Скорая 1979. Том 1 · Глава 9 · Разбор

Глава 9 · Разбор

Записку он сжёг утром на кухне, над раковиной, пока мама ещё спала, и смотрел, как синие печатные буквы чернеют и сворачиваются в пепел, а сам думал о том, что «молчи» можно понимать по-разному. Тот, кто это писал, хотел, чтобы фельдшер Малинин молчал про ампулы, про Эдуарда Семёновича и про всё, что стояло за цифрами в Лёшкиной тетрадке. Но о том, чтобы молча дать Кнышеву и Пыжову сделать из спасения избиение, в записке не было ни слова. Значит, решил Громов, смывая пепел струёй воды, на разборе он будет защищаться, и защищаться всерьёз, а о схеме не скажет ничего. Пусть неизвестный автор записки думает, что его послушались, а там посмотрим, кто кого переиграет.

Мама вышла на кухню в халате, когда он уже допивал чай, и сразу почувствовала, что он собран и напряжён, как перед экзаменом.

— У тебя сегодня что-то важное, Лёшенька? — спросила она, машинально поправляя ему воротник рубашки, совсем как Зинаида Марковна в субботу, только от маминых пальцев никакого холодка не было. — Ты такой серьёзный, прямо как папа перед сложной операцией.

— Разбор на работе, мам, по той бабушке, которую мы в субботу спасли, — ответил он, решив, что полуправда здесь лучше лжи. — Один сосед нажаловался, что я её слишком сильно по груди бил, когда сердце запускал. Ничего страшного, разберутся.

Нина Павловна ахнула, прижала ладонь к груди, и Громов тут же пожалел, что сказал, но она вдруг выпрямилась и посмотрела на него с неожиданной твёрдостью.

— Ты им там скажи, Лёшенька, что папа твой тоже однажды на разборе стоял, — сказала она. — За то, что ночью без разрешения главного врача прооперировал мальчика с аппендицитом, потому что тот бы до утра не дожил. И знаешь, чем кончилось? Ему благодарность объявили. Так что ты голову не опускай.

* * *

У ворот подстанции стояли две чёрные «Волги» с номерами горздрава, а в коридоре пахло не хлоркой и табаком, как обычно, а мастикой, которой кто-то с утра натёр полы до зеркального блеска. Со стенда «Лучшие бригады месяца» сняли пожелтевшие фотографии и повесили новые, на доске объявлений висела свежая стенгазета с олимпийским Мишкой и призывом к социалистическому соревнованию, а медсёстры ходили в свежих накрахмаленных халатах и говорили вполголоса, как в музее. Выговор фельдшеру Малинину с доски тоже убрали, чтобы не портить вид.

Громов увидел комиссию издалека, в приоткрытую дверь кабинета заведующего. Во главе стола сидела полная дама лет пятидесяти пяти в строгом тёмно-синем костюме, с высокой причёской и золотыми серьгами, и перелистывала какие-то бумаги. Рядом с ней, сгорбившись над столом, сидел сухонький седой старичок в старомодном пиджаке и очках в металлической оправе, а у окна, отдельно ото всех, стоял невысокий лысоватый мужчина с портфелем, похожий на бухгалтера из кинокомедии. Кнышев суетился вокруг них с графином, красный и потный, и был похож на школьника, которого вызвали к доске.

Громов задержался у двери всего на несколько секунд, но этого хватило. Над головами всех троих висели бледные цифры, которые теперь Система выводила сама, и у дамы в синем костюме пульс был ровный и спокойный, как у человека, делающего привычную работу. У старичка в очках тоже. А вот у лысоватого мужчины с портфелем пульс был под сто, хотя он просто стоял у окна и ничего не делал. Громов отметил это про себя и прошёл мимо.

У окошка диспетчерской его окликнула Катя, высунувшись чуть не по пояс и оглядываясь, не видит ли Пал Семёныч.

— Лёша, ни пуха тебе, — прошептала она быстро. — Мы все за тебя, честное слово, и девочки из второй бригады тоже, они говорят, что Кнышев совсем озверел. А дядя Коля велел передать, что если тебя выгонят, он тоже уволится и пойдёт в таксисты, потому что с Серебряковым он ездить не будет ни за какие коврижки.

— К чёрту, Кать, — улыбнулся Громов, и ему вдруг стало удивительно легко от того, что на этой подстанции, где ещё четыре дня назад его все презирали, кто-то желал ему удачи.

У аптечного склада, за приоткрытой дверью, Зинаида Марковна в лучшем своём платье, с брошкой на груди, раскладывала на столе журналы учёта, и когда Громов проходил мимо, она подняла голову и улыбнулась ему своей материнской улыбкой. Он улыбнулся в ответ и пошёл дальше, в комнату врачей, где его уже ждала Тамара Ильинична, прямая, как всегда, с потёртой сумкой на коленях.

— В десять, — сказала она вместо приветствия. — Кнышев пригласил на разбор профорга и попросил поприсутствовать врача из комиссии, чтобы показать, как у нас строго с дисциплиной. Решил, видно, выслужиться. — Она помолчала и добавила тише: — Ты не бойся, Малинин. Я всё скажу, как было.

* * *

Разбор проходил в тесной комнате для политзанятий, где на стене висели портреты членов Политбюро, а в углу стоял бюст Ленина, накрытый от пыли чехлом, который забыли снять. За столом, покрытым красной скатертью, сидели Кнышев, профорг подстанции, пожилая медсестра Маргарита Львовна с добрым лицом и цепким взглядом, и тот самый сухонький старичок в очках из комиссии, которого Кнышев представил как Аркадия Ильича Воронцова, кандидата медицинских наук, кардиолога, консультанта горздрава. У стены на стульях сидели Тамара Ильинична и Серебряков, свежий, выбритый и благоухающий «Консулом», который пришёл, как он сам объявил, «в качестве свидетеля».

Кнышев начал с того, что зачитал жалобу Пыжова, и зачитывал её долго, со вкусом, с выражением, делая паузы в самых сочных местах: «сбросил пожилую больную с кровати на пол», «избивал по грудной клетке», «повышал голос на врача и командовал ею», «от фельдшера исходил явный запах спиртного». Потом он отложил листок и посмотрел на Громова с видом прокурора, заканчивающего обвинительную речь.

— Что скажете, Малинин?

Громов встал. Он думал, что будет волноваться, но волнения не было, была только та холодная сосредоточенность, которая приходила к нему у операционного стола, и он заговорил так же, как говорил когда-то на клинических разборах, коротко и по существу.

— Больную с кровати я действительно переложил на пол, Борис Аркадьевич, потому что на мягкой перине непрямой массаж сердца бесполезен, грудная клетка просто проваливается вместе с матрасом. Это написано в любой инструкции по реанимации. По грудной клетке я её не избивал, а делал непрямой массаж, во время которого у пожилых людей нередко ломаются рёбра, и это тоже написано в любом учебнике, и тоже не считается избиением. А голос я повысил один раз, когда просил не давать больной нитроглицерин, потому что у неё была тромбоэмболия лёгочной артерии, а не стенокардия, и нитроглицерин мог её убить.

Старичок в очках, до этого сидевший с полуприкрытыми глазами, вдруг поднял голову и посмотрел на Громова внимательно, поверх металлической оправы.

— Тромбоэмболия, говорите? — переспросил он негромким суховатым голосом. — А из чего вы, молодой человек, это заключили, позвольте полюбопытствовать?

— Больная три недели лежала после перелома шейки бедра, Аркадий Ильич, — ответил Громов. — Правая голень была отёчная и горячая, одышка началась внезапно, губы и мочки ушей синюшные, давление низкое. Тромб из глубоких вен ноги, классическая картина. В Склифосовского диагноз подтвердили по ЭКГ, там перегрузка правых отделов.

Воронцов медленно кивнул, снял очки, протёр их краем пиджака и снова надел.

— И нитраты при этом, разумеется, противопоказаны, — произнёс он, будто отвечая сам себе. — Совершенно верно. Продолжайте, пожалуйста.

Кнышев поёрзал на стуле.

— Аркадий Ильич, мы тут, простите, не медицинскую лекцию слушаем, а разбираем нарушение дисциплины, — вмешался он. — Малинин фельдшер, а не врач, и командовать врачом он права не имеет, что бы там ни было. Субординацию никто не отменял. И запах, товарищи, запах спиртного, это ведь тоже факт, не так ли?

— Позвольте мне сказать, Борис Аркадьевич. — Тамара Ильинична поднялась со своего стула, и голос у неё был таким же ровным и твёрдым, как в приёмном Склифа. — Диагноз стенокардии поставила я. Я дала нитроглицерин, несмотря на возражения фельдшера. И после этого у больной остановилось сердце. Если бы Малинин не начал реанимацию и не командовал ею так, как командовал, Ариадна Львовна была бы сейчас не в реанимации Склифосовского, а в морге. Это моя ошибка, а не его, и я прошу занести это в протокол.

В комнате стало тихо. Маргарита Львовна перестала писать и посмотрела на Тамару с изумлением, будто впервые её видела. Кнышев открыл рот и не нашёл, что сказать.

— А ещё у меня есть вот это. — Громов достал из внутреннего кармана сложенный вдвое лист и положил на красную скатерть перед профоргом. — Свидетельство соседки больной, Клавдии Михайловны Жуковой, ветерана труда, которая была в комнате с самого начала и до конца. И подписи ещё четырёх соседей по квартире. Там всё написано, как было.

Маргарита Львовна развернула лист, прочитала, шевеля губами, и вдруг хмыкнула.

— Пыжов, Пыжов, — пробормотала она, постукивая пальцем по бумаге. — Это не тот ли Пыжов, что в прошлом году на нашу бригаду писал, будто водитель у подъезда мотор гонял и ему спать мешал? Я ведь ту жалобу тоже разбирала, товарищи, водителя потом полгода по инстанциям таскали, а выяснилось, что это у соседа мотоцикл. — Она передала лист Воронцову. Тот пробежал глазами и молча положил его на стол.

— Позвольте, а как же запах? — Серебряков поднялся со своего места, изобразив на лице крайнюю неловкость. — Я не хотел бы, товарищи, мы ведь с Малининым коллеги, но из чувства долга обязан сказать. В четверг Малинин прямо на смене бегал за водкой в гастроном, это видела вся бригада, а ночью в гараже пил из горлышка. Это тоже, по-вашему, реанимация?

Громов ждал этого и повернулся к нему спокойно.

— В четверг я пил водку, Вадим, это правда, и я этого не скрываю, — сказал он и увидел, как у Серебрякова дрогнуло лицо от неожиданности. — Только не для удовольствия. Накануне я купил на рынке у какого-то барыги дешёвый коньяк и выпил немного, а коньяк оказался палёный, с метиловым спиртом. Понял я это слишком поздно, когда уже на смене стало плыть в глазах. А против метилового спирта, товарищи, есть только одно средство, которое в тот вечер можно было достать, — обычный этиловый, то есть водка, по часам и понемногу, чтобы печень переключилась на неё. Иначе я бы ослеп, а может, и умер. Аркадий Ильич, я прав?

Он смотрел на Воронцова, но краем глаза следил за всеми, кто был в комнате, за каждым лицом и за каждой бледной цифрой над головой. Если отравитель здесь, он сейчас услышит, что фельдшер Малинин считает случившееся глупой случайностью с палёным коньяком от рыночного барыги. Пусть слышит.

— Совершенно правы, молодой человек, — сказал Воронцов, и в его сухом голосе прозвучало что-то похожее на уважение. — Этанол — классический антидот при отравлении метанолом, это в любом справочнике по токсикологии, хоть в студенческом. Только, знаете, мало кто из фельдшеров об этом помнит, а уж применить на себе, да ещё правильно, по часам… — Он покачал головой. — Где вы учились, простите?

— Отец был хирург, Аркадий Ильич, — ответил Громов. — Учебники остались.

Тамара Ильинична, сидевшая у стены, вдруг тихо охнула, и он понял, что до неё только сейчас дошло: и зажмуренные глаза над ампулами на Ленинском, и бутылка в РАФе, и отмеренные глотки по часам в гараже. Она смотрела на него так, будто наконец сложила головоломку, над которой билась четыре дня.

Серебряков сел, не сказав больше ни слова, и старательно разглядывал носки своих импортных ботинок. Громов покосился на цифры над его головой и отметил странную вещь: когда в комнате прозвучали слова «метиловый спирт», пульс у Вадима подскочил сразу на двадцать ударов, а у всех остальных, даже у Кнышева, почти не изменился. Это могло значить что угодно: испуг, злость, досаду, что обвинение рассыпалось, или то, о чём Громову даже думать не хотелось. Он запомнил это, как запоминал бы подозрительный шум в сердце, который пока не с чем сравнить.

Воронцов повернулся к Кнышеву и заговорил мягко, почти ласково, каким говорят с неразумными детьми:

— Борис Аркадьевич, я, конечно, здесь только гость, и решать вам. Но на вашем месте я бы не разбор проводил, а благодарность этому молодому человеку объявил. За спасённую больную. Если бы у нас каждый фельдшер так знал тромбоэмболию, мы бы в Москве каждый год на сотню покойников меньше хоронили.

Кнышев побагровел, потом побледнел, откашлялся и, не глядя ни на кого, пробормотал, что разбор закрывается без последствий, а фельдшеру Малинину на вид ставится только нарушение субординации, без занесения. Маргарита Львовна записала это в протокол, и, записывая, почему-то улыбалась.

* * *

Громов вышел из комнаты для политзанятий с таким чувством, будто сдал самый трудный экзамен в своей жизни, и в коридоре его догнала Тамара Ильинична. Она ничего не сказала, только крепко сжала ему локоть и пошла дальше, а он смотрел ей вслед и думал, что впервые за четыре дня в этом времени у него всё получилось.

Следом из комнаты вышел Воронцов, неторопливо, опираясь на палку, которую Громов раньше не заметил, и остановился рядом.

— Вам бы в институт, молодой человек, а не носилки таскать, — сказал он, глядя на Громова снизу вверх поверх своих металлических очков. — Вы ведь поступали, наверное? Не прошли? Бывает, у нас приёмные комиссии иногда хуже любой болезни. — Он достал из внутреннего кармана пиджака маленькую визитную карточку, пожелтевшую по краям, и протянул ему. — Надумаете снова поступать, позвоните. Мне в моём возрасте уже поздно воспитывать учеников, а вот рекомендацию написать ещё рука не отсохла.

Облегчение длилось ровно сорок минут. Всё это время комиссия сидела в кабинете заведующего и сверяла карты вызовов, принесённые из архива станции, с журналами аптечного склада, а Громов сидел в комнате отдыха, делал вид, что читает «Советский спорт», и ждал, когда его позовут.

Пока он ждал, Катя дважды пробегала мимо с какими-то бумагами и оба раза шептала ему новости. Сначала на комиссию позвали Зинаиду Марковну с журналами, и она просидела там минут двадцать, а вышла спокойная, как всегда, улыбнулась Кате и пошла пить чай. Потом лысоватый ревизор с портфелем сам сходил в архив за стопкой карт и почему-то не доверил нести её никому.

Его позвали в половине двенадцатого. Дама в синем костюме, Раиса Викторовна Кудрявцева, председатель комиссии, сидела во главе стола, перед ней лежала стопка карт вызовов, перетянутых аптечной резинкой, и раскрытый журнал склада. Лысоватый мужчина с портфелем стоял у неё за спиной и перелистывал карты с каким-то нервным облегчением, а Кнышев, красный и злой, сидел в углу.

— Товарищ Малинин, — начала Раиса Викторовна деловым тоном. — Ваши карты вызовов за полгода мы проверили. Претензий к ним, в общем-то, нет, всё заполнено правильно, препараты списаны по назначению, подписи врачей на месте. — Лысоватый мужчина за её спиной едва заметно выдохнул, и Громов увидел, как цифры над его головой поползли вниз. — Но есть один вопрос, и он серьёзный.

Она развернула к нему журнал склада и ткнула пальцем с аккуратным маникюром в строчку, выведенную аккуратным почерком.

— Вот здесь, двенадцатого октября, по журналу вам выдано сорок ампул венгерского препарата для лечения сердечных больных. Импортного, дефицитного. Вот ваша подпись в получении. — Она подняла на него глаза. — А вот в ваших картах вызовов, товарищ Малинин, ни одной из этих сорока ампул нет. Ни одна не введена ни одному больному. Где они? — Она откинулась на спинку стула и посмотрела на него устало, без злобы, как смотрят на человека, которому уже заранее не верят. — Даю вам срок до пятницы, товарищ Малинин. Либо вы возвращаете ампулы на склад, либо представляете объяснение, куда они делись. Иначе я буду вынуждена передать материалы в ОБХСС, а там, как вы понимаете, разговор будет совсем другой.

Громов смотрел на свою, вернее, на Лёшкину подпись в журнале, на аккуратную строчку и на дату, и вдруг вспомнил последнюю страницу тонкой школьной тетрадки, спрятанной за подкладкой его куртки: «З. М. — 40». Сорок ампул, полученных у Зинаиды Марковны по журналу и так и не списанных в карты, потому что за неделю до смерти Лёшка Малинин решил соскочить. Сорок ампул, которые должны были уйти к Эдуарду Семёновичу, но не ушли. Они где-то лежали. Лёшка их где-то спрятал.

И Громов понятия не имел где.