Глава 13
Лера уехала в начале девятого. Я довёл её до машины, поцеловал, постоял во дворе, пока Володина «Камри» не пристроилась следом за её кроссовером. Ворота закрылись, и стало тихо.
Я допил кофе на крыльце, глядя, как по брусчатке стелется утренний пар. Голова была пустая и лёгкая. Дела на сегодня не висели — ни Толяна, ни Захарова, ни флешки, ни Орлова. Редкое чувство. И раз уж выпал такой день, я знал, куда его потратить.
В Дубки.
По дороге заехал на рынок, набрал гостинцев. Колбасы хорошей, сыра, шпрот — бабушка их любила, хоть и ворчала, что баловство. Конфет «Коровка». Курицы, мяса, фруктов. Чай ей зелёный, который она почему-то распробовала после того, как я первый раз привёз. В багажник всё это легло горкой в нескольких пакетах, и я выехал на трассу с тем спокойствием, которое бывает, когда едешь не от чего-то, а к кому-то.
Дорога знакомая до последнего поворота. Воротынск, Романово, грунтовка через поле. «Киа» подпрыгнула на колдобине у въезда в деревню, и я сбросил скорость — тут хоть на тракторе аккуратно езди, всё равно растрясёт.
* * *
Маркиз встретил меня первым. Рыжий, наглый и толстый. Сидел на столбике у калитки, как часовой, и смотрел на машину с видом хозяина, к которому приехал курьер. Я вышел, и он соизволил спрыгнуть, потереться о ногу, басовито мявкнуть.
— Здорово, разбойник. — Я почесал его за ухом. — Мышей-то ловишь или только жрёшь что в миске?
Маркиз на оскорбление не ответил, пошёл к крыльцу, задрав хвост трубой.
Бабушка уже стояла в дверях. Маленькая, сухонькая, в платочке и тёплой кофте, хоть на улице и потеплело. Увидела меня — и лицо её разгладилось, пошло морщинками к глазам. Янтарь у неё всегда был тихий, ровный, как лампадка. Сейчас он вспыхнул чуть ярче, и на языке у меня осело что-то тёплое, печёное.
— Приехал. — Она не спросила, сказала. — А я с утра места себе не находила, всё к окну подходила. Чуяла.
— Чуяла она. — Я обнял её, осторожно, она ж как птичка, того гляди переломится. — Ты, бабуль, теперь меня насквозь видишь, я смотрю.
— А то. — Она отстранилась, цепко оглядела меня снизу вверх. — Ишь, рубаха какая. Опять с девкой своей был?
— С ней.
— Ну-ну. — Она поджала губы, но глаза смеялись. — Заноси давай, чего набрал. И руки мыть. Я карасей нажарила, как чуяла.
Я таскал пакеты в сени и косился на крышу. Жилины перекрыли на совесть — металлочерепица легла ровно, в цвет основной, шов к шву. Раньше тут в дождь капало в таз, бабушка говорила, что по ночам вставала переставлять. Теперь сухо.
— Крыша-то держит? — спросил я, разгружая колбасу на стол.
— Держит, держит. На той неделе ливануло — ни капельки. — Бабушка хлопотала у печи, переворачивала карасей на сковороде. — Хорошие мужики были, рукастые.
— Ну и хорошо.
Гортензии стояли у забора, прижились. Три куста, ещё голенькие после зимы, но с тугими почками. Бабушка их укрывала на заморозки — присылала мне голосовое, отчитывалась, как за детей. Я смотрел на них через окно и радовался.
Карасей бабушка нажарила в сметане, до того, что косточки размякли. Я ел, и оно ложилось внутрь так, как никакой суп-крем из тыквы не ложился. Простая еда, печка, кот трётся под столом, выпрашивает.
— Ну. — Бабушка подсела напротив, подперла щёку рукой. — Рассказывай. Как ты там, Максимушка.
Внутри у меня от этого «Максимушка» каждый раз что-то ёкало.
— Нормально, бабуль. Сервис растёт. С отцом вот общаюсь.
Она замерла.
— С каким отцом?
Я отложил вилку. Про это я ей толком ещё не говорил.
— С Гениным. Биологическим. Романов, Дмитрий Андреевич. Объявился. Через статью меня нашёл, ДНК сдали — всё сошлось. — Я смотрел, как она это переваривает. — Светлану, мать Генину, он в восемьдесят шестом в санатории встретил. Под Калугой. Не сложилось у них тогда. А теперь вот.
— Это ж надо. — Бабушка покачала головой. — Чужой отец у тебя нашёлся, родного-то у тебя не было. — Она глянула остро. — И как он тебе?
— Хороший мужик. Спокойный. Не лезет, денег не просит. Чаем меня поит с чабрецом, который ему сестра из Воронежа возит. — Я усмехнулся. — Дачу свою дал, я туда людей одних спрятал, кому помочь надо было. Не спросил даже, кого. Сказал — отдал, значит пользуйся.
— Стоящий, выходит. — Она кивнула своим мыслям. — Ты с ним не сторонись. Отец — он отец, какой ни есть. Кровь не водица.
Я не стал говорить, что во мне-то крови его нет, она в теле, а не в том «я», что сидит за столом. Бабушка это и так понимала, просто по-своему держала. Для неё я был Максимка, её внук, в чужом теле с чужим отцом. И этого ей хватало.
— Бабуль. — Я отодвинул тарелку. — Я тебя с девушкой все же хочу познакомить. С Лерой. Привезу как-нибудь.
Бабушка прищурилась. Янтарь у неё подёрнулся хитринкой.
— А привози. — Она поджала губы. — Погляжу на неё. А то знаю я этих городских. Одна вон с козой фотографировалась, тьфу.
Я чуть карасём не подавился. Марго. Бабушка её видела пару раз, мельком по сути, когда я — Макс — притащил её сюда сдуру в прошлой жизни. И запомнила навсегда — не по лицу, по той дурацкой фотосессии с козой у соседского забора, которую Марго устроила ради сторис.
— Лера не такая, — сказал я, отсмеявшись. — Лера серьёзная. Бизнес держит, текстиль. Десять лет в отпуске не была.
— Это ты мне зубы не заговаривай — серьёзная, бизнес. — Бабушка погрозила сухоньким пальцем. — Я тебе про человека толкую, а ты мне про бизнес. С козой та тоже небось серьёзная была, селфи свои щёлкала. Ты мне её привези, я сама гляну, что за птица. Со мной не схитришь.
— Не схитришь, — согласился я. — Привезу, бабуль. Честно.
— Вот и привози. — Она смягчилась, налила мне чаю. — И не такую, что фыркать тут будет на печку да на удобства во дворе. А то знаю.
Я рассмеялся, вспомнив как вела тут себя Марго.
* * *
Люда нарисовалась, как и положено, в самый неподходящий момент.
Я как раз пошел к машине, забыл пакетик с конфетами, когда от соседнего дома по дорожке зашлёпала она — в розовой кофточке (сразу вспомнился почему-то Киркоров), с банкой в руках. В этот раз смородина. Увидела меня, расцвела, прибавила шагу.
— Геннадий! А я думаю, чья машина! Смородинку вот несла, угоститься! — Она протянула банку, запыхавшись. — С сахаром перетёртая, своя, не магазинная.
— Спасибо, Люд. — Я взял банку, деваться некуда. — Бабушке отдам, она любит.
Раньше она бы вцепилась, начала расспрашивать, куда я да откуда, выпытывать про Серёгу. Теперь держалась осторожнее — после той истории, когда она чужому мужику на автостанции всё про бабушку выболтала, а я ей потом тихо, без крика, объяснил, что так делать нельзя. Поняла. Притихла. Но прицел не убрала, это я видел по тому, как она глазами стрельнула на мою рубашку.
— А Серёженька как? — не утерпела всё-таки. — Не приедет больше? У меня тут калитка скрипит, петли смазать бы.
— Калитку Дима смажет, — сказал я ровно. — Серёга занят, у него работы выше крыши.
— А-а. — Люда поскучнела, но ненадолго. — Ну Дима так Дима. Дима-то холостой?
Я мысленно хмыкнул. Вот же боеголовка самонаводящаяся.
— Женатый, — соврал я без зазрения совести. — Трое детей.
— Все у вас женатые. — Люда вздохнула с таким искренним горем, что я чуть не пожалел её. — Ну ладно. Бабушке привет. И смородинку, смородину отдай, я старалась, между прочим.
Она ушла обратно, розовая, как фламинго на снегу. Я постоял, посмотрел ей вслед и засмеялся про себя. Зараза предприимчивая.
Бабушка из окна всё видела. Когда я вернулся с банкой, она хихикала в кулак.
— Не сдам, — пообещала она. — Молчу как партизан. Хотя Людка-то баба не злая, дурная только. Ей бы мужика, она б и присмирела.
— Вот пусть кого другого присмиряет, — сказал я. — На моих не охотится.
* * *
Перед отъездом мы посидели ещё. Бабушка качалась в кресле, Маркиз лежал у неё на коленях, жмурился.
— Бабуль. Я на юг собрался. — Я сказал это и сам удивился, как буднично прозвучало. — С Лерой. На остров один, далеко. Дней на десять.
Она перестала качаться.
— На самолёте?
— На самолёте.
— Боязно. — Она перекрестила меня мелко, незаметно, рукой у груди. — Ты там осторожней. И в воду эту глубоко не лезь. — Голос у неё дрогнул. — Хватит с тебя воды-то.
Меня кольнуло. Она помнила. И теперь боялась за меня, как боятся за ребёнка, который однажды чуть не утонул.
— Не полезу, бабуль. — Я взял её сухую ладошку в свои. — Поваляюсь на песке, и всё. Глубоко — ни ногой. Обещаю.
— Обещаешь. — Она сжала мои пальцы неожиданно крепко. — Вы все обещаете. Ты вот тоже обещал звонить чаще, а сам раз в две недели объявляешься.
— Виноват. — Я и правда был виноват. — Буду чаще. Алиса твоя как, работает?
— Толковая девка, — оживилась бабушка. — Я ей с утра — погоду скажи. Она и говорит. И песни ставит, какие попрошу и фильмы вечером. А на ночь выключаю.
— Ну и правильно, выключай.
Я собрался уже к двери, когда она вдруг сказала тихо:
— Максим. Тут на той неделе опять чужой по деревне ходил. Не Людкин ухажёр, другой. У ларька стоял, у Вали спрашивал, кто да где живёт. Валя ему ничего, она глухая совсем, отмахнулась. А мне неспокойно.
Внутри у меня всё подобралось. Аналитик поднял голову, начал прикидывать. Иван? Люди Каспаряна перепроверяют легенду по второму кругу? Или совсем чужой, случайный?
— Как выглядел? — спросил я ровно, чтоб не пугать её.
— Да обнакновенный. Лет сорок, в куртке. Машина серая стояла у околицы. — Бабушка смотрела на меня внимательно. — Ты не темни. Это по твою душу?
— Может, и по мою. — Врать ей я не стал, она б всё равно учуяла. — Ты, бабуль, делай как договорились. Чужим — ничего. Я деревенский клиент, помогаю старушкам, и всё. Если кто настойчиво лезть будет — звони мне сразу, день или ночь.
— Поняла. — Она кивнула, серьёзная. — Я уж стреляная, не выдам. Ты себя береги, а я тут не пропаду. Маркиз вон сторожит.
Маркиз на своё имя приоткрыл один глаз и снова закрыл. Сторож из него был тот ещё.
Я обнял бабушку, прижался к платочку, который пах печкой и сушёными травами. Постоял так лишнюю секунду. Потом сел в машину.
В зеркале заднего вида деревня уплывала назад — зелёная крыша, рябиновый куст у калитки, маленькая фигурка на крыльце, машущая рукой. И где-то там кто-то всё-таки копал в сторону Дубков.
* * *
К Туле я подъезжал в седьмом часу. Солнце садилось, поле справа горело рыжим. Возвращаться порожняком было глупо, да и не хотелось оставаться наедине с мыслями про серую машину. Я включил агрегатор.
Заказ упал почти сразу. Тула, улица Льва Толстого — Чехов, две тысячи восемьсот. По пути мне, считай, прямо в нужную сторону. Я принял, доехал до адреса.
У подъезда стоял мужчина. Лет сорока двух, в тёмной куртке, с большой спортивной сумкой и какой-то картонной коробкой в руках. Я вышел, открыл багажник.
— В Чехов?
— В Чехов. — Голос глухой, ровный. Он уложил сумку, коробку поставил аккуратно, придержал. — Тут вещи, осторожно если можно.
— Без проблем.
Он сел назад. Я тронулся. И интерфейс, едва мы выехали со двора, наполнил салон.
Серое. Густое, застывшее серое, как остывший студень. Не вспышка, не острая нота — ровный тяжёлый фон, который заливал всё. Под ним глубже — синяя глубина, чистая тоска, океанская, без дна. А по самому краю тонкая ржавая ниточка. Злость. На себя, я это чуял по тому, как она загибалась внутрь, не наружу. На языке у меня осело солёное с горьким. Слёзы и пепел.
Горе. Свежее, ещё не отплаканное до конца.
Я вёл молча. В такие минуты лезть с разговором — последнее дело. Человек сам заговорит, если захочет.
Минут десять он молчал, смотрел в окно. Потом сказал, ни к кому:
— Отца хороню. Хоронил. На той неделе. Вот, квартиру разбираю теперь. — Он кивнул на коробку рядом. — Документы там его. Фотографии. Часы вот забрал. — Он покрутил на запястье ремешок. — «Восток». Старые. Он их сорок лет носил.
— Соболезную, — сказал я тихо.
— Угу. — Он отвернулся к окну. Ржавая ниточка в его ауре дёрнулась, разрослась. — Знаете, что самое… — Он не договорил. Помолчал. — Я к нему не ездил. Год не ездил. Ну, на праздники созванивались, по пять минут. «Как ты, пап». «Нормально, сын». И всё.
Я молчал, давал говорить.
— Всё откладывал. — Голос у него начал садиться. — Вот проект закончу — поеду. Ипотеку дотяну — поеду. На майские точно. Летом в отпуск к нему выберусь, на рыбалку, как он звал. Он же звал. Каждый раз звал. «Приезжай, Серёж, посидим, я карасей наловлю». — Он сглотнул. — А я: пап, дел много, потом. Вот потом и приехал. На похороны.
Синяя глубина в нём затопила всё. Я почувствовал, как у меня самого сжало горло — не от интерфейса, от своего. Потому что я это знал. Максим Викторов так же откладывал поездку к матери. «Вот закрою сделку, вот разгребу — съезжу». А она достала противень с яблочным пирогом из духовки в моём последнем видении, когда я захлёбывался на двадцати трёх метрах. И я понял там, под водой, что не доехал.
— Сколько вам? — спросил я.
— Сорок три.
— А отцу было?
— Семьдесят один. — Он усмехнулся горько. — Не старый совсем. Я думал, успею. Думал, он ещё долго. Они же всегда есть, родители. Фоном. Знаешь, что есть, и не дёргаешься. А потом раз — и звонок. И всё, фона больше нет.
Я молчал, потому что говорить «время лечит» или «вы не виноваты» в такие моменты — это плюнуть человеку в душу. Не виноват он был. Но и сказать это в лоб — не поверит.
— Сергей, — сказал я. — Вас же так зовут?
— Сергей. Да.
— Сергей. Можно я вам одну вещь скажу? Не утешение, я не умею утешать. Просто мысль.
— Скажите.
— Вы себя сейчас грызёте за то, что не ездили. — Я смотрел на дорогу, говорил ровно. — За каждое «потом». И будете грызть долго, я знаю. Но вы зря думаете, что отец считал ваши приезды. Что он сидел и зарубки делал — был сын или не был.
Он молчал, слушал.
— Он звал вас на рыбалку не потому, что ему карасей не с кем съесть. — Я аккуратно подбирал слова. — Он звал, потому что ему было приятно вас звать. Само то, что есть кого позвать. Сын, который где-то там живёт, ипотеку тянет, проекты свои ворочает. Понимаете? Вы у него были. Вы существовали. Он вами гордился небось, перед своими стариками хвастался — мой-то в Москве, при деле. Ему это грело душу. Не сами приезды. А то, что вы есть.
Ниточка ржавая у него дрогнула, начала истончаться.
— Вы себе сейчас придумали, что обокрали его. — Я качнул головой. — А вы его не обкрадывали. Он жил, зная, что у него есть сын. И умер, зная это. И часы вам оставил, а не соседу. Значит, для него вы были — главным. Не количеством визитов меряется. Тем, что вы — его.
В салоне стало тихо. Я глянул в зеркало. Он сидел, отвернувшись к окну, и плечи у него мелко вздрагивали. Плакал. Беззвучно, как мужики плачут — стыдясь и зажимаясь.
Я прибавил громкость на радио, чуть-чуть, чтоб дать ему звуковую ширму. Чтоб не чувствовал, что я слышу. Вёл и молчал.
Минут через пять он высморкался, откашлялся.
— Извините.
— Да за что. — Я пожал плечами. — Дело житейское.
— Нет, вы… — Он подался вперёд. Синяя глубина в нём всё ещё стояла, но серый студень начал сходить, а по краю проступило что-то светлое. Зелёное. Облегчение. Тонкое, первое. — Вы прямо в точку. Я ж себя месяц ем поедом. Сестра говорит — хватит, а я не могу. А вы вот сказали — и как-то… Дышать стало…
— Вы его любили, — сказал я. — Просто жизнь так устроена, что любовь свою мы откладываем на потом, как будто этого «потом» бесконечно много. А его всегда меньше, чем кажется. — Я помолчал. — Вы хоть это сейчас поняли. Многие и этого не понимают. Поедете теперь к своим — к сестре, к матери если жива, к детям своим — и не будете откладывать. Это отец вам напоследок подарил. Самый дорогой урок, какой бывает.
— Мать жива, — сказал он тихо. — В Чехове. К ней и еду. Думал, разберу квартиру и сразу обратно, дела. А теперь… — Он осёкся. — Теперь, наверное, останусь на пару дней. С ней побуду.
— Вот и правильно.
Дальше ехали почти молча, но молчание было уже другое. Не глухое серое, а такое, в котором человек переваривает что-то важное. Я чувствовал, как у него внутри медленно расходится узел.
* * *
В Чехов въехали в сумерках. Он назвал адрес — обычная пятиэтажка, во дворе детская площадка, у подъезда лавочка.
Я остановился. Он не спешил выходить. Посидел, держа на коленях коробку с отцовскими документами.
— Сколько с меня?
— Нисколько. — Я махнул рукой. — Сегодня бесплатно.
— Да вы что. — Он полез за телефоном. — Так нельзя, две восемьсот же вроде бы.
— Можно. — Я обернулся к нему. — Считайте, отец ваш заплатил. За то, что я вам про рыбалку напомнил. Поезжайте к матери, Сергей. И часы носите. Сорок лет он их носил — пусть теперь вы поносите.
Он смотрел на меня секунды три. Потом кивнул, сглотнул.
— Спасибо. — Голос сел. — Я… не знаю даже. Спасибо вам.
Он вышел, достал сумку, коробку. Постоял у подъезда. Потом обернулся, поднял руку — не помахал, просто поднял, как останавливают что-то важное. И пошёл к двери.
Я сидел, смотрел, как он заходит. В окне на третьем этаже зажёгся свет, и в нём мелькнул женский силуэт — мать, наверное, пошла открывать дверь. Я представил, как она сейчас её откроет, а он там, на пороге, с сумкой и отцовскими часами на руке. И как она его обнимет.
Откат накатил тут же. Виски сдавило, в глазах поплыло, по телу растеклась ватная слабость. Глубокий заказ получился. Я знал, что заплачу за него мигренью к ночи.
И всё равно сидел в темнеющем дворе, смотрел на горящее окно и думал про мать. Про яблочный пирог. Про то, что я-то к своей уже не доеду никогда — той жизни нет, того тела нет, той женщины давно нет. А вот этот Сергей — успел. Хоть к матери, да успел.
Идиот я был, Макс Викторов. Богатый идиот, который думал, что мать — это фон, который всегда есть. Хорошо хоть кому-то вовремя про это сказал.
Я завёл мотор. Виски ломило всё сильнее. До Серпухова полчаса, до дивана и таблетки. Я выехал со двора, и в зеркале заднего вида горящее окно на третьем этаже уплыло за угол.
Где-то там, наверху, мать обнимала сына. А я ехал домой, и впервые за долгий день заноза про серую машину в Дубках отступила куда-то на край. Потому что бывают вещи поважнее любой слежки.
Например, успеть.