Скорая 1979. Том 1 · Глава 6 · Отлежится

Глава 6 · Отлежится

Спать Громов не мог. Он честно полежал минут двадцать на жёстком топчане в комнате отдыха, под колючим солдатским одеялом, слушая, как за стеной храпит кто-то из водителей, но перед глазами всё равно стоял Кнышев с его росчерком, а в голове по кругу крутились три слова: разбор, комиссия, Эдик. Он заставил себя разложить всё по полочкам, как раскладывал когда-то план сложной операции. Для разбора нужны свидетели, и они есть: соседка в фартуке, которая видела, как всё было, сама Ариадна Львовна, если выживет, и дежурный врач Склифа с лентой ЭКГ. С Эдиком разговор будет отдельный, и к нему ещё надо подготовиться. А вот с комиссией было хуже всего, потому что против подписи в карте никакие свидетели не помогут, и чтобы защититься, нужно было понять, как именно устроена эта проверка. В конце концов он встал, натянул халат и пошёл по тёмному коридору туда, где под дверью диспетчерской пробивалась полоска жёлтого света.

Катя сидела за пультом одна, старший диспетчер ушёл дремать в соседнюю комнату, и перед ней стояла эмалированная кружка с чаем и лежал раскрытый журнал «Юность», который она читала, подперев щёку рукой. Увидев Громова, она не удивилась, только подвинула к нему табуретку и молча достала из ящика вторую кружку, со щербинкой на краю.

— Не спится? — спросила она, наливая ему из большого чайника на плитке. — Я слышала, как Кнышев на тебя опять кричал. Весь коридор слышал, стены у нас тонкие, как папиросная бумага. Ты не расстраивайся, Лёша, он на всех кричит перед комиссией, у него от страха голос прорезается.

— Да я не расстраиваюсь, Кать, я думаю, — ответил Громов, обхватив кружку ладонями, потому что в диспетчерской было прохладно, а руки после массажа всё ещё ныли. — Слушай, а ты не знаешь, как эта комиссия вообще будет проверять? Кнышев сказал, что с моих карт начнут, а я, честно говоря, даже не представляю, где они сейчас, эти карты, и что в них будут искать.

Катя отложила журнал и посмотрела на него с лёгким удивлением, будто он спросил, где на подстанции туалет.

— Так карты же через неделю сдаются в архив станции, ты что, забыл? — сказала она. — Их там подшивают по месяцам, и они лежат, пока кто-нибудь не затребует. А комиссия всегда делает одно и то же, мне Пал Семёныч рассказывал, он уже третью переживает. Они берут карты за полгода и сверяют с журналом аптечного склада. Если в карте написано, что фельдшер ввёл больному какой-нибудь импортный препарат, значит, этот препарат ему перед сменой выдали по журналу, и там должна стоять подпись Зинаиды Марковны и подпись фельдшера. Если всё сходится, все довольны. А если не сходится, тогда начинается, — она выразительно округлила глаза, — тогда начинается такое, что лучше не надо.

Громов медленно отпил чай, горячий и крепкий, заваренный по-диспетчерски, так что ложка почти стояла. Картина, которая до этого складывалась обрывками, вдруг встала на место целиком. Если в Лёшкиных картах десятки импортных ампул, якобы введённых больным, то в журнале склада должны стоять десятки выдач этих ампул Лёшке, и против каждой — подпись того, кто выдавал. А значит, человек, выдававший ампулы, рискует в понедельник ничуть не меньше, чем сам Лёшка, и вот ему-то мёртвый фельдшер действительно был бы куда удобнее живого, потому что на мёртвого можно списать всё. Ключ ко всему лежал в журнале аптечного склада, а журнал лежал в сейфе у Зинаиды Марковны.

— Кать, а в журнал склада можно как-нибудь заглянуть? — спросил он как можно небрежнее. — Ну, чтобы самому проверить, что там про меня записано, а то я, знаешь, в последние месяцы был не в лучшей форме, мог и напутать что-нибудь.

— Ты что, Лёша, Зинаида Марковна этот журнал из рук не выпускает, она с ним, по-моему, даже в столовую ходит, — засмеялась Катя. — Хотя кое-что ты и правда напутал, я-то помню. — Она вдруг посерьёзнела и понизила голос. — Ты ведь в прошлом месяце сам ко мне подходил и просил, чтобы я тебя ставила на вызовы к старикам, к сердечникам. Я ещё удивилась, потому что раньше ты от таких бегал, говорил, что там одна тоска и корвалол. А тут вдруг сам просишь, да ещё шоколадку мне принёс, «Алёнку». Я, правда, тебя ставила, куда получалось. Это ведь ничего, что я ставила?

Громов посмотрел на неё и увидел, что она действительно волнуется, не сделала ли чего-то плохого, и от этого ему стало нехорошо. Теперь он понимал механизм до конца. Пожилому сердечнику дорогой импортный препарат в карте никого не удивит, ни врача, ни комиссию, потому что старикам с больным сердцем такие препараты и положены, а сами старики потом ничего не вспомнят и уж точно никуда не пожалуются. Лёшка выбирал вызовы, на которых удобнее всего воровать, и выбирал их руками вот этой девушки с косой, которая принесла ему лишнюю кружку.

— Ничего, Кать, ты ни в чём не виновата, — сказал он и сам удивился, как твёрдо это прозвучало. — Ты только, пожалуйста, больше никому про это не рассказывай, ладно? Ни Кнышеву, ни Зинаиде Марковне, ни вообще кому-нибудь. Это важно, правда.

Катя смотрела на него долго и внимательно, машинально закрыв журнал и разглаживая ладонью его обложку, и в её глазах мелькнуло что-то похожее на испуг, но она кивнула.

— Лёша, ты во что-то влез? — спросила она совсем тихо.

Ответить он не успел, потому что на пульте тревожно замигала лампочка, и Катя схватила трубку, а через минуту уже говорила в микрофон, и голос её поплыл под потолком по всей подстанции: «Четырнадцатая бригада, на выезд, Профсоюзная улица, общежитие ДСК, драка, мужчине плохо».

* * *

Общежитие домостроительного комбината было пятиэтажным панельным корпусом, в котором жили лимитчики, приехавшие в Москву строить Москву, и в третьем часу ночи в нём не спал, кажется, никто. В длинном коридоре третьего этажа горела одна лампочка из пяти, пахло тушёной капустой, махоркой и мокрыми портянками, на верёвке над головой висело чьё-то бельё, а у общей кухни толпились мужики в майках и трико, возбуждённо обсуждая, кто кого и за что. У стены, на полу, сидел здоровенный мужик лет тридцати пяти с разбитой бровью, в разорванной рубахе, а над ним возвышался молодой патрульный сержант в шинели и шапке с кокардой, уже доставший из планшета бланк.

— О, медицина приехала, — обрадовался сержант, завидев Тамару Ильиничну. — Вы гляньте его, товарищ доктор, быстренько, для порядка, что жив-здоров, и я его в вытрезвитель оформлю. Подрались они тут с соседом из-за бутылки, сосед его табуреткой приложил, а он, видите, сидит, ругается на всех, значит, в порядке.

— Не надо меня никуда, я сам дойду, — прохрипел мужик, пытаясь подняться и снова сползая по стене. — Отстаньте вы все от меня, я спать хочу, мне утром на смену. Если на комбинате узнают, что меня в вытрезвитель, мне премию срежут и в очереди на квартиру подвинут, вы понимаете или нет?

Тамара Ильинична присела рядом, посветила фонариком в зрачки, пощупала разбитую бровь, спросила, где болит, и мужик неопределённо махнул рукой куда-то в бок. Лицо у неё было серое от усталости, и Громов видел, что после сегодняшней ночи ей больше всего хочется, чтобы этот вызов оказался простым. Она пощупала рёбра, мужик охнул, и она кивнула сама себе: ушиб, возможно, трещина, алкогольное опьянение, ничего экстренного.

Но Громов смотрел на цифры. Они проступили над головой мужика в ту же секунду, как он вошёл в коридор, бледные и спокойные, как на мониторе, и спокойствия в них не было никакого: пульс сто двадцать шесть, давление девяносто на пятьдесят пять, и через минуту, когда он посмотрел снова, уже восемьдесят пять на пятьдесят. Мужик был бледен той особой, восковой бледностью, которую не даёт никакая водка, и на лбу у него выступил мелкий холодный пот, хотя в коридоре было душно.

— Товарищ, а где у вас сильнее всего болит? — спросил Громов, присаживаясь на корточки рядом. — Не в боку, а вообще, что сейчас беспокоит больше всего?

— Да плечо вот, левое, — буркнул мужик, морщась. — Сам не пойму, чего оно, табуреткой-то он мне в бок заехал, а ноет почему-то плечо, будто я его вывихнул.

Громов почувствовал, как у него внутри всё собирается в тугой холодный узел. Боль, отдающая в левое плечо после удара в левый бок, — это признак, который в учебниках описан ещё в прошлом веке и который пропускают до сих пор, потому что больной сам не понимает, при чём тут плечо, а врач не спрашивает. Кровь из разорванной селезёнки скапливается под диафрагмой, раздражает нерв, и боль уходит в плечо. Система только подтвердила то, что он уже знал: разрыв селезёнки, внутреннее кровотечение, и продолжается.

Он наклонился к Тамаре и сказал негромко, чтобы не слышал сержант:

— Тамара Ильинична, померьте ему давление, пожалуйста. Просто померьте, больше ничего не прошу.

Она подняла на него глаза, и он увидел, что спорить она не будет. Ещё вечером, на Арбате, она бы отрезала, а сейчас молча достала тонометр, намотала манжету на мощную волосатую руку, накачала и долго смотрела на стрелку. Потом накачала ещё раз.

— Восемьдесят на пятьдесят, — сказала она тихо, и лицо у неё изменилось. — Плечо, говоришь? Левое? — Она положила ладонь мужику на живот, и тот дёрнулся и застонал. — Селезёнка. Малинин, носилки, быстро, он у нас кровью истекает.

— Какие носилки, товарищ доктор, я его в вытрезвитель оформляю, — возмутился сержант, помахивая бланком. — У меня инструкция, пьяный в общественном месте, драка, всё по форме. А в больничку вы его повезёте, он там проспится, и ищи его потом.

— Товарищ сержант, — Громов поднялся и встал перед ним, глядя прямо в глаза и не повышая голоса. — Вы, конечно, можете его оформить, это ваше право. Только у него внутреннее кровотечение, и через час в вытрезвителе он умрёт. А отвечать за это будет не вытрезвитель и не мы, мы-то его вам по акту передадим и напишем, что предупреждали. Отвечать будет тот, чья подпись стоит на бланке, то есть вы. Вам это надо, когда у вас вся служба ещё впереди?

Сержант открыл рот, закрыл его, посмотрел на бланк в своей руке, будто тот вдруг стал горячим, и сунул его обратно в планшет.

— Везите, — буркнул он. — Но я с вами поеду, мне потом рапорт писать, где он.

— Вот и хорошо, заодно и носилки поможете нести, — кивнул Громов. — А то нас трое, а он, сами видите, какой богатырь.

Мужики в майках, притихшие было, одобрительно загудели, кто-то хохотнул и услужливо подал сержанту упавшую с его головы шапку, а сержант, красный как рак, взялся за носилки с одного угла, и они понесли богатыря вниз по лестнице, на которой, как и везде в этом городе, лифта не было.

В машине Тамара Ильинична сразу поставила капельницу с полиглюкином, подвесив стеклянный флакон на крючок под потолком салона, и Громов, придерживая руку больного, чтобы игла не выскочила на ухабах, старался не давать ему уснуть. Он расспрашивал мужика обо всём подряд, потому что пока человек отвечает, он в сознании, а пока он в сознании, можно следить, не становится ли хуже.

— Звать-то тебя как, богатырь? — спросил он, когда РАФ, взвыв сиреной, вылетел на проспект.

— Фёдор, — пробормотал мужик, щурясь на качающийся флакон. — Фёдор Игнатьевич Сомов, бригадир второй бригады монтажников, между прочим, у меня почётная грамота от треста есть. Я ж не пьяница какой, доктор, я по праздникам только, а сегодня у Витьки сын родился, вот мы и отмечали, а он, дурак, на радостях полез доказывать, что его «Спартак» лучше моего «Динамо». А я из-под Вологды сам, у меня там мать, а здесь я уже шестой год, в очереди на квартиру девятый номер, а если узнают, что я в вытрезвитель попал, меня в конец очереди, вы понимаете?

— Не попадёшь ты в вытрезвитель, Фёдор Игнатьевич, это я тебе обещаю, — сказал Громов, глядя на цифры, которые медленно, но упорно ползли вниз, несмотря на капельницу.

Сержант, сидевший на откидном сиденье у двери, слушал этот разговор, и лицо у него понемногу вытягивалось, будто до него только теперь доходило, чего он чуть не натворил. А дядя Коля за перегородкой гнал машину так, как гнал, наверное, в сорок третьем свою полуторку под обстрелом, и на поворотах носилки кренились, а стеклянный флакон под потолком тихо позвякивал о крючок.

* * *

Дежурная больница оказалась старым четырёхэтажным корпусом с облупленными колоннами у входа, и приёмное отделение в эту ночь было похоже на вокзал в час пик. Каталки стояли вдоль стен коридора в два ряда, на них стонали, спали и ругались, санитарка в застиранном халате возила шваброй по мокрому кафельному полу прямо между носилками и ворчала на всех, кто мешал ей мыть, а за стеклянной перегородкой медсестра с усталым лицом переписывала в толстый журнал чьи-то фамилии.

Дежурный хирург вышел к ним минут через десять, молодой, но уже полысевший, в мятой хирургической робе с пятнами на животе, и первое, что он сделал, подойдя к носилкам, — потянул носом воздух и скривился.

— Вы мне кого привезли, коллеги? — спросил он, даже не наклонившись к больному. — От него же перегаром несёт за версту. У меня в операционной прободная язва, в очереди два аппендицита, один из них ребёнок, и я здесь один на всё отделение, второй хирург на больничном. А вы мне пьяного лимитчика с синяком. Везите в вытрезвитель, там его положат на топчан, проспится и к утру будет как огурчик. Алкаш, отлежится.

— Коллега, у него давление восемьдесят на пятьдесят, пульс за сто двадцать, живот напряжён, — Тамара Ильинична шагнула к нему и заговорила быстро и отчётливо. — Удар в левое подреберье, боль отдаёт в левое плечо. Это разрыв селезёнки, он кровью истекает, его нужно брать на стол немедленно.

— У пьяных давление всегда пляшет, вы же сами знаете, — отмахнулся хирург. — И живот у него напряжён, потому что он с вами разговаривать не хочет. Плечо у него болит, потому что табуреткой, небось, и по плечу досталось.

— Его били в бок, а не в плечо, — не выдержал Громов. — Это симптом Кера, кровь под диафрагмой раздражает нерв, и боль отдаёт в плечо. Вы же хирург, вы должны…

Хирург медленно повернул голову и посмотрел на него так, будто с ним заговорила швабра.

— Это кто ещё тут меня учит? — процедил он. — Фельдшер? Фельдшер мне будет рассказывать про симптом Кера? Молодой человек, я шесть лет в институте учился и ещё два в ординатуре, а вы сколько, три года в училище? Вот и занимайтесь своим делом, носите носилки, а диагнозы оставьте тем, кому положено.

Он развернулся и пошёл по коридору, лавируя между каталками, а Тамара Ильинична, побелев от ярости, бросила Громову, что идёт звонить старшему врачу станции, пусть тот сам разговаривает с этим мясником, и почти бегом скрылась за стеклянной перегородкой, где стоял телефон. Сержант растерянно топтался у носилок, мял в руках шапку и спрашивал у всех подряд, что ему теперь писать в рапорте.

Громов остался у носилок один, и никогда в жизни он не чувствовал себя таким беспомощным. В прошлой жизни одного его слова хватило бы, чтобы Фёдора Сомова через пять минут уже везли в операционную, а заведующий отделением сам мыл бы руки. Здесь его слово не стоило ничего, потому что за ним не было ни диплома, ни должности, ни имени, а было только помятое лицо фельдшера с выговором и репутацией пьяницы, и никакие знания в голове не могли этого изменить. Санитарка со шваброй, добравшись до их носилок, сердито толкнула колесо и проворчала, что опять понавезли алкашей, а ей потом за ними пол отмывать, и что при Сталине такого безобразия не было. Громов её не слушал. Мужик на носилках притих, перестал ругаться и ворочаться, и Громову это совсем не понравилось. Он взял его за запястье, и пульс под пальцами был частым, нитевидным, едва уловимым, а кожа была холодной и влажной, как у лягушки.

Цифры в углу зрения поползли вниз, а потом рухнули, и Система вспыхнула красным, заслонив полкоридора:

'Массивное внутреннее кровотечение. Геморрагический шок.

Время до необратимых последствий: около 40 минут'.

Мужик вдруг открыл глаза, посмотрел на Громова мутным, непонимающим взглядом и спросил тихо, почти по-детски, успеет ли он к утру на смену, потому что без бригадира ребята на объект не выйдут. Потом глаза его закатились, голова безвольно откинулась на жёсткую подушку, и он потерял сознание. А в конце коридора, у двери с табличкой «Операционная», дежурный хирург даже не обернулся, и дверь за ним захлопнулась.