65

65

Монастырская, застыв, открывает рот, чтобы явно выдать что-то эдакое, но тут же обрывает саму себя:

— Так, стоп! Вот эти дыбошки давай сведем на ноль. Я сейчас просто пытаюсь понять, что происходит.

— А что происходит? — пожимаю плечами невозмутимо, будто я каждый день летаю знакомиться с родственниками мужиков, с которыми у меня якобы «просто секс».

Когда я соглашалась, почему-то все это выглядело в самом деле, как «а что такого?», теперь же под многозначительным взглядом Нади хочется покрутить себе у виска.

Господи, о чем я вообще думала?

— Прохода, — тянет Монастырская с нажимом, продолжая сканировать меня в поисках понятных только ей знаков.

— Ну, что? — не выдержав, вновь ухожу в нападение. Сознаваться, что поплыла от мальчишки — в очередной раз расписаться в собственном идиотизме.

— Ничего, — осушив бокал, качает Надя головой, будто все поняв и тяжело вздохнув, продолжает. — Переживаю просто. Я же тебя знаю: хорохоришься только, а сама-то без кожи. Чуть дунешь и изранишь всю.

— Ну, прям уж, — отмахиваюсь, сглотнув острый ком. — С моим опытом…

— Вот именно. Оно же как: сторонишься, скалишься вся такая прошаренная, а потом херак — и всю себя ковром уложила под чьи-нибудь ноги, и никакой опыт не помогает.

Я хмыкаю и, взяв прихватки, разворачиваюсь к духовке, чтобы проверить мясо, не зная, что сказать.

Хотелось бы уйти в отрицание, но я буквально позавчера проглотила то, что меня унизили на глазах какой-то щеглухи, хотя клялась и божилась, что больше никогда, и ни за что. И пусть мне удалось отстоять себя, и конфликт вроде как решен в мою пользу, но факт остается фактом — я проглотила свое унижение, а не ушла, как должна была и как обещала себе. Что дальше — даже думать не хочу.

К счастью, пустившись в пространные рассуждения о любви, Надя меняет тему, и охватившее меня чувство падения в бездну сходит на «нет».

— Какие планы на день рождения?

— Особо никаких. Сорок лет не празднуют же.

— Надо праздновать! Сорок — самый сок, твой мальчик тому подтверждение, — она играет бровями, я закатываю глаза и начинаю шинковать капусту на салат. Меня напрягает эта тема, но Монастырская, наполнив вновь бокал, продолжает. — Кстати, он будет? Я бы познакомилась.

— Ага, усажу рядом с детьми напротив мамы.

— Хотела бы я на это посмотреть. Федоровну точно удар хватит, — смеётся Надька, я бы тоже посмеялась, если бы не была уверенна на все тысячу процентов, что мою мамочку никакой удар не хватит, напротив — она еще тысячу раз воскреснет, чтобы сгноить меня со свету за такой «позор» и «разврат».

Честно, меня даже реакция детей меньше страшит, чем Людмилы Федоровны, если она, не дай бог, прознает. Что на меня обрушится — уму непостижимо, поэтому ни о каком Богдане на моем дне рождении речи быть не может, да и вообще…

— А что насчет мистера «Пропуск в трусики»? — прыснув, давится Монастырская шампанским, явно уже хорошо окосев.

— Ничего, он на меня после того ужина обижен и разговаривает теперь исключительно по делу.

— Во-от, значит, надо пригласить. Обиженный инвестор — это плохо.

Сказать, что я удивлена — не сказать ничего. Приподнимаю скептически бровь и жду пояснений. Обиженный инвестор — это действительно ничего хорошего, каждая встреча — колоссальное напряжение и часовые пляски с бубном вокруг решения любого маломальского вопроса, однако, сильно сомневаюсь, что Монастырской до этого есть дело, поэтому прекращаю нарезать овощи на салат и устремляю на подругу требовательный взгляд.

— Просто хочу еще раз попробовать взять эту крепость, — таки дает она ответ, — мне кажется, я его недооценила.

— В Лос-Анджелесе мужики перевелись? — иронизирую, возвращаясь к салату.

— Ну, скажем так, у меня незакрытый гештальт. Этот гаденыш задел мое самолюбие.

— Тем, что предпочел меня? — не могу не уточнить.

— Ай, не дури, — морщится Монастырская, ничуть не смутившись. — Ты же видела, он с первой секунды смотрел на меня так, будто ему под нос кучу дерьма навалили. Само собой, мне интересно, что это за реакция такая на красивую женщину. Я вроде бы на тот момент ему еще даже слова не сказала.

От Надькиного праведного негодования становится умилительно и смешно. Восхищаюсь ее уверенностью в собственной неотразимости.

— Ты как в том анекдоте: «- Заинтересуй меня. — Не хочу. — Заинтересовал.»

— Ну, что поделать? Такова наша женская доля — вестись на знаменитое: «Чем меньше женщину мы любим, тем легче нравимся мы ей».

— «И тем ее вернее губим средь обольстительных сетей», — напоминаю назидательно.

— А вот это мы еще посмотрим. Ты мне его только пригласи, а там уж я возьму этого лягушатника в оборот. Теперь-то я знаю, с чем придется иметь дело.

Я тяжело вздыхаю, потому что тоже знаю, и мне совсем не хочется в очередной раз вводить Анри в заблуждение, хотя, если расширить круг приглашенных и сделать праздник более светским, то приглашение вполне сойдет за жест вежливости и даже пальмовую ветвь, что совсем не помешало бы. Плюс мама в окружении незнакомых людей поумерила бы свой пыл и не сильно меня доставала бы придирками, нравоучениями и просто нытьем, так что идея с каждым новым доводом приходилась мне все больше по душе, но поскольку впереди еще почти два месяца, торопиться с окончательным решением нет смысла, о чем и сообщаю Монастырской. Ее такой ответ не сильно удовлетворяет, но шампанское не дает грустить.

Посидев еще час и приговорив две бутылки Вдовы Клико, Надя уезжает на такси домой — отсыпаться после бурных праздников, я же, приготовив ужин, иду переодеваться, ибо светить засосами на шее и на груди, однозначно, не стоит. Хорошо, что Надя заметила и, конечно же, извела меня вопросами о размере, технике и общей оценке, а то бы я так и появилась перед детьми во всей отлюбленной по-полной программе красе.

Прежде, чем надеть свободный кашемировый свитер цвета «топленое молоко», смотрю через зеркало на бурые отметины, и меня бросает в сладкую дрожь воспоминаний, как Богдан ласкал меня, как жадно покрывал поцелуями мое тело, словно собственнически подписывая «мое». И все во мне, будто действительно больше мне не принадлежит — рвется к нему, изнывает от тоски и нехватки его взгляда, голоса, запаха, его прикосновений, поцелуев… да всего его. Дикого, лихого, нежного, шутливого, любимого, моего…

Прошли всего сутки, а меня уже ломает. Сама даже не осознаю, как тянусь к телефону, но тут слышу хлопок двери и голоса в холле. Натянув — таки свитер, спешу встречать моих кровиночек.

— Мамочка, с Новым годом! — кричит Олька, взлетая по лестнице мне навстречу и бросаясь в объятия. Я улыбаюсь, поздравляю в ответ и дышу моей девочкой, чувствуя, как грудь распирает от радости и счастья при виде этих горящих глаз и солнечной улыбки.

Покрываю поцелуями щечки-яблочки, веснушчатый носик, маленький лобик, и просто любуюсь со слезами на глазах. Такая она красивая у меня: огненные кудри, синие глаза, пухлые губки, ладная, миниатюрная фигурка и лучистая, бьющая ключом энергия.

— Все хорошо? — заглядываю дочери в глаза, как никто, зная, что за этой жизнерадостностью может скрываться что угодно.

— Пойдет, — отводит она взгляд, я понимающе киваю — обсудим, конечно же, позже. Погладив мою принцессу по щеке, говорю, что ее комната готова и иду приветствовать нерешительно-топчущегося на пороге сына, делающего вид, что что-то ищет в чемодане.

Это и смешно, и в то же время трогательно. Особенно, когда он, замирает, стоит мне подойти, и виновато опускает взгляд, кусая задрожавшие губы.

Тощий, высоченный, все еще угловатый и нескладный с по-детски всклокоченной, рыжей шевелюрой и, видимо, неискоренимой привычкой щелкать от волнения пальцами — такой еще неуверенный в себе, в своем месте в этом мире, ранимый, глупый, травмированный резким распадом семьи, переездом, арестом отца, его «смертью», а потом внезапным появлением спустя три года, и своей новой ролью отнюдь не младшего, обожаемого ребенка, а среднего и исключительно по праздникам. Конечно, это слишком много для неокрепшей психики одиннадцатилетнего ребенка, а теперь — в четырнадцать, когда штормит каждого, само собой, его штормит вдвойне. И у меня внутри все сжимает, и болезненно ноет от того, что не уберегла, не смогла оградить и все еще не могу, раз там — на дне карих глаз плещется что-то такое беззащитное, потерянное.

Какие уж тут обиды, нравоучения и злость?

— Иди сюда, сынок, — сглотнув острый ком в горле, протягиваю к нему руки, и он тут же крепко обнимает меня, стыдливо пряча лицо и свои детские, старательно сдерживаемые, слезы в вороте моего свитера.