учеников за чисто сыгранный этюд. — А я уж думала, не успеете.

У Громова перехватило горло, и он смог только кивнуть.

В дверях шумно выдохнули, и кто-то неуверенно захлопал, а соседка в фартуке расплакалась в голос. Только у самой двери, скрестив руки на груди, стоял пожилой мужчина в полосатой пижаме, с газетой «Правда», сложенной трубкой, и смотрел на Громова так, как смотрят на жулика, пойманного за руку.

— Я всё видел, молодой человек, — отчеканил он. — Как вы пожилую женщину с кровати на пол бросили и по рёбрам её колотили, и как на доктора голос повышали, и запах от вас я тоже учуял. Моя фамилия Пыжов, я член домового комитета, и так этого не оставлю, будьте уверены.

— Товарищ Пыжов, он же её спас, вы что, не видите? — ахнула соседка в фартуке, но Пыжов только поджал губы и удалился по коридору, шаркая тапками.

* * *

Нести Ариадну Львовну пришлось на носилках по широкой лестнице с чугунными перилами, и лифта в этом старом доме, конечно, не было. Дядя Коля держал носилки спереди, Громов сзади, а двое мужиков из коммуналки поддерживали по бокам на поворотах, и дядя Коля на каждом пролёте вполголоса поминал архитектора, строителей и всех царей, при которых этот дом был построен. Пыжов, накинув поверх пижамы пальто, спустился следом за ними до самого подъезда и всю дорогу громко диктовал сам себе, что запишет номер машины, фамилию фельдшера и время, и что завтра же напишет куда следует. У РАФа он действительно достал из кармана огрызок карандаша и старательно переписал номер на край своей «Правды», а дядя Коля, захлопывая задние двери, посоветовал ему заодно записать и прогноз погоды, раз уж всё равно пишет.

До Склифосовского было недалеко, и РАФ летел по вечерней Москве с сиреной, распугивая «Москвичи» и троллейбусы, а Громов сидел рядом с носилками и следил за цифрами в углу зрения, которые понемногу ползли вверх.

В приёмном отделении Склифа пахло хлоркой и мокрой одеждой, и дежурный врач, высокий усталый мужчина с залысинами и в халате, застёгнутом не на те пуговицы, выслушал Громова с выражением человека, которому в конце долгой смены рассказывают анекдот.

— Тромбоэмболия, говорите? — переспросил он, глядя почему-то не на больную, а на фельдшера. — А вы, простите, кто по образованию, молодой человек, чтобы мне диагнозы диктовать? Стенокардия у бабушки, по всему видать, возраст, давление, откачали — и спасибо, а дальше уж мы как-нибудь сами разберёмся.

Громов открыл было рот, но Тамара Ильинична шагнула вперёд и встала между ними.

— Это не он вам диктует, коллега, это я вам говорю, — сказала она ровно и твёрдо, и в её голосе вдруг прорезалось что-то такое, от чего дежурный врач выпрямился. — Тромбоэмболия лёгочной артерии на фоне тромбоза глубоких вен правой голени. Больная три недели лежит после перелома шейки бедра, нога отёчная, горячая, одышка внезапная, остановка была. Снимите ЭКГ, там будет перегрузка правых отделов, я вам ручаюсь. Гепарин мы ввели.

Дежурный врач посмотрел на неё, потом на Громова, потом снова на неё, хмыкнул и велел санитарке звать кардиографистку. Через десять минут он вернулся с лентой в руке, и лицо у него было уже совсем другим.

— Правые отделы, — буркнул он, ни на кого не глядя. — Вы правы, коллега. Забираем в реанимацию.

Когда каталку с Ариадной Львовной увезли по длинному коридору, Громов на минуту задержался у окна приёмного. В прошлой жизни он бывал в Склифе десятки раз, на конференциях и консилиумах, и помнил его новые корпуса из стекла и бетона, томографы и вертолётную площадку на крыше. А здесь были тусклые лампы, облупленные стены, санитарки в застиранных халатах и старые каталки со скрипучими колёсами, и всё равно это был тот же Склиф, где так же, как и через полвека, вытаскивали людей с того света. От этой мысли ему стало спокойнее, будто он встретил в чужом городе старого знакомого.

* * *

Обратно ехали молча. Дядя Коля насвистывал что-то себе под нос, Тамара Ильинична сидела вполоборота к окошку в перегородке, и Громов видел в полутьме её профиль, резкий и неподвижный, как на старой фотографии. Она заговорила, только когда машина выехала на Садовое.

— Малинин, я тебя знаю два года. — Голос у неё был тихий и очень усталый. — Два года ты опаздывал, путал ампулы, спал на вызовах, и я каждый месяц собиралась писать на тебя рапорт, но жалела твою мать. А за две последние смены ты угадал гипогликемию, которую я пропустила бы, увидел тромбоэмболию, которую я точно пропустила, и качал так, как я не видела, чтобы качали даже в институте на кафедре. Откуда ты это знаешь?

Громов ждал этого вопроса с первой минуты в коммуналке и уже знал ответ, который звучал бы правдоподобно.

— У меня от отца учебник остался, Тамара Ильинична, по оперативной хирургии, и записи его на полях, — сказал он. — Он всю жизнь писал заметки, что где увидел, какие ошибки у кого были. Я раньше их не читал, а после того как… после всего, что со мной было, стал читать по ночам. Там много такого, чего в инструкциях нет. Про тромбы после переломов он как раз писал, что их прозевывают чаще всего.

Тамара долго смотрела на него через окошко, и он не мог понять, верит она или нет.

— Хороший, видно, был хирург, твой отец, — наконец сказала она. — Ладно, пусть так. Только в карте я напишу правду, Малинин. Что давала нитроглицерин, что это была моя ошибка и что больная из-за неё чуть не умерла.

— Не надо так писать, Тамара Ильинична, — возразил Громов, подаваясь вперёд. — Нитроглицерин не вызывает тромбоэмболию, остановка случилась бы в любом случае, тромб уже сидел в лёгком. Напишите как было: диагностирована стенокардия, при ухудшении пересмотрен диагноз, проведена реанимация, введён гепарин. Это правда, и никакого вранья в ней нет, а себя казнить на бумаге незачем.

— Двадцать лет назад я один раз написала в карте не как было, а как надо, чтобы меня не тронули, — вдруг сказала она, глядя в лобовое стекло, и голос у неё дрогнул так, что дядя Коля перестал насвистывать. — И того больного с тех пор каждую ночь помню. Так что не учи меня, Малинин, как карты писать.

Она больше ничего не объяснила, а Громов не стал спрашивать, хотя теперь понимал, почему она так боится ошибок и так беспощадна к чужим. Вместо этого Тамара открыла свою потёртую сумку, достала оттуда сложенный вдвое лист, исписанный её мелким почерком, посмотрела на него, будто видела впервые, и медленно, аккуратно разорвала пополам, потом ещё раз, и сунула клочки в карман пальто.

— Это был рапорт, — пояснила она, хотя он и так понял. — Выбрасывать в машине не буду, а то Николай Степанович потом скажет, что я мусорю.

Дядя Коля кашлянул, помолчал и сообщил, ни к кому не обращаясь, что у него от таких разговоров опять изжога, и что лучшее средство от изжоги, как известно, это молоко с содой, а у Лёхи, кстати, соды полкармана, он сам видел, так что можно считать, что бригада укомплектована. Тамара Ильинична фыркнула, и это было первое подобие улыбки, которое Громов у неё видел.

* * *

После Склифа их ещё дважды гоняли по вызовам, к пьяному с разбитой головой и к ребёнку с температурой, и на подстанцию они вернулись далеко за полночь. В кабинете заведующего горел свет, и Громов понял, что это не к добру, ещё до того, как из дверей высунулась голова Кнышева.

— Малинин, ко мне, — скомандовал он, и в его голосе звучало плохо скрытое торжество. — И вы, Тамара Ильинична, тоже, раз уж вы там были.

В кабинете всё было как в первый день: графин, телефон, Брежнев на стене и Мишка на календаре, только Кнышев на этот раз не стоял, а сидел, развалившись в кресле, и перед ним лежал лист бумаги, исписанный размашистым почерком.

— Мне тут звонили, — начал он, постукивая пальцем по листку. — Не кто-нибудь, а член домового комитета, товарищ Пыжов, уважаемый человек, ветеран. Рассказал много интересного. Что фельдшер скорой помощи Малинин, от которого, я цитирую, «разило спиртным», сбросил семидесятидвухлетнюю больную с кровати на пол, избивал её по грудной клетке, повышал голос на врача и командовал ею, будто это он врач, а не она. Что скажете, Малинин?

— Скажу, что больная жива, Борис Аркадьевич, и сейчас лежит в реанимации Склифосовского, — ответил Громов. — А по грудной клетке я её не избивал, а делал непрямой массаж сердца, её с кровати сняли потому, что на мягком массаж не работает. Это в любом учебнике написано.

— Больная жива благодаря Малинину, Борис Аркадьевич, — вмешалась Тамара Ильинична, и Громов с удивлением услышал в её голосе ту же твёрдость, что и в приёмном Склифа. — Я поставила неверный диагноз, а он поставил верный. Если бы не он, мы бы сейчас везли её не в реанимацию, а в морг. Я готова это подтвердить где угодно, в том числе письменно.

Кнышев поморщился, как от кислого, и откинулся в кресле.

— Спас или не спас, Тамара Ильинична, это решит разбор, — протянул он. — А вот то, что фельдшер при враче командует и при свидетелях повышает голос, это факт, и никакие спасения нарушение субординации не отменяют. У нас не самодеятельность, у нас медицинское учреждение. И запах, заметьте, товарищ Пыжов тоже учуял.

— Борис Аркадьевич, простите, что вмешиваюсь, — Серебряков возник в дверях с видом человека, который случайно проходил мимо, и сделал скорбное лицо. — Но раз уж речь о запахе, я тоже должен сказать, из чувства долга. В четверг вечером Малинин прямо на смене в гастроном за водкой бегал, это вся подстанция видела, а ночью, извините, в гараже с бутылкой сидел. Я не хотел говорить, мы ведь коллеги, но раз такое дело.

— Ночью в гараже, говоришь? — Громов повернулся к нему, и Серебряков чуть заметно отступил. — А ты-то сам что делал ночью на подстанции, Вадим? Я по графику смотрел, в четверг ты до восьми вечера работал, а в гараж, говоришь, ночью заглядывал.

Серебряков на долю секунды замешкался, и Громов увидел, как в его холёном лице что-то дрогнуло, а потом он пожал плечами и сказал, что забегал за забытым учебником, и ушёл, не дожидаясь ответа. Кнышев ничего не заметил или не захотел заметить.

Заведующий взял ручку, придвинул к себе бланк и медленно, с удовольствием, вывел на нём несколько строк, а потом поставил подпись с таким росчерком, будто подписывал мирный договор.

— Приказ о служебном разборе, — объявил он. — В понедельник в десять утра, у меня в кабинете, при представителе профкома. Явка обязательна. — Он помолчал, глядя на Громова поверх бланка, и добавил уже почти небрежно, будто вспомнил мелочь: — И ещё одно, Малинин, раз уж вы здесь. В понедельник у нас комиссия из горздрава, они будут проверять списание импортных препаратов по картам вызовов за последние полгода. Так вот, я лично распорядился, чтобы начали с ваших карт. С каждой. Раз уж вы у нас такой грамотный, вам, я думаю, бояться нечего.

Громов вышел в коридор и остановился у стенда «Лучшие бригады месяца», глядя на фотографии незнакомых улыбающихся людей и не видя их. В понедельник разбор, на котором Пыжов и Кнышев сделают из спасения избиение. В понедельник комиссия, которая откроет Лёшкины карты вызовов и найдёт в них десятки импортных ампул, якобы введённых больным, которых никто не видел, и повесит всё это на него, потому что подпись в картах его. И в понедельник Эдик придёт за товаром лично.

Часы над стендом показывали без десяти час. До понедельника оставалось полтора дня.