Глава 7 · Сорок минут
Сорок минут, повторил про себя Громов, глядя на захлопнувшуюся дверь операционной, и заставил себя думать не о Фёдоре, не о хирурге и даже не о собственной беспомощности, а о том, что вообще может сдвинуть с места этот скрипучий механизм. Приказывать он здесь не мог никому. Уговаривать хирурга было бесполезно, тот уже решил, что перед ним пьяный лимитчик и выскочка-фельдшер, и каждое новое слово только укрепляло его в этой уверенности. Тамара звонила старшему врачу станции, но пока тот проснётся, пока дозвонится до главного врача больницы, пока главный врач соизволит позвонить в отделение, сорок минут истекут, и звонить будет уже незачем. Нужно было что-то, что действовало бы сразу, прямо здесь, в этом коридоре, и когда Громов повернул голову, это что-то стояло в двух шагах от него, мяло в руках шапку с кокардой и растерянно спрашивало у медсестры за перегородкой, что ему писать в рапорте.
— Товарищ сержант, можно вас на минуту? — позвал Громов негромко, и сержант подошёл, обрадовавшись, что хоть кто-то знает, что делать. — Вас как зовут?
— Гусев, Василий, — ответил тот, по привычке вытягиваясь. — Сержант Гусев, патрульно-постовая служба.
— Василий, послушайте меня внимательно, у нас очень мало времени, — сказал Громов, наклоняясь к нему и понижая голос. — Вы ведь знаете, что в Уголовном кодексе есть статья о неоказании помощи больному? Сто двадцать восьмая, если не ошибаюсь. Когда врач, обязанный помочь, отказывается, и больной от этого умирает, врача судят. Так вот, этот больной умрёт минут через тридцать пять, если его не возьмут на стол. А вы здесь единственный человек, который имеет право зафиксировать отказ официально, с фамилией, временем и словами. Не для того, чтобы кого-то посадить, а для того, чтобы потом никто не сказал, что вас здесь не было или что вы молчали.
Сержант Гусев смотрел на него, и Громов видел, как в его круглом лице борются испуг, недоверие и что-то ещё, похожее на обиду человека, которого всю ночь гоняли туда-сюда, а теперь впервые предложили сделать что-то правильное.
— Протокол, значит, составить, — медленно проговорил он. — Об отказе в госпитализации. С фамилией.
— С фамилией, с временем и с его словами, «алкаш, отлежится», — подтвердил Громов. — И лучше вслух, чтобы все слышали, что вы составляете.
Гусев ещё секунду помедлил, потом надел шапку, поправил её обеими руками, расстегнул планшет и достал оттуда чистый бланк и химический карандаш. И пошёл по коридору к двери операционной, печатая шаг, как на плацу, так что каталки вдоль стен вздрагивали, а санитарка со шваброй испуганно прижалась к стене.
— Гражданин дежурный хирург! — гаркнул он у самой двери голосом, какого Громов от него никак не ожидал. — Прошу выйти для составления протокола! Сержант Гусев, патрульно-постовая служба! Фамилию вашу назовите, пожалуйста, и должность, а также время, когда вы отказали в помощи гражданину Сомову Фёдору Игнатьевичу!
В приёмном стало так тихо, что было слышно, как капает вода из крана за перегородкой. Медсестра в окошке застыла с ручкой над журналом, больные на каталках приподняли головы, а санитарка перекрестилась.
* * *
Хирург вышел через минуту, без маски, с красными пятнами на скулах, и Громов понял, что сейчас решится всё, потому что загнанный в угол человек может сделать правильную вещь, а может сделать глупость, лишь бы не признать ошибку. Хирург оглядел сержанта с бланком, Тамару Ильиничну, которая как раз выбежала из-за перегородки с трубкой, повисшей на проводе, и фельдшера у носилок, и на лице у него отразилось что-то очень похожее на ненависть.
— Это что за цирк, коллеги? — процедил он. — Вы мне милицию натравили? Думаете, я испугаюсь?
— Никто вас не пугает, доктор, — ответил Громов, не повышая голоса и не двигаясь с места. — Больной без сознания, давление упало ещё ниже. Посмотрите на него сами, это займёт одну минуту, и если я неправ, я лично извинюсь перед вами при сержанте и при всех. А если прав, вы через десять минут будете оперировать, и никакого протокола не будет. Товарищ сержант ведь подождёт, правда, товарищ сержант?
— Подожду, — буркнул Гусев, не опуская бланка.
Хирург подошёл к носилкам, и Громов увидел, как изменилось его лицо, едва он взглянул на Фёдора вблизи. Восковая бледность, запавшие глаза, серые губы, частое поверхностное дыхание — всё это любой хирург видел сотни раз и узнавал без всяких слов, и никакой перегар этого уже не заслонял. Хирург положил ладонь на живот, надавил, отпустил, нащупал пульс и нахмурился.
— Можно быстро проверить, есть ли кровь в животе, — сказал Громов вполголоса, так, чтобы слышал только хирург. — Проколоть брюшную стенку под пупком и завести тонкий катетер, как у вас это делают, шарящим катетером. Если там кровь, вы её сразу увидите.
Хирург бросил на него быстрый, злой взгляд, но спорить не стал. Он крикнул медсестре, чтобы несли набор, и через пять минут, прямо здесь, в коридоре, на каталке, под взглядами всего приёмного, сделал прокол. По тонкой прозрачной трубке медленно и неотвратимо поползла тёмная кровь.
Хирург смотрел на неё секунды три, и красные пятна на его скулах сменились бледностью.
— В операционную, — сказал он глухо. — Живо, пока не поздно. Сержант, уберите вы свою бумажку, ради бога.
Гусев с явным облегчением сунул бланк обратно в планшет и помог катить каталку.
* * *
У дверей операционной хирург вдруг остановился и обернулся к ним с таким видом, будто ему предстояло сказать что-то очень неприятное.
— У меня на соседнем столе прободная язва, её сейчас зашивает сестра, я её оставил на пять минут, — выговорил он быстро. — Второй хирург на больничном, ассистировать некому. Анестезистка есть, операционная сестра одна на два стола. Мне нужны хотя бы одни руки, чтобы держать крючки. — Он посмотрел на Тамару Ильиничну, потом, словно через силу, на Громова. — Вы, доктор, мне нужны в приёмном, у меня там две капельницы некому поставить. А ты, фельдшер, раз уж ты такой грамотный, иди мойся. Руки мыть умеешь, надеюсь?
— Умею, — ответил Громов, и это было самое большое преуменьшение в его жизни.
Предоперационная была крохотной, с кафельными стенами и двумя раковинами, над которыми висели часы с секундной стрелкой. Громов мыл руки не так, как привык за тридцать лет, а так, как здесь было принято: сначала щёткой с мылом под горячей водой, потом в тазике с раствором нашатыря, по старинному способу, о котором он читал только в учебниках истории медицины и который здесь оказался самым обычным делом. Операционная сестра, худая строгая женщина в маске, надела на него стерильный халат с чернильным штампом больницы на поясе, натянула перчатки и молча показала место у стола, напротив хирурга.
Операционная была такой, какой он помнил её по чёрно-белым фотографиям из старых учебников: белый кафель до потолка, бестеневая лампа, похожая на огромный цветок с множеством стеклянных лепестков, у изголовья анестезистка возле громоздкого наркозного аппарата, который вздыхал мехами, как живой. Фёдор лежал на столе уже под наркозом, огромный и беззащитный, и хирург, склонившись над ним, сделал разрез быстро и уверенно, и Громов, державший крючки, с облегчением понял, что руки у этого человека хорошие, несмотря на всё его хамство.
Живот был полон крови. Хирург выбирал её, отсасывал, промокал салфетками, и Громов видел, как быстро пропитываются алым белые салфетки и как сестра не успевает подавать новые. Селезёнка была разорвана поперёк, и когда хирург попытался её вывести, из глубины ударила такая струя тёмной крови, что брызги долетели до лампы.
Хирург застыл. Всего на секунду, может быть, на две, но Громов увидел, как дрогнули его руки, как расширились глаза над маской, и понял, что это не страх, а усталость, та самая, от которой в конце третьих суток на ногах мозг вдруг перестаёт выдавать решение. Кровь заливала рану, пульс на мониторе, который Громов видел в углу зрения яснее любого настоящего, провалился вниз, анестезистка вскрикнула, что давление падает.
— Ножку, — сказал Громов вполголоса, ровно, так, как говорил тысячи раз молодым хирургам в своей прошлой жизни. — Доктор, прижмите ножку селезёнки пальцами, большим и указательным, у самых ворот. Сначала прижать, потом зажим. Кровь уйдёт, и вы увидите, что делать.
Хирург даже не взглянул на фельдшера, который посмел ему подсказывать. Он просто сделал, как было сказано, запустил руку в глубину раны, нащупал и сжал, и струя крови иссякла, будто кто-то закрыл кран. Несколько секунд в операционной было слышно только, как вздыхает наркозный аппарат. Потом хирург коротко выдохнул, попросил зажим, и дальше всё пошло так, как должно было идти, чётко и спокойно, будто этой заминки и не было вовсе.
Громов держал крючки, смотрел на цифры давления, которые медленно поползли вверх, и молчал. Больше подсказывать было нечего, и он знал, что хорошему хирургу после такой минуты нужна тишина, а не советы.
* * *
Когда Громов, стянув перчатки и халат, вышел в коридор, Тамара Ильинична сидела на банкетке у стены, прямая, как всегда, с закрытыми глазами, и он решил было, что она задремала. Но она открыла глаза, едва он подошёл, и посмотрела на него снизу вверх долгим, странным взглядом.
— Анестезистка выходила курить, — сказала она. — Рассказала, как ты там, у стола, хирургу подсказывал, что делать. Шёпотом, говорит, а он слушался. Фельдшер после училища, два года опаздывал на смены. — Она покачала головой, и уголки её губ дрогнули. — Малинин, я тебя, наверное, никогда не пойму. Но карту на этого Сомова я напишу так, что никакой хирург к ней не придерётся.
Сержант Гусев дождался их у выхода, где у ворот, в кабине РАФа, клевал носом дядя Коля. Он уже не мял шапку, а держал её под мышкой, как положено, и на прощание крепко, двумя руками, пожал Громову ладонь.
— Ты это, Малинин, если что, я в сто сорок втором отделении служу, на Профсоюзной, — сказал он, чуть смущаясь. — Спросишь сержанта Гусева. Мало ли что. Я сегодня, может, первый раз за всю службу что-то толковое сделал.
Хирург вышел на больничное крыльцо, когда за тополями у ворот уже серело, и долго стоял молча, прислонившись к облупленной колонне, и курил «Яву», жадно, в несколько затяжек, так что сигарета сгорела почти до пальцев. Потом протянул пачку Громову, и тот покачал головой.
— Бросил, — пояснил Громов. — Третий день уже.
— Три дня — это ещё не бросил, это держишься, — хмыкнул хирург и закурил вторую. — Слушай, фельдшер, как там тебя…
— Малинин, Алексей.
— А я Лавров, Олег. — Хирург протянул руку, и пожатие у него оказалось крепким, несмотря на усталость. — Слушай, Малинин. — Он помолчал, глядя куда-то в сторону, на тёмные окна корпуса напротив. — Ты меня извини за то, в приёмном. Я третьи сутки не сплю, у нас тут сейчас такое творится, что я уже людей от мебели не отличаю. Но это не оправдание. Если бы не ты и не твой сержант, я бы этого Сомова утром нашёл в коридоре холодным, и потом всю жизнь его вспоминал бы. — Он помолчал ещё. — А где ты такому научился, про ножку? У нас это на четвёртом курсе проходят, и то не все запоминают.
— Отец хирург был, — ответил Громов коротко, как отвечал теперь всем. — Учебники остались, с его пометками.
Лавров кивнул так, будто другого ответа и не ждал, стряхнул пепел и вдруг спросил, есть ли у фельдшера кто-нибудь, кому нужна помощь, потому что долги, мол, надо отдавать. Громов сначала хотел отмахнуться, а потом, сам не зная почему, рассказал про маму: про ревматизм в молодости, про одышку на четвёртом этаже, про хлопающий первый тон и участковую, которая говорит, что это возраст.
Хирург слушал внимательно, не перебивая, и лицо у него стало серьёзным.
— Митральный стеноз, похоже, и тяжёлый, — сказал он наконец. — Такое оперируют, ты знаешь. У Бакулева оперируют, в институте сердечно-сосудистой хирургии. Я там в ординатуре полгода отработал, у меня руководитель был оттуда, он и сейчас там, в отделении приобретённых пороков. Человек сложный, но честный. Ничего не обещаю, Малинин, но попробую с ним поговорить. Оставь телефон.
— Телефона у нас нет, только у соседки, — сказал Громов, и в горле у него вдруг встал ком, которого он не ожидал. — Я вам её номер напишу. И свой рабочий, на подстанцию.
Он написал оба номера на обороте больничного бланка, который Лавров достал из кармана, и когда они пожимали друг другу руки на крыльце, в тусклом свете раннего воскресного утра, Громов впервые за эти три дня почувствовал, что в этом времени у него появляется не только мать, но и союзники.
* * *
Он проспал до обеда, как убитый, а проснулся от того, что мама на кухне тихонько напевала что-то из Шульженко, жаря картошку. Приступов за ночь, по словам тёти Вали, которая успела отчитаться, пока он разувался, не было, и Нина Павловна выглядела спокойнее, чем в пятницу.
— Лёшенька, а ты правда на операции был? — спросила она, ставя перед ним сковородку прямо на деревянную подставку. — Мне Валя сказала, тебе утром звонили, какой-то хирург, спрашивал, дошёл ли ты до дома. Такой вежливый, говорит, по имени-отчеству всё.
Громов удивился, как быстро Лавров сдержал слово, и сказал только, что помогал держать крючки, и ничего больше. Про Бакулевский институт он промолчал, потому что знал, как больно бывает, когда надежду дают, а потом отбирают, и решил сказать маме только тогда, когда будет что-то настоящее.
После обеда он поехал на Арбат. Соседка в фартуке, которую, как выяснилось, звали Клавдией Михайловной, открыла ему дверь коммуналки, ахнула и затащила на общую кухню, где немедленно налила чаю с баранками и спросила, чем может помочь «такому хорошему доктору». Узнав про разбор и про жалобу Пыжова, она возмущённо всплеснула руками так, что с полки чуть не слетела кастрюля.
— Да этот Пыжов на всех пишет, милок, на весь дом! — воскликнула она, понизив голос и оглянувшись на дверь. — На меня писал, что я котов прикармливаю, на Семёновых писал, что у них по ночам музыка, а у них глухой дед радио слушает! Давай бумагу, я тебе всё как было напишу, и соседи подпишутся, я их всех соберу, пусть только попробуют не подписаться.
В дверях кухни, будто почуяв, что о нём говорят, возник Пыжов в той же полосатой пижаме и с той же «Правдой» под мышкой. Он окинул Громова тяжёлым взглядом, открыл было рот, но Клавдия Михайловна, не оборачиваясь, громко сообщила в пространство, что некоторые, между прочим, сами по ночам в ванной по часу сидят, а соседи молчат, и ещё неизвестно, кому и куда тут писать надо. Пыжов закрыл рот, поджал губы и удалился, так и не сказав ни слова.
Она писала долго, старательно, крупным школьным почерком, высунув от усердия кончик языка, и в конце вывела: «Всё написанное подтверждаю, Клавдия Михайловна Жукова, пенсионерка, ветеран труда». Потом обошла квартиру и вернулась с четырьмя подписями. А провожая его в коридоре, добавила, что звонила утром в Склиф, и ей сказали, что Ариадна Львовна жива, в сознании и всё спрашивает про молодого человека, который её «вернул обратно».
* * *
Домой Громов возвращался поздно, когда фонари на улице Гарибальди горели через один, а в окнах пятиэтажек мерцали голубые экраны телевизоров. Во внутреннем кармане куртки лежало свидетельство Клавдии Михайловны, а в голове впервые за три дня складывался план на понедельник, и он шёл от метро быстрым шагом, прикидывая, в каком порядке будет говорить на разборе и что ответит Кнышеву про карты.
За спиной, в тишине пустой улицы, послышался шорох шин. Машина ехала медленно, почти вровень с ним, и Громов, покосившись, увидел чёрную «Волгу» с погашенными фарами, которая катилась у самого тротуара, не обгоняя и не отставая. Он остановился, и она остановилась тоже. Улица была пуста в обе стороны, до самого перекрёстка не было ни одного прохожего, и даже окна ближайшего дома, как назло, были тёмными.
Заднее стекло медленно опустилось. В полутьме салона сидел мужчина лет сорока в светлой дублёнке, с аккуратно подстриженными усами и холёным, гладко выбритым лицом, от которого пахло дорогим одеколоном даже на улице. Он улыбнулся Громову так приветливо, будто встретил старого приятеля.
— Садись, Малинин, — сказал он тихо, почти ласково, и задняя дверь сама приоткрылась изнутри. — Поговорим. До понедельника ждать не будем.