Глава 19
В прошлой жизни на этот вопрос у меня был ответ, и ответ был хороший. Мы никого не кидаем, мы играем по правилам, которые сами написали, а если человек их не прочитал, это его расходы. Я так отвечал людям, которые задавали мне этот вопрос в моей же переговорной, и они уходили успокоенные, потому что я умел успокаивать. Ответ был правдой, только завёрнутой так, чтобы второй раз никто не спросил. Отец спрашивал второй раз. И весной, провожая меня до машины, он сказал, что я у него один, кого не надо проверять, и хоть со мной он поживёт по прямой.
— Кинем, — сказал я.
Он не повернулся. Руки лежали на руле, как лежали, и «Командирские» на запястье не шевельнулись.
— Мы это с самого начала затевали, отец, втроём, с Германом Аркадьевичем. Ты сам весной сказал: у тебя в столе лежит бумага, которую мы писали так, чтобы он по ней ничего не получил. Так и есть. Давай я один раз разложу всё по порядку, чтобы у тебя в голове лежало так же, как у меня.
Отец кивнул, не отрывая глаз от забора.
— Орлову не нужен заём и не нужны тендеры. Ему нужен твой завод. Он тридцать лет считает, что ты ему должен за Кабана, которого разгромили другие, и решил, что пора этот долг забрать заводом. Сто двадцать миллионов он дал, чтобы войти. Дал без залога, без поручительств, без единого пункта, по которому может залезть к тебе в управление. Договор писали мы, и рычагов там нет. Это раз.
— Это я помню.
— Деньги работают у тебя. Оператор, где у него шестьдесят процентов, — пустая коробка с уставным капиталом, все риски сидят там. «РомТех» у оператора субподрядчик, по рыночной цене. Работу сделал, деньги получил, претензий к тебе нет. Это два.
— Дальше.
— А в завод ему ведёт одна дверь. Опцион на семьдесят пять процентов. И открывается она, только если сойдутся все восемь пунктов разом. Срок, приёмка с первого раза, гарантийный квартал без претензий, маржа не ниже двенадцати и остальные. Ройтман их для того и писал, чтобы все восемь вместе не сходились. Каждый по отдельности разумный, а вместе почти никогда. У тебя маржа с гарантийным резервом одиннадцать и восемь. Резерв настоящий, гарантия три года. Одного пункта хватает, дверь не открывается. Это три.
— А сегодня тогда зачем мы за дату бились? Опоздали бы, и ещё один пункт мимо.
— Затем, что опоздание по твоей вине — это не про опцион. Это про тебя. С просрочкой в акте он пришёл бы требовать, переигрывать, говорить, что «РомТех» сорвал проект, и из этого провала слепил бы рычаг, которого по займу у него нет. Мы ему этого не дали. Проект сдаём честно, без нашей вины, а дверь закрывает не жизнь и не мы, а его собственные восемь пунктов, под каждым из которых он расписался.
Отец молчал. Я видел его профиль и руки на руле, и руки не шевелились.
— И чем кончится? — спросил он наконец.
— Первый проект закрывается, опцион не возникает. Заём отдаём, как написано. Тело и пять процентов, ни копейкой больше. Можно в срок, через три года, можно раньше, после первого года, без премии, Ройтман тебе этот пункт читал. Выходим из оператора. У него остаётся коробка без содержимого, пять процентов годовых, которых при нынешней инфляции не хватит даже на то, чтобы деньги не подешевели, и полная папка бумаг, где каждая страница подписана им самим. Сто двадцать миллионов работали на твоём заводе почти даром. А завод, ради которого он всё это затевал, как был твой, так и остаётся твоим.
— Кинули, значит.
— Кинули. Только ни одной нарисованной бумаги, ни одного акта задним числом, ни одной цифры, которую потом стыдно показать. Ты работаешь так, как работаешь, Гриценко сдаёт с первого раза. Всё остальное делает бумага, которую он сам прочитал, его юристы прочитали, и он подписал, потому что решил, что мы по ней не вытянем или что ты по старой памяти уступишь. Я его от этого решения не отговаривал. И спасать его от него не буду.
Про то, что будет с Орловым потом, когда у него на руках останется пустая коробка и вопросы от своих, куда ушли сто двадцать миллионов, я отцу не сказал. Это была уже моя часть, и до неё было далеко.
Слово я сказал то, которое он спросил, и смягчать его не стал. Тридцать лет на отдельной полке у отца был человек, которому он был благодарен.
Отец какое-то время молчал. Я не мешал ему, ничего больше не добавлял. Потом он сказал, повернув голову ко мне:
— Ты прав, сын.
— Тогда работаем.
Больше он про это не говорил. Мы попрощались, он пожал руку через окно и уехал к себе, и я стоял на парковке и думал, что экскаватор у «Диагноста» уже снёс последний бокс и площадь под ним была голая, как двор у бабушки без штакетника.
Думал я про это, пока шёл к своей «Киа» через три машины от того места, где стояла отцовская. Толяну я написал из-за руля, что сегодня не заеду, он ответил, что и завтра сам справится. Домой ехал на семидесяти, в правом ряду, и на каждом светофоре закрывал глаза, пока горел красный. Голова к тому времени уже раскалывалась.
* * *
Дома пахло едой. Лера успела раньше меня, её машина стояла под навесом. Барон вышел встречать, и вместе с ним пришла тишина, которую я в этот вечер ждал больше ужина.
Она сидела на террасе с ноутбуком, в домашнем, с распущенными волосами, и подняла голову.
— Ну как?
— Подписали.
Я сел рядом, Барон лёг мне на ноги, и я ждал, что она спросит дальше или начнёт своё. Она подождала тоже, секунды три, с закрытым наполовину ноутбуком, будто давала мне время договорить. Я не договорил.
— А я отсидела целый день. — Она закрыла ноутбук до конца. — Маша чуть не заплакала, когда я забрала у неё папку, она за неделю к ней привыкла, как к своей, и даже на обед носила с собой. Там есть договор, который мы три раза переписывали, я была уверена, что помню его наизусть, а когда открыла, две страницы из головы выпали целиком. Сидела над ним, как стажёр, которому в первый день дали чужое дело и сказали разобраться до вечера. А Галина Петровна, пока меня не было, отвечала Маше «нецелесообразно» на всё подряд, и Маша держит это хуже, чем я. Я пообещала, что в следующий раз заболею специально, чтобы она потренировалась подольше.
Я засмеялся. Она посмотрела на меня сбоку, так, как смотрит на поставщика, который назвал хорошую цену и замолчал, а подвох ещё не выложил.
— Ген. Я тебе про Машу десять минут, а ты мне одно слово. Ты так со мной разговаривал в феврале, когда был таксистом, у которого всё хорошо и ничего не случилось. То, что ты мне про себя рассказал, я теперь знаю. Ну это так, к сведению.
Возразить мне было нечем, и я не стал делать вид, что есть чем.
Она была права, и права в том месте, куда я сам не заглядывал. «Подписали» я сказал так, как говорил всегда, одним словом, закрытым, как крышка у ящика. В прошлой жизни дома у меня работу рассказывать было некому. Была квартира на Пречистенке, где меня ждала уборщица по вторникам и Марго по настроению, и Марго про работу спрашивала ровно столько, сколько ей было нужно, а мне казалось, что это и есть деликатность. Я этим словом закрывал день, чтобы он не тащился за мной в спальню, и считал, что так берегу дом. С весны я живу в доме, где меня ждут с ужином и спрашивают «ну как», и всё это время отвечаю ему тем же словом, каким отвечал раньше.
— Там была дата, — сказал я. — На акте. Старая, из первого графика, до того как всё сдвинулось.
— Какое всё?
— Завод должен был привезти отцу железо под линию, сварные рамы, на которых она стоит. Обещали к восьмому, привезли двадцать седьмого, и девятнадцать дней отцовские люди ходили по пустому цеху и курили у ворот. Потом догоняли, и сдать получилось тоже на девятнадцать дней позже первого графика. На такой случай отец заранее подписал с ними бумагу, что срок у него сдвигается ровно на столько, на сколько его задержал завод. А сегодня на акт поставили дату из первого графика, будто этой бумаги никто в глаза не видел. Подпиши отец акт с такой датой не глядя, и выходило бы, что он опоздал по своей вине.
— Встречные сроки, — сказала Лера и кивнула раньше, чем я договорил. — У меня с Турцией так было каждую осень, пока я на Узбекистан не ушла. Позапрошлой осенью ткань пришла ко мне на две недели позже, швейный цех стоял, и мне надо было двигать срок магазину тоже на две недели. А я про эту строчку в договоре забыла и чуть не заплатила магазину неустойку, хотя опаздывала вообще не я. Мой юрист тогда просидел со мной час и сказал, что в поставках половина споров оттого, что кто-то не помнит, какую бумагу подписывали последней.
— У отца то же самое вышло. Я туда ехал и всю дорогу складывал в голове фразу, чтобы этот акт развернуть обратно, хорошую фразу, из тех, что я раньше говорил по три раза за день. На светофоре даже проговорил её вслух, мужик в соседней «Ниве» на меня косился. Рот открыть я так и не успел, потому что отец достал свою картонную папку и начал выкладывать письма одно за другим, а за ними накладную с дополнением, и голос ни разу не поднял. У меня бы так ровно не вышло.
— И тебе обидно?
Я подумал над этим всерьёз, потому что и она спрашивала всерьёз.
— Да вроде нет. Сидел там с ручкой, как обещал, с краю, записывал за ним тезисно, и мне это было приятно, сам удивился.
Лера тихо засмеялась и положила руку мне на колено.
— Ну хоть раз получилось с краю.
— Сам удивляюсь.
С краю у меня получилось до цеха. В цеху я остановил приёмку у шестой опоры и попросил инженера посмотреть кронштейн, на котором глазами ничего не было видно, и голова у меня болела с той самой минуты. Про раму я ей не сказал. Не потому, что прятал, а потому, что рассказ про неё начинался со слова «увидел», и дальше надо было объяснять, как, а это был ещё один разговор, до которого у нас не дошло. И вряд ли дойдет. Выходило, что одно слово я сегодня открыл, а другое тут же закрыл, и она этого не заметила только потому, что я умею закрывать.
— А дата почему старая стояла? Ошиблись?
И тут я остановился. До этой секунды я рассказывал про отцовский завод и про бумагу, а следующий честный ответ уводил в Подольск. Фамилию она знала, я сам её при ней ронял, между Захаровым и Ройтманом, как ещё одну причину, почему не сегодня. А что за ней стоит, не знала. Там был заём, и опцион, и восемь условий, и тридцать лет чужой благодарности, и ни одной из этих вещей я ей никогда не объяснял. Она заметила, что я остановился. Она всегда замечает.
— Не ошиблись. Есть человек, которому выгодно, чтобы отец опоздал.
— Орлов?
Я кивнул.
— Там длинная история, Лер, и в ней много такого, что я сам ещё не разложил.
Она смотрела на меня и ждала, что я скажу «потом» или «неважно», и я видел, что она ждёт именно этого, и что оба слова у неё уже лежат в той коробке, куда она сегодня утром положила «если будет что рассказывать».
— Расскажу, — сказал я. — Про него расскажу. Не сегодня, у меня голова с обеда раскалывается, а я хочу рассказать нормально, с начала, а не кусками.
— Хорошо. — Она убрала руку с колена и взяла мою ладонь. — Только это «не сегодня» я запомню. Я теперь такое запоминаю.
— Я знаю.
— Отец твой молодец, — сказала она, помолчав. — Тридцать лет без тебя справлялся. Ты это не забывай, когда в следующий раз фразу будешь складывать.
Барон всё это время лежал у меня на ногах. Потом поднял голову, повернул ухо к дальнему углу двора, где в траве что-то шевельнулось, и он пошёл туда. Не быстро, с достоинством, как ходит проверять. Дошёл до угла, встал там, в тридцати метрах, и замер над травой.
И я её увидел.
Фон был её, янтарный, плотный, тот, что я знаю. Золотистая искра по краю на месте. И сквозь янтарь, от нижнего края вверх, шла нить, которой там не было никогда. Тёмно-зелёная. Не болотная, как у виноватых, у тех зелень мутная и стоячая, как вода в канаве у гаражей. Эта была чистая и плотная, как бутылочное стекло, если смотреть сквозь него на свет, и во рту у меня стало вязко, будто откусил недозрелую хурму и рот стянуло изнутри.
С зимы я знаю её матрицу. Я видел её серой в среду и прозрачной, как недозаваренный чай, в пятницу, видел янтарь с бурой нитью, когда она злилась на себя, видел тёмно-синюю глубину в тот вечер, когда Инга сидела напротив неё за столом и врала, и видел, с чем она вернулась из аэропорта, проводив мать. Ни при Инге, ни при Мостовом, ни при матери этой нити не было. Она была новая. У человека, которого знаешь, новый цвет — это как новый звук под капотом у машины, на которой ездишь пять лет. Ты его слышишь раньше, чем понимаешь, откуда он.
Цвет показывает что, а почему — приходится спрашивать.
— Маша больше ничего не теряла? — спросил я. — Кроме двух страниц?
— Нет. Она вообще молодец. Просто устала без меня.
Нить не двинулась. Мимо.
— Отгрузка в Наманган ушла?
— Во вторник ещё. Я тебе говорила. — Она посмотрела на меня. — Ген, ты чего?
— Ничего. Спрашиваю. Ольга Николаевна звонила?
— Позавчера. Я тебе говорила. — Она прищурилась, тем самым прищуром, с которым разбирает коллег на собраниях. — Ты уже третий вопрос задаёшь про то, что и так знаешь.
Три вопроса, три промаха. Нить стояла на месте, тёмно-зелёная, ровная, и вязкость во рту никуда не делась. Я замолчал, потому что четвёртый вопрос был бы уже допросом, а допрашивать её я не собирался. «Не вынимать» — это Ройтман в субботу сказал про меня, а применять оказалось труднее к ней.
Она молчала минуту. Потом сказала, глядя не на меня, а на Барона в углу двора:
— Ген. Можно вопрос?
— Можно.
— Вот ты сказал, что ты был Викторовым. — Она произнесла фамилию осторожно, как произносят слово на чужом языке, которое выучила недавно. — А у тебя… у него… была семья? Жена?
И на слове «жена» нить стала толще. Не намного, на волос. Я видел это так же ясно, как видел трещину на раме в цеху, и к вязкости во рту добавилось что-то кислое.
Я понял. Не сразу, а на секунду позже, чем следовало бы, потому что за всё время в этом доме я привык видеть у неё всё, кроме этого. Ревность. У Леры, у которой я этого цвета не видел ни разу и давно решил, что его у неё нет, как нет у некоторых людей слуха. Оказалось, есть. Прошлое у таксиста Петрова тоже было, с разводом и Мариной, которая весной приезжала его вернуть, только ревновать к нему Лере было нечего, это прошлое она видела целиком и знала ему цену. А у того, кем я ей назвался полторы недели назад, прошлое лежало в открытом доступе, и цены ему она не знала.
Придумывать было нечего, и я не стал.
— Жена была. Давно, еще по молодости. Развелись. Детей нет. Была спутница. Марго.
— Спутница, — повторила она.
— Ты про неё слышала. Дважды. — Я помолчал. — Первый раз, когда бабушку положили в Тулу и я тебе рассказал, что к ней в Дубки приезжала женщина, назвалась почти невестой погибшего внука и пила у неё чай. Ты ещё тогда сказала, что так пугать старую женщину нельзя. Это была она. А второй раз полторы недели назад, здесь, когда я рассказывал про атолл Баа и пустой баллон. Я сказал, что снаряжение утром проверяла спутница. Это тоже была она.
Лера сидела неподвижно. Я видел, как эти три вещи у неё сходятся. Женщина в Дубках. Слово «спутница», которое она полторы недели назад пропустила мимо, потому что в тот вечер слушала невозможное, а не личное. И то, что по всей видимости она нашла сама, за четыре дня на диване с телефоном, и что ей теперь предстояло сложить с первыми двумя.
— Она была у бабушки, — сказала Лера медленно. — И она…
— И она тогда утром проверяла баллон. Да.
Она не спросила больше ничего. Сидела и смотрела на двор, и я не торопил её и не объяснял, потому что объяснять тут было нечего, каждое слово по отдельности она уже знала. Зелёная нить не погасла сразу. Она расходилась медленно, как расходится по воде масляное пятно, когда его никто не трогает, и на её месте оставался янтарь, и вязкость во рту уходила, пока не осталась почти ничего.
Потом я увидел её телефон. Она случайно коснулась экрана и тот разблокировался.
Он лежал на столе экраном вверх, рядом с закрытым ноутбуком, и на экране была открытая страница. Светская хроника, старая, года три. Фотография с какого-то приёма, я даже вспомнил какого, потому что вспомнил люстру: благотворительный вечер в отеле на Тверской, декабрь, я тогда пожертвовал сумму, которую назвали со сцены. На фотографии стоял Максим Викторов в смокинге, и рядом с ним женщина в тёмном платье, и его рука лежала у неё на спине, чуть ниже лопаток, так, как кладут руку на спину женщине, с которой давно.
Вот откуда цвет. Четыре дня на диване, телефон, открытые источники, и ни одного пароля ей для этого не понадобилось. Про жену она знала ещё до того, как спросила, в хронике про Викторова это написано в первом же абзаце. Спрашивала она не про жену. Спрашивала, совру я или нет. Ну пусть, подумал я. Я бы на её месте проверял так же и спросил бы так же.
— Я его не узнаю, — сказала она, не глядя на телефон. — Я смотрю и не узнаю. То есть тебя. Там совсем другой человек. Другое лицо, другие руки. Он даже стоит по-другому.
— Он стоял так, потому что там его снимали. Здесь меня не снимают.
— Я на неё четыре дня смотрела. — Она сказала это ровно, как называют цифру. — Сначала думала, что она красивее меня. Потом думала, что у неё платье лучше. А потом вспомнила, что она утром проверяла баллон, и больше ни о чём не думала. Спасибо, что не стал ничего придумывать.
— Тут нечего придумывать.
— Есть. Ты мог сказать «была одна женщина, давно, неважно». Я бы поверила, мне бы так было легче. И я бы знала, что ты мне соврал, потому что я четыре дня на неё смотрела.
Она перевернула телефон экраном вниз. Сама, без моей просьбы, и это было единственное движение, которое она сделала за последние минуты.
Барон в углу двора решил, что проверка окончена, и пошёл обратно. Ленивым шагом, с чувством выполненного долга, и я смотрел, как он идёт, и знал, что через двадцать метров всё погаснет, и янтарь, и остаток зелёного, и мне останется её лицо, и лица мне хватит.
Пока он шёл, я успел додумать то, что не додумал у стола, и это была уже другая мысль, не про ревность. Лера собирала жизнь Викторова полторы недели. Лёжа на диване с температурой, с телефоном в руке, из того, что лежит в открытом доступе для любого, кто наберёт фамилию. Фотографии, хроника, где он был, с кем стоял, куда летал. Она это собирала, потому что любит и потому что ей страшно, и собрала. А где-то сейчас над той же хроникой сидит человек по фамилии Ракитин, у которого нет ни температуры, ни любви, зато есть время, деньги страховой и двенадцать лет без единого мирового. Иван отдал ему папку, и в папке есть банкоматы, карта и белая «Октавия» с фамилией арендатора. Пойдёт он по этой папке или нет, я не знал. Я знал только, что если пойдёт, то искать будет не Викторова, а место, где Викторов кончается и начинается Петров.
Барон дошёл до террасы, ткнулся носом мне в ладонь, и стало тихо.
— Ужинать будем? — спросила Лера.
— Будем.
Она встала первой. Я пошёл за ней на кухню, и телефон остался на столе на террасе, экраном вниз, рядом с закрытым ноутбуком, и никто за ним не вернулся.