Глава 3
Если бы память можно было выделить курсором мышки и удалить одним нажатием клавиши, я бы так и поступила, в этом сомнений нет. Но эта функция, к сожалению, человеческому организму недоступна, и события следующих двух месяцев навсегда останутся со мной.
Перегруженный разум все же старался облегчить душевные страдания и сделал все, что мог — погрузил меня в бесчувственный кокон, накачал гормоном безразличия, если такой, конечно, есть, по самую макушку, и только изредка позволял настоящей живой мне выглядывать наружу сквозь глаза-окна. Увиденное не радовало и лишь добавляло боли, поэтому я тут же пряталась назад в свой кокон, за стены мрачного отупения и апатии, смиренно оставляя физическую оболочку присутствовать там, где я не хотела быть.
Дни, проведенные в больнице, я запомнила хуже всего, они будто размылись дождем скорбных слез и неверия. Я оплакивала свою подругу и до трясущихся рук переживала за Дениса. За словами врача "он лечится этажом выше" скрывалось страшное — Денис с тяжёлой черепно-мозговой травмой находился в коме в реанимации. Ко мне постоянно кто-то приходил, люди в форме опрашивали меня десятки раз, и я отвечала, мыслями при этом находясь далеко от белой палаты.
Осознание собственной вины придавило бетонной плитой намертво. Особенно тяжело приходилось, когда из-за двери начинали доносится крики и проклятия теть Марины в мой адрес. В палату ее не пускал дежуривший у входа полицейский, но ей не требовалось личного присутствия, чтобы донести до меня то, что она хотела сказать.
Она могла бы и не кричать, я и так осознавала свою вину.
Если бы я не поехала на ту вечеринку…
Если бы лучше следила за Денисом…
Если бы не взяла из рук Натки бокал..
Если бы не утаила от теть Марины состояние ее детей…
Если бы настояла на ночевке или хотя бы такси…
Если бы не села за руль…
Как много "если" и как важно каждое из них…
Но история не терпит сослагательного склонения, все УЖЕ случилось и мне теперь с этим предстоит жить. А вот как это делать, я не знаю, весь мой мир рухнул, я и сама умерла в той аварии, но почему-то продолжаю дышать, ходить, видеть…
Итоговое судебное заседание я тоже проспала в своем защитном коконе. Испуганная внутренняя девочка отважилась выглянуть из укрытия лишь в самом конце, чтобы услышать страшное:
— Признать виновной по статье двести шестьдесят четвертой и назначить наказание в виде ограничения свободы сроком три года десять месяцев с отбыванием срока в исправительной колонии общего режима.
Судья бесстрастно зачитывала сухие строчки приговора, а моя умирающая душа медленно покрывалась коркой льда и вымораживала бесчувственное тело до состояния льдины в безмолвной арктической пустыне.
Этот лёд прочно угнездился внутри и не покидал меня всю дорогу до места, где мне предстояло провести следующие четыре года, и после, уже среди несчастных женщин, одетых в одинаковую серую одежду, он тоже и не думал таять.
Я ходила, что-то ела, училась шить на машинке и даже отвечала, если кому-то приходило в голову со мной поговорить, но не чувствовала ничего и отказывалась верить, что происходящее реально.
Мне все время казалось, что я вот-вот проснусь вся мокрая от холодного пота и от слез, мы обсудим с Денисом и Наткой мой жутко реалистичный затянувшийся кошмар, и все вернётся на круги своя, но проходил день за днём, а страшный сон все никак не заканчивался.
Лёд дал трещину в конце сентября. Прошел почти месяц с тех пор, как казенные стены колонии поглотили меня, и даже успели переварить, вылепив из некогда жизнерадостной девушки безмолвное смиренное существо.
Я, как всегда, проснулась по сигналу, безропотно поднялась и, вдруг, почувствовала сильный приступ тошноты.
— Ого, Дубровкина, вот это тебя крутит! — присвистнула старшая по казарме Оля Мелех, ставшая свидетельницей моих страданий над унитазом. — Слышь, малая, а ты у нас не того…? Не залетела, часом?
Я, задыхаясь от спазмов в желудке, отрицательно покрутила головой, а Мелех скептически скривила уголок рта и, перед тем как выйти из санузла, бросила:
— Ты к медичке-то загляни на днях, сдается мне, сюрприз будет.
Тогда я не приняла слова Ольги всерьез, списала тошноту на отравление, хотя чем в тюремной столовой можно отравиться? Супы да каши всем из одних кастрюль раздают и никто кроме меня с унитазом не обнимается.
Правда, на следующий день я услышала похожие звуки в туалете и, заглянув в санузел, увидела молодую девушку, мою ровесницу, умывающуюся холодной водой и тяжело вздыхающую, почти плачущую. Кажется, ее звали Мариной, мы с ней попали сюда одновременно. Я ее постоянно видела в столовой и в швейном цеху, но общаться нам ранее не доводилось.
— Ты тоже отравилась? — неизвестно чему обрадовалась я, втайне надеясь, что вот оно — доказательство, не одна я такая со слабым желудком.
Значит, всё-таки дело в некачественной пище, а не в предположении Ольги, от которого мне до сих пор не по себе.
Девушка выключила воду, протёрла лицо влажными руками и повернулась ко мне, спиной облокачиваясь о старый эмалированный умывальник, а я отметила, какая она молодая и красивая, просто куколка с гладкой кожей, ровными белыми зубами и огромными серыми глазами. Правда, измученная, но тут все новенькие первоходки такие, включая меня.
Девушка смотрела прямо и так печально, что даже моему заледеневшему сердцу стало не по себе, а ещё я поняла, что Марина не горит желанием общаться. Не удивительно, я и сама такая же, поэтому, больше ничего не спрашивая, прошла к рукомойнику и подставила ладони под ледяную воду.
Шум воды заглушил посторонние звуки, отрезал от внешнего мира, и я привычно погрузилась во внутренние переживания, подумав, что девушка ушла. Тем неожиданнее ее слова ударили в спину нескрываемой горечью и болью:
— Нет, это не отравление. Я беременна.
* * *
Эффект от ее слов я не берусь определить одним словом. Слишком много всего сплелось для меня в тот миг.
Шок, отрицание, недоверие, боль и … робкая тайная радость?
— Да ладно тебе… Ты-то что так расстроилась? — Марина истолковала мой ошарашенный вид по-своему. — А вот мне теперь что делать, не знаю…
Резиновые шлепки звонко застучали по кафельному полу и стихли у забранного решеткой окна, — Марина уселась на облупленный широкий подоконник.
Я примостилась рядом на краешек, прислушиваясь к внутренним ощущениям и пытаясь понять, — неужели и во мне поселился маленький человечек, новая жизнь, частица Дениса, который уже три месяца спит в реанимации городской больницы и никак не может сбросить с себя сонные оковы?
Из-за ужасных событий последних месяцев я совершенно не обращала внимания на собственное здоровье и не могла определенно сказать, когда последний раз у меня были женские дни. Кажется, в прошлом месяце… Или в позапрошлом? Хоть убей, не помню.
— До последнего надеялась, что обойдется, — Марина смотрела в окно, но, кажется, видела там не безликий тюремный двор, а что-то иное, вызывающее тревожащие воспоминания. Рука девушки неосознанно легла на совершенно плоский живот, и я машинально повторила ее жест. — А оно вон как вышло… Первая мысль была — уберу, не буду оставлять, ну куда мне? А в медблок пришла, врачиха посмотрела, одиннадцать недель, говорит, и спрашивает — оставляем или как? Только учти, говорит, одиннадцать, это почти три месяца, он уже сформирован. Маленький человечек… И я сразу представила настоящего малыша, уже рождённого. Веришь, поняла — не смогу. Будь, что будет, но не смогу вот так…
Марина тихим голосом изливала душу, а мне казалось, что это я говорю, настолько ее мысли были схожи с моими. Я ведь тоже не решусь отнять едва зародившуюся жизнь не смотря ни на что. Пусть трудно и даже эгоистично, но как есть.
— Вы чО тут застряли, икристые? Ещё не все кишки прополоскали? — В санузел заглянула Мелех, оценила наши понурые фигуры на подоконнике и велела пошевеливаться. — Давно Лютую в боевой форме не наблюдали? А ну марш на построение! Мне из-за вас люлей получать не улыбается!
Лютой называли строгую начальницу отряда и эта кличка прилипла к грузной, крашеной под бешеную лису, женщине не зря. В ее присутствии все ходили по струнке — и подчинённые и поднадзорные мы. Злить ее очень не хотелось, поэтому мы с Мариной без пререканий отложили разговор и отправились на утреннее построение.
К врачу я попала на следующий день.
Мария Ивановна, в отличие от меня, совсем не удивилась обнаруженной почти трехмесячной беременности, дежурно поинтересовалась планами и спокойно приняла ответ. Позже я поняла, что в женских колониях множество заключённых специально беременеют, чтобы получить послабление режима и выбить льготы для себя.
Беременным выдавали витамины и дополнительное питание, увеличивали перерывы на работе, сокращали рабочий день. К тому же, всегда можно было сослаться на плохое самочувствие и отдохнуть в лазарете, отоспаться и отъесться. Поэтому и пользовались женщины этой возможностью, но лично для меня страшным оказалось то, что дети, зачатые для "плюшек" по-настоящему не нужны были матерям и по достижению ими трехлетнего возраста большинство крошек отправлялось в дома ребенка.
Когда неприглядная правда открылась мне, сразу стала понятна холодность медперсонала и их пренебрежительное отношение к женщинам в деликатном положении. Никто тут не собирался сильно нянчиться с нами, но после того, как я своими глазами увидела в беседке для курящих будущую маму с огромным животом, осуждать врачей не смогла.
Зато мне очень повезло с Маришей. Девушка оказалась нормальной в этом плане и мы с ней быстро если не сдружились, то начали хорошо общаться. Конечно, мы часто обсуждали планы на будущее, прикидывали, как сложится с детьми. Марина оказалась в более выгодном положении — ее срок по статье за подделку документов должен был закончиться, когда ребенку исполнится год, у меня же он дойдет до полных трёх ребенкиных лет и, если не получится договориться с персоналом, придется просить отца забрать малыша на несколько месяцев к себе.
Но в октябре мои планы серьезно пошатнулись, а потом и рухнули.
На свидание вместо отца неожиданно приехала мачеха — тетя Света, и огорошила новостью о болезни отца.
— Он не говорил тебе, чтобы не волновать, но инсульт уже второй. Первый ударил когда ты в больнице лежала. Осинина довела, давление ничем не снималось, а лечиться ему некогда было, ты знаешь, — квартиру продавал, с адвокатами договаривался.. — Тетя Света протяжно выдохнула и потерла пальцем уголок глаза. — Тогда быстро оклемался, но две недели назад опять придавило… В больнице он… Врачи ничего не обещают, но я же не слепая, вижу, — все очень плохо..
Несколько дней после теть Светиного отъезда я не находила себе места и так переживала, что начальник колонии дал разрешение через день звонить в больницу, где лежал отец и справляться о его самочувствии.
Если бы ещё мое волнение помогало…
Месяц спустя, ровно в день, когда малыш в животе первый раз толкнулся, меня вызвали к начальнику колонии, и, по пути в кабинет на втором этаже администрации, я уже представляла, что мне скажут, а выйдя от него обратно в коридор, я съехала спиной по крашеной стене на пол и зарыдала, не обращая внимания на хмурящуюся женщину-конвоира.
Пусть смотрит, мне все равно. Я оплакивала свою полностью закончившуюся прошлую жизнь и бесконечное одиночество.
В ответ на мысли об одиночестве, внутри опять толкнулся малыш, словно обижаясь и окликая: "Ты чего? Какое одиночество? А как же я?" И это придало мне силы, позволило соскрести размазанную себя с пола, подняться и выпрямить спину. И почти твёрдо пойти по безликому коридору, слыша за спиной грузные шаги сопровождающей и стараясь не думать о том, сколько раз мне ещё предстоит вот так вставать и идти дальше.
* * *
Роды у Маринки начались неожиданно, на полторы недели раньше, чем ожидалось, и сразу так остро, что Марина, да и я, чего уж скрывать, запаниковала, — как бы не разродилась бедняжка по дороге в лазарет.
Прихватывало ее часто — через каждые десять шагов Марина тяжело оседала на холодную апрельскую землю, и мне приходилось поднимать ее и поддерживать, наплевав на собственное самочувствие, и, когда я наконец дотащила подругу до медблока, мой собственный живот тоже начал ныть.
— Кучно пошли, — с ухмылкой прокомментировала конвоир мою согнутую позу и ушла, сдав нас с Маринкой пожилой санитарке, заменяющей в этот поздний час врача.
Теть Люда натянула халат поверх спортивного костюма и нахмурилась.
— Дубровкина, ты-то куда? Две недели до срока! На-ка, выпей, да ложись, полежи пока, авось отпустит.
Дав мне две маленькие жёлтые таблетки, она схватила телефон и ушла в соседнюю палату к Марине, на ходу набирая врача.
До меня донесся ее голос, и по отдельным фразам я поняла, что Мария Ивановна уехала с ночёвкой на дачу и очень не хочет прерывать долгожданный отдых ради не к месту зарожавшей заключённой.
То, что зарожавших уже точно двое, стало понятно через час, и, сколько бы теть Люда не возмущалась и не говорила, что мне ещё рано, я внутренней болью чувствовала — мое время настало.
Санитарка ещё раз позвонила врачу, получила от нее заверения, что первородки быстро не управятся и до утра с нами ничего не случится, напоила нас лекарствами и засела на посту с книжкой.
Но врач ошиблась. Или мы с Маринкой были неправильными первородками, или звёзды так пожелали, но вскоре теть Люде стало не до книги. Она металась между палатами и временами не могла сдержать слез от плохо скрываемого страха, но мне тоже не особо было до ее состояния. Я тонула в волнах боли и ничего не могла поделать с непослушным телом.
— Давай ещё разок, Дубровкина. Ну же! Господи, да что же это, а? За что в мою смену такое наказание?! Ну же, девка, пробуй ещё, пробуй! Задохнётся же! Понимаешь? Эй, ты чего?! Дубровкина! Не смей закрывать глаза! Смотри на меня! Перепуганный голос бился в уши, отражался о выкрашенные белой краской стены и возвращался назад, тормоша угасающее сознание и не давая провалиться в темноту.
Но мне почти нет до него дела. Я так устала… Нет сил больше бороться, нет сил совладать с непослушным телом. Из соседней палаты донесся женский вымученный стон и сразу же — крик ребенка. Маринка молодец, отстрелялась.
Грохочет решетка металлической двери — санитарка спешит к Маринке. Сквозь волны боли слышу плач ребенка и причитания санитарки.
— Господи! Господи! Всецарица милостивая! Как же так, а? Как же так..
Теперь санитарка у меня. Тормошит, заставляет открыть глаза, щупает живот, давит. И ругается. Зло, отчаянно, перемежая крепкие слова с молитвами.
Мир вокруг угасает, остаётся только ее голос в океане боли, где меня топит много часов подряд, и я тоже хочу взмолиться — "Господи, ну прекрати уже мои страдания, сжалься надо мною, грешницей".
Последняя судорога и, наконец, покой. Боль прошла, слезы облегчения рекой, в голове туман. И тишина… Неестественная тишина. Неживая… Словно я одна…
С трудом открываю глаза.
Санитарка, белая, как стена, возле которой она бессильно сидит, молча утирает слезы.
— Тёть Люд.. — Язык не слушается, во рту сухо. — Кто у меня? Сын? Дочь? Дочь должна быть…Покажите..
Санитарочка шумно втягивает воздух, машет рукой, прячет лицо и рушит мой мир до основания.
— Никого у тебя, Дубровкина. Не задышала..
После слов пожилой санитарки я сама не могу сделать вдох и только моргаю в спину теть Люды, единственного свидетеля моей беды и моих напрасных страданий.
Все зря… Все пустое… Все… Все… Все.
Перед гаснущим взглядом появляется решетка — теть Люда закрывает дверь. Неловко, полубоком, чтобы я не видела металлический таз в ее руках. И я не вижу, но точно знаю, что она от меня прячет.
Тошнит. Трясет. Выворачивает от боли. Не физической, нет. От внутреннего безнадежного воя в груди.
Темно.
Бесконечно долго темно и холодно.
Пусто.
Пусто внутри тела, пусто в голове, пусто в казенной белой комнате.
Мыслей почти нет, одни обрывки отчаяния и неверия. Так не должно быть! Единственное светлое, что поддерживало меня в эти долгие месяцы не могло уйти.
Это ошибка. Да, точно — ошибка! Как я сразу не поняла? Пожилая санитарка просто напутала! Она же не врач, что она может понимать в этом? А я мать, и я чувствую — она ошиблась. Пустота, наполненная сумасшедшей надеждой, вдруг, оказывается не пустой, а тишина не тихой.
Я слышу звук капель из неплотно прикрученного рукомойника. Слышу ночные звуки с улицы. Где-то далеко хлопает дверь, скрипят колеса каталки, это уже рядом, в коридоре. Несколько минут просто лежу, прислушиваюсь, пытаюсь сложить звуки в единую картину, узнать что происходит.
Ничего не понимаю, зато слышу, как начинает плакать ребенок, и в груди печет от отчаянного мяукающего рыдания.
Маленькая моя… Девочка родная… Куда же тебя спрятали? Зачем забрали от меня? Морщусь от кусачей боли, но сажусь, а потом и сползаю босыми ногами на холодный плиточный пол.
Каждый шаг пытка. Я жалкая развалина, трясущаяся и держащаяся за стены. По ощущениям я почти мертва, но ребенок плачет, и жалобный зов одинокого человечка меня воскрешает и толкает вперёд.
Шаг. Ещё шаг. Решетка обжигает бездушным холодом пальцы, но я не замечаю этого. Главное — открыто. Санитарка пренебрегла всеми строгими тюремными инструкциями и не заперла дверь.
Выхожу из палаты. Противно моргает дальняя лампа, коридор плохо просматривается, но я вижу удаляющуюся спину санитарки. Она толкает перед собой каталку, на ней лежит что-то накрытое простыней.
Холодно. Сквозняк кусает босые ноги, ступни леденеют. Но я упорно иду на крик ребенка. Решетка соседней палаты полностью распахнута, словно ждёт меня. Приглашает скорее зайти.
И я захожу.
Не смотрю по сторонам, не вижу ничего, кроме небольшого высокого столика на котором под лампой обиженно надрывается моя крошка.
— Девочка моя.. — Щемящая нежность заливает болящее сердце, заполняет пустоту теплом, согревает и толкает к ребенку. — Иди ко мне, родная..
Без страха беру плотно спеленутый белый кулёк на руки, сажусь на кушетку, подогнув под себя одну ногу, и прижимаю малышку к себе.
Она успокаивается и прикрывает глазки, но двигает губами — ищет грудь.
Материнское умиление захлестывает до макушки, в груди тяжелеет. Проголодалась моя девочка. Ничего… Сейчас… Мама рядом. Стягиваю с плеча лямку безразмерной сорочки, устраиваю дочь у груди удобнее и прикрываю глаза. В голове крутится колыбельная, и я начинаю негромко напевать.
— Дубровкина?!
Нехотя открываю глаза и смотрю на растерянную санитарку.
Она взволнована. Хмурится, трёт лицо руками, нервно дёргает головой, а потом спрашивает:
— Ты чего здесь, Настась?
О как! Строгий медработник помнит мое имя. А в родах все по фамилии звала.
— Кормлю. — Поясняю очевидное женщине и с любовью касаюсь крохотной щечки. Потом, внезапно, смутно вспоминаю роды и строго спрашиваю: — Вы зачем меня обманули, теть Люд? Я же чуть не умерла, когда вы сказали — не задышала.
Малышка в подтверждение моих слов выпускает грудь, шумно вздыхает и сразу крепко засыпает, чем снова вызывает волну умиления.
— Девочка моя.. — Целую дочку в лобик, дышу нежным молочным запахом, опять целую. — А знаешь что? Будешь у меня Алиской. Точно! Алиса Дубровкина. Как вам, теть Люд? Звучит же, правда?
Санитарочка долго стоит в дверях и смотрит на меня, о чем-то думает, но я и не жду от нее одобрения. Я уже все решила. Алиса — и точка.
— Ладно, Насть, — наконец отмирает теть Люда и зачем-то оглядывается. — Пойдем в послеродовую, нельзя тебе тут. МарьВанна уже едет, увидит, что ты здесь, заругает.
— Нельзя так нельзя, — мирно соглашаюсь я, отдаю Алиску в подрагивающие руки санитарки и с трудом поднимаюсь.
Меня переполняют счастье и благость, я согласна и на смену палаты, и на болючий укол от давления, и на осмотр хмурой врачихи, недовольной внеурочным ночным вызовом на работу.
Я больше не одна в этом мире, у меня есть Алиса, а значит — я буду жить.