Глава 30
Каждое утро в Академии Сюйянь было похоже на предыдущее, и все знали, что следующее будет таким же. Утро началось как обычно: студенты поднялись с рассветом, совершили омовение, вышли во двор для утренних упражнений. Солнце поднималось над горами, и его лучи золотили крыши павильонов, заливая долину мягким теплом после сырой ночной прохлады. Ао Мэнь и Бай Лин на правах старших учеников-шисюн стояли в первых рядах, и друзья видели только прямую, как струна, спину одного и тщательно заглаженную под шапочку прическу другого. Сюй Кан, как всегда, зевал и клевал носом: он опять просидел полночи над стихами, запоминание наизусть давалось ему тяжело. Фан Эр не любил цигун: ему, высокому и худому, как ветка, было сложнее других наклоняться в разные стороны и удерживать равновесие.
Шестеро всадников ворвались на территорию Академии, когда студенты уже готовы были разойтись в павильоны: тихое, размеренное утро и спокойный, мир гул голосов потонули в грохоте доспехов, громких приказах и звоне оружия. Солдаты с символом правящего клана Цао на груди остановились посреди двора, и старший из них зачитал приказ князя об аресте двоих шисюн и двоих шиди и назвал имена. В наступившей тишине кто-то негромко охнул. Наставник Академии, старый седой ученый, выступил вперед:
— Все наши ученики чисты душой и помыслами. Среди них нет изменников!
— Молчи, старик, пока не обвинили и тебя тоже, — оборвал его молодой солдат. — Прошу указанных обвиняемых выйти добровольно, если они не хотят, чтобы вся Академия ответила за их злодеяния!
Ао Мэнь первым шагнул под копья, опустив голову и не глядя на друзей. Он побледнел, как первый снег, однако ничто не дрогнуло в его лице, во всей невысокой, худенькой фигурке сквозила обреченная решимость. И тогда Фан Эр, Бай Лин и Сюй Кан медленно подошли к нему с разных сторон — казалось, так будет немного легче, плечом к плечу, как они проходили все невзгоды за пять минувших лет. Но ничто нельзя было сравнить с обвинением в измене, и они понимали, чем все это закончится.
Солдаты окружили их и повели прочь со двора. Студенты и наставники, столпившись у стен, провожали их взглядами: младшие плакали, другие кричали, что это несправедливо, третьи хмуро молчали, а главный наставник шел рядом со стражей, и его голос дрожал от гнева:
— Вы ответите за это! Я буду жаловаться князю!
Заместитель начальника стражи даже не обернулся. Есть ли смысл жаловаться небу на то, что идет дождь?
Весть об аресте студентов разнеслась за стены Академии Сюйянь еще до полудня. Слуги, которые видели, как стражники выволакивали юношей из павильона, рассказали поварам; повара — торговцам, что привозили овощи и фрукты; а уж от торговых рядов весть разлетелась по всему городу, и к вечеру не было в Бэйчань человека, который не знал бы, что четверых старших учеников Академии забрали по обвинению в измене князю.
Все понимали, что обвинили их напрасно, и никто не сомневался в исходе.
В Академии царило смятение. Наставники собрались в главном зале и спорили до хрипоты. Преподаватель истории Лао Йе, старый седовласый ученый с длинной бородой, которого студенты за глаза называли Дедушкой, требовал немедленно отправить к князю молодого наставника, который пользовался при дворе уважением и мог бы поручиться за невиновных. Мастер каллиграфии, сухопарый мужчина средних лет, возражал: это только разозлит Цао Юаня и не смягчит приговора. Профессор литературы, единственная женщина среди наставников, сидела молча, смотрела в окно и вытирала слезы: она помнила этих четверых с первого курса. Помнила, как Бай Лин пытался сочинять и посвящал свои неуклюжие, неловкие строки ей. Помнила, как Сюй Кан каждую осень дарил ей самые красивые лунные пряники. Фан Эр, молчаливый и серьезный, цитировал судебный трактат «Хань Шу» с таким выражением, будто сами древние судьи говорили его устами. Ао Мэнь — замкнутый, странный, с вечно прямой спиной и надменным лицом, но с мягким и добрым сердцем, какого она не встречала ни у кого из своих учеников, — писал такие эссе о власти и мудрости, будто бы сам знал все это не понаслышке.
— Мы должны что-то сделать, — сказал наконец Лао Йе. — Я пойду к князю сам.
— Вас не станут слушать, — возразил мастер каллиграфии. — Вас даже не пустят.
— Тогда я буду стоять у ворот, пока не пустят.
И старый ученый действительно пошел. Он стоял у ворот княжеского дворца до поздней ночи, пока стражники не вывели его под руки прочь. Князю трижды докладывали о его приходе, и трижды князь отказывался его видеть; стража вежливо выпроводила его, и старик ни с чем вернулся в Академию — продрогший, донельзя рассерженный. Ученики, столпившиеся во дворе, встретили его молчанием: когда он вернулся один, они поняли, что надежды нет.
В дворцовой тюрьме время шло медленно, будто издеваясь, отсчитывало часы, тяжелые, тягучие, как смола. Всех четверых осужденных бросили в одну клетку, довольно сырую и тесную. Всего шесть шагов в длину и четыре — в ширину, с низким, давящим потолком и земляным полом, на котором кое-где лежали связки бамбука. Единственное окошко под потолком, забранное плотной решеткой, пропускало совсем немного света, а когда стемнело, тюрьма погрузилась в полную темноту, только луна иногда проглядывала сквозь тучи, и тогда сквозь тесное помещение наискосок ложились холодные серебряные лучи.
Бай Лин сидел, прислонившись спиной к холодной каменной стене, и смотрел в потолок, старательно загоняя обратно наворачивающиеся слезы. От безысходности не было сил даже плакать. Он понимал, что однажды князь узнает про них и планы окажутся под угрозой, но не предполагал, что все это случится так скоро — и так просто.
Сюй Кан обхватил колени и положил подбородок на холодные железные браслеты цепей. Его круглое, открытое и детски наивное лицо было таким несчастным, что друзьям было его жаль, однако ничем подбодрить его они не могли. Он тоже не плакал, хотя никогда не стеснялся в чувствах — видя, как остальные держатся, он тоже старался не уронить достоинство, несмотря на то, что это достоинство вдруг оказалось слишком тяжелым. Куда легче было кричать, выламывать решетку, бросаться на стены — легче, чтобы выплеснуть боль и страх, но бесполезно для исхода.
Фан Эр, как и обыкновенно, сидел с прямой спиной, сдвинув брови и глядя в пространство задумчиво и хмуро. Он думал о том, что же такое на самом деле правосудие, и неужели его отец, вынося приговоры, тоже руководствовался лишь приказом или доносом? Юноше не верилось, что все, чему их учили в Академии, развалилось при первом же столкновении с настоящим законом, который не только не защищает слабых, но и обвиняет их в том, в чем удобно обвинить. Ведь если бы разобраться — они толком не успели ничего сделать, и сведения о наместнике о князе наверняка еще не успели дойти.
Ао Мэнь лежал на старой истерзанной бамбуковой циновке и не шевелился. Отвернувшись к стене, он сжался от сырости и холода, подтянул колени к груди — никто не слышал ни всхлипов, ни даже дыхания. Его тонким и не очень сильным рукам было трудно удерживать тяжелые цепи, и он лежал так, как его и бросили солдаты. Сюй Кан, подсев поближе, осторожно тронул его за плечо, но юноша не откликнулся.
— Оставь его, — негромко проговорил Фан Эр. — Пусть поспит.
Друзья переглядывались, но никто не решался нарушить эту звонкую, тоскливую тишину. Однако и долго молчать казалось невыносимым; молчание напрягало еще сильнее, но что можно сказать, когда до смерти осталось всего несколько часов, и это неизбежно?..
Бай Лин осмелился заговорить первым. Его голос, обыкновенно звонкий и насмешливый, звучал так тихо и глухо, будто свеча погасла.
— А вы помните, как мы познакомились? Цзинь Сан и Ао Мэнь тогда уже дружили. Со мной общаться никто не хотел. Говорили, что я возился с поросятами, — он усмехнулся, невесело покачал головой. — Знай я тогда, что это будет не самой моей большой бедой — и думать бы не стал. А Цзинь Сан подошел ко мне и сказал: ты красиво пишешь. Научи и меня. Я тогда подумал, странный он. Чего ему от меня надо? Думал, что он надо мной посмеется, как и все. Но согласился зачем-то… Теперь вот его взяли во дворец, а я провалился.
— Неизвестно, что для тебя лучше, — возразил Фан Эр. — Смог бы ты служить при князе? Он — да, а ты?
Бай Лин пожал плечами, смутившись.
— Не знаю… Я всегда говорю, что думаю. Наверное, так бы меня казнили еще раньше.
Он засмеялся, но никто больше его не поддержал, и юноша прикусил губу, проглотив неуклюжий, неловкий смешок. Неожиданно поднял покрасневшее лицо Сюй Кан:
— Меня они тоже вдвоем нашли. Я тогда сбежал от упражнений и ловил карпа в пруду. По мне видно, что я никогда не любил цигун и тайцзи, — пошутил он. Сюй Кан был из тех, кто не только никогда не обижается на шутки, но еще изобретает новые и радуется, когда выходит смешно. — Цзинь Сан спросил, кого я ловлю такой здоровенной палкой, крокодила или водяного дракона. Ао Мэнь смотрел с таким любопытством, что я дал ему гарпун попробовать…
Сюй Кан тоже улыбнулся, вспомнив весну четыре года назад. Четвертый месяц выдался на редкость жарким, и они втроем, подоткнув подолы ханьфу, босиком прыгали по камням, брызгали водой во все стороны, ловили карпа на гарпун и хохотали до того, что кто-нибудь непременно падал в пруд — а потом сушились у маленького костра, пока не видел кто-нибудь из наставников, и жарили карпов на длинных обструганных палках, и ничего на свете не было вкуснее этой хрустящей жареной рыбы, пойманной только что, своими руками и с таким трудом. Цзинь Сан тогда сказал, что в южном море очень много рыбы, а Сюй Кан и Ао Мэнь ответили, что никогда не видели моря. Юноша обещал пригласить их в гости в Наньхэ и показать море, когда все закончится.
Но вот все закончилось, а Цзинь Сан не смог сдержать своего обещания.
Впрочем, друзья ни в чем его не винили — они всегда были заодно.
Потом они говорили о семьях. Перед самым страшным почему-то всегда вспоминается самое дорогое, то, о чем будешь жалеть напоследок. И хотя юные философы и без того редко виделись со своими родными, осознание того, что вот-вот они потеряют друг друга навсегда, сблизило их еще сильнее и впустило в сердце особенную, горькую тоску.
Бай Лин рассказывал об отце — тот был простым мясником, почти никогда не держал в руках трактатов, но мечтал, чтобы сын стал ученым и пошел делать карьеру во дворце или в управе. Он продал один десяток свиней из двух, чтобы купить сыну дорогие для их семьи книги и кисти, но Бай Лин даже не с первого раза сумел поступить — и ничего не сказал семье, не желая их огорчать. Он целый год работал в столице, то помогал по хозяйству старикам и одиноким вдовам, то устраивался в помощники к мясникам или птичникам, ночами не спал, зубрил трактаты и законы, но в конце концов накопил денег для почти безбедной жизни на следующий год и поступил на первый курс в ту же весну, что и остальные. Наверное, родители догадывались, но не сердились на него.
— Если меня не будет, кто о них позаботится? — вздохнул Бай Лин, глядя в землю. — У отца болят руки, ему тяжело резать свиней и носить в лавку туши. Матушка стареет, и сестры еще не замужем. На кого мне их бросить?
— У меня тоже сестры и братья маленькие. Совсем малыши еще. Сюй Нин шестнадцать, а остальным и тринадцати нет, — добавил Сюй Кан. Ему тоже было, что рассказать: о добродушном толстяке-отце, который возил через горную границу зерно и муку и хотел, чтобы сын стал большим чиновником. О матушке, которая из этой муки пекла самые вкусные лепешки, пирожные и лунные пряники с бобовой пастой, орехами и семенами лотоса. О том, как у них дома бывает каждый день шумно и весело.
— Они ждут меня домой на Праздник середины осени и на Праздник Весны, — голос Сюй Кана болезненно задрожал, прерываясь звенящими слезами. — Я обещал, что приеду. Я никогда не нарушал обещаний…
Они помолчали. Сюй Кан всхлипнул в последний раз и размазал слезы по щекам, стесняясь своей слабости перед товарищами.
— А мой отец всю жизнь верил в справедливость, — проговорил Фан Эр негромко, но твердо. — После самых тяжелых судов он говорил, что настоящий закон — это не то, что написано в трактатах и сводах, а то, что у нас вот здесь, — он прикоснулся к груди. Звякнули цепи на его руках, и этот глухой звук в полной тишине показался жутким. — Я не думаю, что он не пытался нам с вами помочь. Но полагаю, что и у него не получилось нас оправдать…
— Ао Мэнь никогда не рассказывал о своих родных, — задумчиво произнес Бай Лин, взглянув в сторону спящего друга. — Как вы думаете, есть у него кто-нибудь? Вдруг он сирота?
— Да… — тихо отозвался Сюй Кан. — Бедняга. Ему даже некого вспомнить. Наверно, ему тяжелее, чем нам.
— Наоборот, должно быть легче, — сказал Бай Лин, помолчав немного. — Он никого не оставляет и никого не теряет. И о нем никто не будет плакать, как о нас… Цзинь Сан тоже говорил, что Ао Мэнь никогда не рассказывал о своих родных. Ни разу. А ведь мы с вами знаем друг о друге все.
— Может, ему нечего рассказывать, — предположил Фан Эр. — Может, его родители умерли, когда он был совсем маленьким. Или бросили его… или отдали в чужую семью, о которой вспоминать не хочется. Так бывает.
Они говорили о нем так, словно его здесь не было, понизив голос, но все-таки вслух. Ао Мэнь лежал лицом к стене и слушал: глаза его были открыты, по щекам текли слезы, и он изо всех сил сдерживался, чтобы не всхлипнуть, чтобы плечи не задрожали, выдавая его. У него была семья. У него были отец и мать, и он помнил их так же ясно, словно они расстались вчера. Матушка была хорошим, светлым человеком, он считал ее прекраснее всех женщин на земле — добрая, веселая, с нежными руками, пахнущими жасмином и лавандой. Отец — высокий, статный, настоящая суровая северная вершина, и тем не менее такой же любящий и добрый, как мать. В детстве Ао Мэнь сидел у него на коленях, ел клубничные и персиковые танхулу и слушал заморские сказки. Потом, когда он стал старше, матушка танцевала с ним, а отец брал с собой кататься верхом в горах и учил техникам тайцзицюань.
Но все это было очень, очень давно.
И теперь, лежа на холодном отсыревшем бамбуке и слушая, как друзья вполголоса его жалеют, он чувствовал такую тоску, что хотелось завыть. И он сжимал в кулаке золотую печать — подарок лучшего друга — и мог только молиться про себя за то, чтобы все это поскорее закончилось. Он прекрасно знал, какая именно казнь ждет за измену престолу, и знал, что не выдержит долгой, мучительной боли. А еще больнее будет видеть, как вместе с ним страдают и остальные. Смерть от тысячи порезов — самое жестокое из всех возможных наказаний. Быстро от него не умирают. Но и долго еще никто не протянул.
Ночь тянулась бесконечно. По тому, что скоро наступит рассвет, стало ясно по самому холодному времени: небо из черного постепенно сделалось темно-синим, немного осветив мертвенно-бледным светом четверых пленников. Бай Лин, утомленный страхом, тревогой и ожиданием, задремал, пристроив голову к широкому плечу Сюй Кана. Сюй Кан тоже уснул, посвистывая носом, и во сне его лицо сделалось детски наивным и открытым, и он стал похож на того веселого и беззаботного толстяка-философа, каким был не так уж давно. Ао Мэнь не спал. Он смотрел в стену и ждал рассвета.
И вот первый луч солнца просочился под землю, нанизывая на себя темную и холодную решетку. Лица и рук коснулось ласковое летнее тепло, а света становилось все больше и больше — солнце летом вставало рано и быстро. Друзья проснулись так, будто и не спали вовсе, и вскоре услышали, как в темной галерее заскрипели засовы, застучали, хлюпая по лужам, сапоги солдат.
Всех четверых грубо вытолкали из темницы, поволокли вверх по лестнице и вывели во двор. От долгого сидения на одном месте резко вставать было непросто, и все стояли с трудом, шагали нетвердой походкой. Ао Мэнь прижимал к себе руки, до крови растертые большими, тяжелыми цепями, и щурился от яркого солнца, но все же с жадностью всматривался в дома, дороги, лавки, стяги северного князя, даже в лица людей, зная, что видит все это в последний раз.
Их посадили в повозку, устланную соломой и запряженную парой низкорослых, сильных лошадей. Город еще не проснулся толком, но все знали о казни изменников престола, и любопытные заполонили все улицы. Торговцы бросили лавки, ремесленники вышли из мастерских, женщины закрывали детям глаза ладонью, а старики провожали повозку с осужденными взглядами, полными жалости. Кто-то даже залез на ворота, не имея возможности ничего увидеть из-за соседских спин, и юные студенты сперва отворачивались, пряча лицо от неловкости, но Бай Лину это надоело; он первым выпрямил спину, не желая встречать смерть в унизительном положении, и вскоре вслед за ним набрались храбрости и все остальные.
На площади перед дворцом тоже собралось много людей. Площадь была большая — несколько сотен шагов поперек, вымощенная серым камнем. Для князя поставили возвышение с мостками и креслом. Прямо напротив него, друг напротив друга, стояли столбы — и возле обоих палачи с узким и длинным ножом.
Бай Лин нахмурился и опустил голову. Сюй Кан сжал губы, но больше не заплакал. Фан Эр скользнул взглядом по толпе и увидел отца, хмурого, бледного, за два дня постаревшего на добрый десяток лет — и сердце его болезненно дрогнуло.
Князь Цао Юань вышел в окружении стражи и советников. На нем был торжественный черный ханьфу с золотой вышивкой, черные волосы и седые пряди у висков были тщательно зачесаны в гладкую прическу, а в лице, поразительно спокойном и ледяном, не было ни кровинки, будто он не спал всю ночь. Не удостоив пленников и взглядом, он взошел на возвышение, тяжело опустился в кресло и махнул рукой.
Повозка подкатилась вплотную к плахе, и осужденных вывели. Сюй Кан с видимым трудом сдерживал дрожь и едва переставлял ноги, однако шел сам, гордо вскинув подбородок. Бай Лин споткнулся, и солдат грубо толкнул его в спину. Фан Эр шагал между ними, не дожидаясь, пока его потащат. Ао Мэнь шел последним, низко опустив голову.
Первых двоих осужденных освободили от цепей, подвели к столбам, и солдаты принялись их привязывать. Жесткие, грубые веревки туго обхватывали шею, грудь, запястья и колени. Сюй Кан по-прежнему гордо молчал, и хотя по его щекам катились слезы, теперь уже плакать было не стыдно. Бай Лин сцепил пальцы за столбом — так сильно задрожали у него руки. Толпа затихала, и ритмичные и глухие удары барабанов становились все громче и громче, отдаваясь в земле.
Солнце показалось над черными загнутыми крышами. Его длинные тонкие лучи зацепились за лезвие ножа, вспыхнув холодным огнем. Бой барабанов слился в один протяжный гул, и первые капли крови упали на холодный камень.