Глава 10
Вот ты и попался, Макаров.
Написал это в блокноте в пять утра, сидя на своей кровати. Посмотрел на написанное. Ничего не зачеркнул.
Впервые за две недели – ничего не зачеркнул.
Маш спала у себя.
Я проснулся в четыре пятьдесят две, внутренние часы, выработанные за восемнадцать лет службы, не спрашивают разрешения и не делают исключений из правил. Восьмое марта, воскресенье, рядом спит женщина и все равно подъем в четыре пятьдесят две.
Я лежал и смотрел в потолок ее квартиры.
Потолок был такой же, как у меня, той же высоты, с той же трещиной наискосок от угла, с теми же следами от старой люстры. Одинаковые квартиры в одном и том же доме. Но что-то в этом потолке было не так, или это я был не таким, лежа под ним, а потолок был ни при чем.
Потом я повернул голову и посмотрел на девушку.
Она спала на боку, лицом ко мне, одна рука под щекой, другая вытянута на подушке. Рыжие волосы рассыпались по белой наволочке так, как рассыпаются только во сне и никогда нарочно. Ресницы длинные, раньше я этого не замечал, она почти всегда носила очки. Дышала ровно, глубоко, с тем полным доверием к окружающему пространству, которое бывает только у людей, чувствующих себя хорошо и в безопасности.
Три ее будильника молчали на тумбочке. Я посмотрел на время: пять ровно. До первого оставалось сорок семь минут. Потянулся к телефону и отключил все три.
Пусть спит.
Встал, ушел в свою квартиру через плед. Сел на край кровати, взял блокнот с тумбочки, уже по привычке, рука сама нашла. Открыл на странице с правилами. Прочитал: «Не смотреть на соседку. Совсем». «Особенно во сне». Зачеркнутое «Не проходить через плед без необходимости». «Если придет – я буду дома» .
Долго смотрел на все это.
Потом написал в самом верху страницы, над всеми правилами:
«Вот ты и попал, Макаров».
Закрыл блокнот.
***
Я думал о Юльке из параллельного класса. Мне было семнадцать, ей шестнадцать, и я был уверен, что это навсегда, с той абсолютной уверенностью, которая бывает только в семнадцать лет и не предполагает никаких сомнений в собственной правоте.
Через полгода Юлька с родителями переехала. Я переживал это с месяц, потом поступил в военное училище и понял, что жизнь гораздо шире, чем казалось в школе.
Думал о Веронике. Дочке начальника полка, красивой, умной, привыкшей к тому, что на нее обращают внимание. Мне было двадцать два, я был уверен в себе и совершенно не уверен в том, что делаю. Вероника нашла кого-то из гражданских, с квартирой в Москве и предсказуемым графиком работы. Если подумать, правильный выбор.
Думал о Свете – своей первой жене. Это была не ошибка, а искреннее намерение, которое столкнулось с обстоятельствами, оказавшимися сильнее намерения. Она ждала. Долго ждала: три года, пять лет, семь. Потом перестала.
Позвонила и сказала: «Миша, я больше не могу жить в казенных квартирах и ждать звонка, которого может и не быть. Или быть, но мне сообщат, где забрать твой труп». Я сказал: «Понимаю». Она сказала: «Прости». Я сказал: «Не за что». Это была правда.
После Светы прошло несколько лет, в течение которых у меня были женщины, но ничего такого, о чем стоило бы писать в блокноте.
И вот.
Снова вернулся в Квартиру Марии, сел на кровать, смотрел на рыжие волосы на белой наволочке, на руку, протянутую к тому месту, где только что был я. Она потянулась во сне, нащупала пустоту и чуть нахмурилась, не просыпаясь.
Влюбился, – сказал себе. Не как открытие – как констатация факта, который существовал уже давно, просто я предпочитал его не замечать.
Не как в Юльку, там было семнадцать лет и абсолютная безосновательная уверенность. Не как в Веронику, там было самолюбие и желание добиться своего. Не как в Свету, там было тепло, искренность, но в конечном счете этого было недостаточно для того, что я представлял собой как человек.
Иначе.
Так, как, видимо, влюбляется подполковник в тридцать восемь лет, когда у него за плечами достаточно, чтобы понять разницу между «хочу» и «нужно». И когда оба этих слова указывают в одну сторону.
В последний раз.
Встал, оделся тихо, профессиональный навык, чтобы не разбудить, вышел.
Цветочный павильон открывался в шесть. Я знал, пробегал мимо каждое утро, отмечал автоматически, как отмечают все, что может пригодиться. Сегодня пригодилось.
Продавец, немолодая женщина, в теплой куртке прямо поверх рабочего халата, посмотрела на меня с тем видом, с каким смотрят на мужчин, которые приходят в цветочный в начале седьмого утра 8 марта. Взгляд понимающий, без лишних вопросов.
– Что берете?
Смотрел на витрину. Розы – нет. Розы принес Олег, красные, двадцать штук, с самодовольной улыбкой. Тюльпаны – ей уже дарили, весь 11 «Б» постарался.
Желтые хризантемы стояли в дальнем углу. Большие, лохматые, очень живые, похожие на маленькое солнце, которое кто-то поставил в ведро с водой.
– Вот эти, – сказал я. – Все.
Продавец посмотрела на меня. Потом на хризантемы. Потом снова на меня.
– Все?
– Все.
Она помолчала секунду.
– Серьезная женщина, – сказала, не спрашивая.
– Да.
Это тоже была констатация факта.
***
Когда я вернулся, Маша еще спала.
Положил хризантемы на кровать рядом с ней, осторожно, чтобы не разбудить, и не рассчитал: цветов было много, они заняли почти все свободное место, и она проснулась от запаха раньше, чем от движения.
Открыла глаза. Увидела цветы. Потом меня. Несколько секунд просто смотрела. Сонная, с помятой щекой, с волосами в окончательном творческом беспорядке.
– Это что?
– Хризантемы.
– Я вижу, что хризантемы, – Маша приподнялась на локте, посмотрела на масштаб. – Михаил Давидович, ты скупил весь павильон?
– Не весь. Только желтые.
Она смотрела на меня поверх хризантем с выражением лица, которое я уже научился читать: она не знала, смеяться ей или говорить серьезно, и в итоге делала и то, и другое.
Сел рядом, взял ее лицо в ладони, это был уже привычный жест, ставший привычным за две ночи и один день, что само по себе было симптомом. Поцеловал в лоб, в висок, в скулу.
– Ты как эти цветы.
– В смысле? – тихо спросила она.
– Мое маленькое солнышко.
И почувствовал, как она вздрогнула. Посмотрел, по ее щеке катилась слеза. Одна, молча, без предупреждения.
– Маша.
– Все нормально, – голос ровный, но за первой слезой последовала вторая. – Я просто... – Пауза. – Мне никто никогда не говорил про солнышко.
Олег, – подумал. – Который называл ее наверно Зайчик голосом человека, раздающего комплименты по расписанию.
Вытер слезу большим пальцем. Потом вторую.
– Привыкай.
Маша засмеялась сквозь слезы: тихо, коротко, с тем звуком, который бывает, когда смешно, грустно и хорошо одновременно. Уткнулась лбом мне в плечо, я обнимал ее, смотрел на желтые хризантемы, рассыпанные по белому постельному белью, и думал, что восемнадцать лет службы и три командировки в места без названий не подготовили меня к тому, чтобы вот так сидеть и чувствовать, что это единственное правильное место на земле.
***
В половине двенадцатого позвонили в дверь.
Маша как раз пила кофе на кухне в моей камуфляжной футболке, которую взяла без спросу и которая была ей до середины бедра, пошла открывать. Услышал с порога голос – молодой, быстрый, с вопросом, заданным еще в коридоре:
– Ну рассказывай, я всю ночь не спала, и Танька тоже, мы тебе звонили…
– Тише, тише, – голос Маши – смеющийся, немного смущенный.
– Он здесь?!
– Таня…
– Он здесь! – это уже в полный голос, с интонацией человека, получившего подтверждение давней теории. – Маша Зайцева, я говорила тебе еще неделю назад…
– Проходи и замолчи.
Взял блокнот и пошел к себе через плед.
Три часа слышал их через стену.
Смех был периодический, внезапный, такой, когда что-то неожиданно оказывается смешнее, чем предполагалось. Голоса были перебивающие друг друга, быстрые, с паузами в неожиданных местах. Потом, судя по звукам, они что-то ели, Маша явно поставила чайник и достала шоколадки, которые принесла из школы в пятницу.
Я сидел за столом, пил кофе и читал.
Вру. Не читал.
Слушал, как смеется Маша, так, как она смеется, только когда ей хорошо и никто на нее не смотрит. Точнее, когда на нее смотрит подруга, а не я, с другой свободой, без той легкой настороженности, которая все еще иногда появлялась, когда мы смотрели друг на друга.
Пройдет, – подумал я. – Осторожность пройдет.
Открыл блокнот. Нашел страницу с правилами. Посмотрел на запись сверху – «Вот ты и попался, Макаров».
Подумал.
Дописал ниже:
«И хорошо».
За стеной снова засмеялись. Громко, в два голоса, явно что-то очень удачно получилось в рассказе. Поймал себя на том, что улыбаюсь.
Это было странно. Не потому, что неприятно, а потому, что непривычно. Я не из тех, кто улыбается в одиночестве, глядя в стену. Это не входило ни в какие правила и никак не вязалось с образом дисциплинированного подполковника с блокнотом для оперативных заметок.
Но факт оставался фактом: я сидел у себя на кухне, слушал, как за стеной смеется моя женщина – моя, это слово само собой всплыло в голове, и я не стал его убирать, и мне было хорошо.
Просто хорошо. Без условий.
В последний раз такое было… попытался вспомнить, но не смог. Может, и не было такого чистого ощущения.
Служба давала другое: азарт, смысл, усталость, которая ощущалась как правильная. Отношения давали тепло и боль утраты в разных пропорциях. Но вот этого – сидеть на кухне с кофе, слышать смех за стеной и знать, что вечером будет ресторан, а потом мы вернемся сюда, и завтра снова три будильника в шесть сорок семь, и это не проблема, а расписание.
Забронировал столик еще утром, пока Маша была в душе. Хорошее место, не пафосное, но с нормальной едой и нормальной тишиной, где можно разговаривать, не повышая голоса. Потому что нам было о чем поговорить. Не через плед, не через стикеры, не в перерывах между сексом, которого было через край. Нормально. За столом, с едой, глядя друг другу в глаза.
Хотел знать, где она выросла, почему выбрала историю, почему именно учитель, что было до Олега и почему она хранит плед, который бабушка связала двадцать лет назад. Мелочи, о которых не спросишь через дыру в стене, но которые складываются в образ человека.
Я хотел узнать ее как человека. Не как соседку, не как рыжую с тремя будильниками, не как женщину, от которой я три недели подряд спасался отжиманиями.
Как свою.
***
В половине четвертого голоса за стеной стали ближе, они явно переместились в коридор.
– Он тебе нравится? – спрашивала подруга. – Ну правда, Маш.
Пауза.
– Таня, – сказала Маша.
– Ну?
Еще одна пауза. Дольше.
– Да, – сказала Маша. Тихо, но я услышал. – Очень.
Поставил кружку на стол. За стеной подруга что-то еще говорила: быстро, воодушевленно, Маша смеялась и перебивала ее. Потом дверь, шаги на лестнице, тишина.
Потом плед качнулся.
Маша прошла через него на мою кухню, уже в своем халате, волосы убраны, со своей кружкой. Встала у стола. Посмотрела на меня.
– Слышал? – спросила.
– Стены тонкие, – сказал.
Она смотрела на меня с таким выражением лица, которое я за три недели так и не научился до конца понимать: что-то среднее между серьезным и смешным, между осторожным и решительным.
– Ресторан в восемь.
– Я знаю, ты говорил.
– Одевайся потеплее, на улице еще холодно.
– Михаил Давидович, – сказала она, – мне двадцать четыре года, я умею одеваться.
– Надень берет.
Пауза.
– Какой берет?
– Красный. Тот, что был на тебе в пятницу утром.
Она долго смотрела на меня.
– Ты запомнил берет?
– Я запомнил все, – и это тоже была правда, простая и без прикрас.
Маша поставила кружку на стол. Сделала шаг ко мне. Встала близко, ближе, чем нужно для разговора о беретах и ресторане, посмотрела на меня снизу вверх тем взглядом, от которого мои правила в блокноте рассыпались в хронологическом порядке.
– Рыжик.
– Ты первый начал.
Взял ее за руку, усадил себе на колени.
За окном было восьмое марта, пять часов дня, первый по-настоящему весенний свет. Где-то в ванной висел плед с ромбами, скоро его снимут, скоро придут мастера и восстановят стену, и все станет как прежде: две отдельные квартиры с нормальной звукоизоляцией.
Но сейчас плед висел. И дыра была общая. И Маша сидела у меня на коленях стояла и смотрела так, что я понял: стена – это просто стена. Ее можно починить.
А то, что рухнуло вместе с ней, чинить не надо.
Вот ты и влип, Макаров, – подумал снова.
И был с этим совершенно, окончательно и бесповоротно согласен.