31
— Пойду, охлажусь. Или охладюсь? — задумавшись на мгновение, тут же отмахивается Богдан едва слышным “пофиг” и, ни капли не смущаясь своего состояния, предлагает. — Хочешь со мной?
Он смотрит насмешливо, выставляя себя напоказ, вынуждая смущаться за двоих, полыхать топлено-клубничным румянцем, отводя глаза и поджимая зацелованные губы.
— Декабрь, — возвращаю недавнее напоминание ломким, как пересохшее от жары сено, голосом.
— Вода все равно теплая.
Я мотаю головой, молясь всем богам, чтобы боксерик поскорее скрылся. Люди ведь смотрят!
— Ладно, не ходи. А то снимешь свою броню и я тебя точно трахну, — звучит настолько самоуверенно, что не съязвить “Да кто тебе позволит?” — просто грех, но в том и соль, что “славная девочка” уже чуть не согрешила и теперь в шоке от самой себя.
Что это вообще было? Куда меня понесло? Почему рядом с этим мальчишкой напрочь отказывают тормоза? Будто мне снова пятнадцать, когда Огонечик еще горел и мечтал.
Словно читая мои мысли, Красавин продолжает дразниться:
— Или ты все-таки готова заняться любовью с самым горячим парнем Санта-Моники?
Это звучит настолько забавно и как-то так по-свойски нелепо, что невольно вырывается смешок, и все то неосознанно-стыдное, накатившее после поцелуя, выпускает из своих тисков.
— Я-то готова, а ты почему его не привел? — собрав свои размякшие мозги, утираю нос нахалу и, наконец, обретаю почву под ногами, вползая змейкой в привычно-ироничную шкурку под рокочущий смех Красавина, обращающий на себя взгляды.
— Иди уже, — цежу сквозь зубы, сгорая от неловкости.
Боксерик хмыкает, но ничего не говорит, салютует со смешком и трусцой бежит к океану.
— Юху, — по-мальчишески-задорно бросается он навстречу разбушевавшемуся, бородатому прибою и, вынырнув где-то позади первой волны, сильными, быстрыми движениями плывет вглубь океана кролем. Волны сегодня большие, накатывают одна за другой, но Красавин не позволяет себя отбросить, умело подныривает в самый последний момент, за секунду до того, как водяной, гигантский вал с белым гребнем обрушится на него оглушающей стеной, отчего сердце замирает и хочется прокричать: “Что ты творишь, идиот, чего выжидаешь?!”. Ведь, если волна рухнет сверху, мало не покажется. Ладно, просто оглушит, но если шарахнет об дно, костей не соберешь, а то и шею сломаешь. Сколько таких смельчаков по незнанию и глупости становились инвалидами?
Однако, это явно не случай Красавина. Вскоре становится понятно, что боксерик — не просто хороший пловец, а точно знает, что делает. Он, будто бы играет со стихией в салочки — исполняя каждый раз смелый, грациозный номер, красиво ныряя под волну в самый последний момент, сжигая напалмом мои нервы. Впрочем, как и всегда.
Сама не замечаю, как стиснув руки, подхожу к самому краю берега, чувствуя холодные, лижущие прикосновения бурлящей пены.
— Доиграется, ох, доиграется! — качает головой проходящая мимо пара с собакой, но вместе с тем восхищенно замирает рядом со мной, любуясь представлением боксерика.
— Пловец? — спрашивает женщина. Я качаю головой.
Нет, идиот, выпендрежник!
— Хорош, такие волны не каждый профессионал сдюжит, но пишется зря, — заключает мужчина, и они идут дальше, а я так и стою, не дыша. Волны внутри меня не меньше, чем те, что так и норовят размозжить о песчаное дно поганца. Возмущенные, взволнованные, но, как ни крути, восхищенные.
Что ни говори, а по-женски приятно, когда на тебя хотят произвести впечатление. А то, что Красавин действительно по-мальчишески рисуется, показывая во всей красе свою удаль, ловкость и смелость, нет сомнений.
Дурной, лихой, дикий, завораживающий, как огонь.
Понятие не имею, что он нашел во мне, но сейчас все эти мысли отходят на второй план. Хочется с застенчивой улыбкой пятнадцатилетней Ларисы любоваться и ждать момента, когда можно будет отвесить хорошего леща за глупую безбашенность.
Но, когда Богдан начинает плыть обратно, мастерски подхватывая волны, моя единственная мысль — замерзнет ведь, дурак. Свежий пассат так и продувает насквозь.
Бегу за небрежно брошенной толстовкой, а потом навстречу этому счастливому дурню, выходящему из пены подобно божеству.
Высокий, идеально сложенный с сильными, мускулистыми ногами и руками, крепким торсом с четко-прорисованным прессом, массивными грудными мышцами и широченными плечами он притягивает взгляды тех немногочисленных, отдыхающих на пляже людей. И хотя Лос-Анджелес собрал в себе весь цвет человечества, все равно не каждый день встретишь такой образец мужественности и идеальных пропорций. Само собой, будут смотреть, что вызывают у меня глухое раздражение.
— Надевай скорее, простынешь ведь. Что ты вообще устроил? Дурак! Замерз весь, — подскочив, ворчливо кутаю его в толстовку, а он трясется, как припадочный и довольно лыбится во весь рот.
— А ты меня поцелуй, и я согреюсь, — стуча зубами, прижимает к себе за талию, обдавая холодными, солеными каплями, дорожками ползущими под жакет.
— Фу, — ежусь, скривившись от набежавших, будто насекомые, мурашек.
— Гав, — дурашливо клацает Красавин зубами и, подхватив на руки, кружит, заставляя вцепиться в него мертвой хваткой.
— Дурак! Я же не в том смысле, — вскрикиваю, засмеявшись. — Поставь меня на место, ненормальный, люди смотрят.
— Пусть смотрят и завидуют, — остановившись, выдыхает, дрожа от холода.
— Чему?
— Как чему? Тому, что какого-то продрогшего пса целует такая роскошная женщина, — говорит так серьезно и основательно, что даже не хочется иронично закатывать глаза, особенно, когда шепчет. — Поцелует ведь?
И вот как ему отказать?
Смотрю в поблескивающие веселым вызовом глаза, на подрагивающие, синеватые губы и искорка, затлевшая тем утром, перенесшим меня в мое огненное детство, начинает разгораться сильнее, согревая теплом и давно позабытым чувством — безбашенности и желания быть по-девчоночьи игривой, и цветущей под этим неожиданно-выглянувшим, жарким солнцем восхищения посреди бесконечных, снежных бурь.
Возможно, это и есть то самое “здесь и сейчас”, но не думая ни о чем, загипнотизированная, покоренная ярчайшим мужским началом и невероятной харизмой, просто кладу ладонь на холодную, как лед, слегка колючую щеку и изогнувшись немыслимым образом, аккуратно припадаю к расплывающемуся в плутоватой улыбке красивому рту.
Всасываю по-очереди ледяные губы, а после со всей накопившейся, никому ненужной и так, и не отданной страстью толкаю язык глубже, сплетаясь с перехватывающим инициативу языком Красавина.
Он шумно дышит чуть заложенным носом, сжимая меня до хруста в ребрах и ласкает, ласкает, ласкает…
— Капустка, ты хочешь меня на второй охладительный круг отправить? — оторвавшись, хрипит, уткнувшись ледяным носом мне в щеку, а сам трясется весь и от этого вспыхнувшее было смущение теряется под гнетом обеспокоенности.
— Тебе нужно в тепло и горячий чай, иначе заболеешь.
— Угу. В машине есть сменная одежда.
— Ну, так пошли, только опусти меня, пожалуйста.
— А чем тебе на руках у меня плохо?
— Ты холодный и мокрый — мало приятного.
— Ну, надо же, какая неженка.
— Не нравится — не держу.
— И сразу в дыбошки, — со смешком опускает он меня на песок. — Не пыли, малышка, нравишься. Пиздецки нравишься.
Он заводит прядь волос мне за ушко и наклоняется, чтобы вновь поцеловать, но Лариса уже отвоевала у Огонечка рупор.
— Никакая я тебе не малышка! Не надо меня путать со своими девочками, — огрызаюсь больше от смущения, чем негодования, хотя и оно тоже присутствует. Все эти детки, малышки, зайки — такая пошлость.
— Ни с кем я тебе не путаю. Просто ты малюсенькая, хотя гонору, как у откормленной туши. Сколько ты весишь?
— Достаточно, чтобы выслушивать чью-то критику.
— Где ты тут критику увидала? Просто спросил. Угомонись, Капустка. Этой псинке и твои косточки, и сочный стейк от тебя зайдет, главное — корми почаще, — он шало подмигивает и, не дожидаясь ответа, берет меня за руку, и ведет к машине, следя, чтобы я за ним поспевала. И мой метр шестьдесят восемь в принципе позволяет идти вровень, но в остальном ни черта я не поспеваю.
Путаюсь, мечусь, рвусь на части и не понимаю, почему рядом с этим парнем перестаю быть собой, откуда вообще вся эта экспрессия, кокетливость и девчоночья глупость лезет? Я ведь не такая.
Или такая? И у меня просто не было возможности себя такую узнать?