Саяна ГорскаяТанго с прошлым · Глава 26

Глава 26

Лида.

Моё имя, произнесённое хриплым голосом, действует как спусковой крючок. Оказываюсь рядом с Германом и втыкаюсь в его грудь. Обнимаю крепко.

Обнимаю так, как не обнимают чужого жениха.

— Родной мой, — шепчу ему в плечо, сама не понимая, откуда берутся эти слова. — Родной… Всё будет хорошо. Слышишь? Всё будет хорошо.

Он с силой прижимает меня к себе. Так крепко, что у меня перехватывает дыхание.

Его руки сходятся у меня на спине, пальцы впиваются в ткань блузки, лицо утыкается в мои волосы. Он не плачет и не произносит ни слова. Просто держится за меня так, будто если отпустит, то окончательно развалится.

И я стою.

Держу его, поглаживая по спине, по плечам и затылку, шепчу какую-то бессвязную ерунду.

— Тише. Я здесь. Всё будет хорошо… Герман. Я здесь. Я рядом.

Он шумно втягивает воздух.

— Я не знал, куда ехать.

— Всё правильно. Ты правильно приехал.

Не знаю, правда ли это. Не знаю, имею ли право. Но в эту секунду мне плевать на все разумные ответы мира.

Медленно тяну его от двери к дивану. Он идёт послушно, позволяет мне вести себя по тёмному кабинету, как потерявшегося ребёнка.

Опускаемся на диван, но он не выпускает мою руку. Сжимает так, что пальцам больно.

— Лида…

— Ложись. Вот так, давай немного успокоимся.

Устраиваю его так, чтобы голова легла на мои колени. Это так знакомо, что у меня почти кружится голова. Когда-то в другой жизни он вот так же ложился головой на мои колени и ворчал про идиотов на совещаниях, а я перебирала пальцами его волосы так же, как делаю это сейчас.

Тёмные пряди обвивают мои пальцы, поблёскивают голубым в свете горящего экрана ноутбука.

— Когда ты спал в последний раз?

— Не помню, — не открывая глаз.

— Что врачи говорят?

— Стабилизировали. Пока… — он сглатывает. Кадык резко двигается под кожей. — Пока ничего не обещают.

— Как мама?

— Держится. Я не знаю, как она это делает.

Медленно глажу его по плечам.

— Она рядом с ним?

— Да. Нас пускают ненадолго. Он… — Голос его ломается на одном коротком вдохе. Герман отворачивает лицо к моему животу, будто прячет это от меня. — Он всегда был громче всех. Понимаешь? Даже когда молчал. Всё равно как будто занимал полкомнаты. А сейчас лежит… аппараты, трубки, врач что-то говорит, мама кивает, я киваю, а в голове пусто. Совсем пусто.

— Я понимаю. Но всё будет хорошо. Он сильный.

Не понимаю, конечно.

Такое нельзя понять, пока сам не окажешься там. Но я помню Виктора Борисовича живым, шумным, смеющимся. И от одной мысли, что он лежит в реанимации, у меня внутри становится пасмурно и холодно.

— Почему-то все повторяют мне это без конца, — бубнит Герман.

— Потому что это правда.

— А если нет?

— Мы будем верить. Сейчас это единственное, что нам остаётся.

Герман открывает глаза и смотрит в потолок.

— Ты видела новости, да?

— Да. Как раз собиралась тебе звонить, но…

— Ты хотела позвонить? И что собиралась сказать?

— Не знаю… — поджимаю губы. — Так и не придумала.

— На тебя не похоже. Обычно у тебя нет проблем с тем, что сказать.

— Потому что обычно я говорю гадости. Это проще.

Замолкаем. Герман дышит рвано и неглубоко, хватая воздух малыми дозами, словно если вдохнёт чуть глубже, то его тело не выдержит и взорвётся.

— Я вышел оттуда и понял, что не могу больше видеть людей, — тихо произносит он. — Я вообще ничего не хочу и не могу, Лида.

— И не надо. Сейчас не надо. Ты приехал сюда не для того, чтобы быть сильным. И не для того, чтобы я тобой гордилась. Просто лежи.

Он переводит взгляд к моему лицу. Долго всматривается в глаза.

— Прости, что пришёл.

— Не надо.

— Я не должен был.

— Герман, не нужно просить прощения за это.

— Я правда не знал, к кому ещё идти. Никого другого сейчас видеть не хотел. Только тебя.

Какая простая и обезоруживающая фраза...

Я не знаю, что с ней делать. Она слишком честная, а я сейчас не могу спрятаться за сарказмом, потому что это будет несправедливо по отношению к человеку, которому так больно.

Поэтому даже моя тренированная, злая, вполне боеспособная ирония сидит где-то в углу и молчит пристыжённо.

— Я рада, что ты пришёл ко мне.

— После всего?

— После всего.

Тишина густеет. За окном темно, где-то далеко гудит город, а на моих коленях лежит мужчина, которого я четыре года пыталась вычеркнуть из себя, но, видимо, так и не смогла.

— А помнишь, как твой отец поймал нас на кухне в три часа ночи?

— Когда?

— У вас дома. Ты сказал, что мы заедем на час, а потом Виктор Борисович открыл свою знаменитую настойку.

Уголок его рта чуть дёргается в намёке на улыбку, и это уже маленькая победа. Микроскопическая. Но мне хочется схватиться за неё обеими руками.

— Он сказал, что ты такая худенькая, что тебя ветром сдует, — вспоминает Герман. — И что тебя надо кормить.

— А потом в три часа ночи пришёл на кухню проверить, кормлюсь ли я.

— Мы ели картофельную запеканку прямо из формы.

— Потому что ты обещал, что никто не увидит!

— Я не знал, что отцу приспичит попить кефира среди ночи.

— Попить кефира и навернуть с нами запеканки. А потом снова достать настойку.

— Чтобы лучше спалось!

— Чтобы лучше спалось! — Выдаём хором и вместе смеёмся.

У меня в глазах щиплет так сильно, что приходится отвернуться к окну.

— Он потом сказал мне, что ты подходишь.

Я замираю. Пальцы в его волосах тоже замирают.

— Что?

— Что ты подходишь. Мне. Нашему дому. Не знаю. Он так сказал: «Эта девочка тебе подходит, сын. Она и поддержать умеет, и подзатыльник залепит при необходимости».

— Мудрый мужчина.

— Очень, — голос его снова глохнет.

В неожиданном порыве наклоняюсь и касаюсь губами его лба. Это действует на Германа парализующе, да и на меня тоже…

— Прости...

— Не извиняйся, — поднимает руку и ловит мои пальцы.

— Герман… Но Алиса…

— Свадьбы не будет, Лида, — кончиками пальцев повторяет линии на моей открытой ладони. — Я ещё не успел поставить всех в известность, но её не будет.

— Тогда тебе сначала нужно сказать ей, — шепчу я.

— Знаю.

— И себе.

— Я знаю.

Между нами повисает это «знаю». Не обещание, не решение, оформленное подписью и печатью. Просто первый честный кусок правды, который он смог принести мне вместе со своей болью.

Глажу его щёку. Щетина мягко царапает кожу пальцев.

Герман садится. Выдыхает так, словно его ударили. Пальцы скользят по лицу к моему подбородку, приподнимают его, и я вижу, как он борется с собой. Не с желанием, а с правом на это самое желание.

Как заворожённая смотрю на его губы. На глаза, в которых застыл немой вопрос. На бледное измученное лицо мужчины, которого любила, ненавидела, хоронила в себе сотни раз и всё равно не смогла забыть.

Он медленно наклоняется ближе, давая мне время передумать.

Но я не пользуюсь этим шансом сбежать.

Первое прикосновение его губ выходит очень осторожным, совсем не таким, как в погребе, где нас обоих сорвало с петель.

Сейчас в нём есть просьба, страх, невыносимая усталость и такая нежность, что моя последняя защита крошится и опадает к ногам.

Обнимаю Германа за шею, притягиваю ближе. Поцелуй становится глубже, горячее, честнее, чем любые слова, которые мы всё равно не умеем вовремя говорить. Его руки обнимают меня, мои пальцы путаются в его волосах, и всё, что ещё секунду назад было болью, больницей, страхом, прошлым и невозможным будущим, вдруг сжимается до этого дивана, тёмного кабинета и голубоватого света ноутбука за нашими спинами.

Отстраняюсь.

— Герман, ты сейчас разбит.

— Да.

— И я тоже не очень целая.

— Верно.

— Тогда что мы делаем?

— Я не знаю…

Касаюсь его лица ладонями, кончиками пальцев изучая каждую до боли знакомую чёрточку.

— Если ты потом назовёшь это ошибкой, я прокляну тебя.

Он закрывает глаза, прижимается лбом к моему лбу и произносит так тихо, что слова почти растворяются между нашими губами:

— Никогда.

И я сама целую его снова уже без осторожности. Герман выдыхает мне в губы, прижимает ближе, и в темноте кабинета окончательно исчезает последняя разумная причина остановиться.