Глава 10
Уснуть мне так и не удалось. Стоило закрыть глаза, и темнота под веками услужливо подсовывала то фонари в конце квартала, то два неподвижных силуэта на мёрзлой грязи, то чёрные глаза с двумя крошечными огоньками. Под утро я оставила попытки и просто лежала, слушая, как просыпается дом. Как загремела вёдрами служанка под окнами. Как во дворе охнул и забегал конюх. Как испуганно вскинулась в кресле Деб, увидела меня в постели и со всхлипом выдохнула.
К завтраку я собиралась, как на смотр. Холодная вода, потом ещё холодная вода, потом примочки из отвара, которые Деб таскала мне тайком от кухарки. Помогло слабо. Из зеркала на меня смотрела бледная девица с покрасневшими глазами, и никакая пудра этого до конца не спрятала.
— Может, сказаться больной? — Деб застёгивала на мне утреннее платье и старательно не задавала ни одного из тысячи вопросов, которые жгли ей язык. — Полежите, госпожа. Я скажу, мигрень.
— Нельзя.
Нельзя было именно сегодня. Отсиживаться в спальне, когда над Томом нависает угроза, я бы всё равно не смогла.
В столовой пахло свежей выпечкой, кофе и лавандой, стоявшей в вазах на столе. Отец уже сидел на своём месте, с неизменной газетой, и хмурился на первую полосу. Кардина сидела напротив, прямая, безупречная, в жемчужно-сером утреннем платье, и маленькой ложечкой размешивала мёд в чае. По кругу, по кругу, по кругу. Ложечка ни разу не звякнула о фарфор, но что-то в этом бесконечном движении было неестественно.
Не в настроении. И даже не трудится это скрывать.
— Доброе утро, отец. Доброе утро, матушка.
Я подошла и поцеловала отца в висок. От него уютно пахло мылом и, совсем чуть-чуть, терпким трубочным табаком, хотя трубку лекарь запретил ему ещё в прошлом году. Некоторые вещи не меняются ни в какой из жизней.
— Лисёнок. — Отец опустил газету и всмотрелся в меня. — Что за вид? Ты нездорова?
— Мигрень, — вздохнула я, усаживаясь. — И дурной сон в придачу. Полночи ворочалась.
— Немудрено. — Он мрачно тряхнул газетой. — Такое творится, что дурные сны теперь будут у всего города. Разлом этот, помилуй Исток. Стража на ушах, у Северина ночью увели двух лошадей прямо со двора, у нас Литару. Конюх с утра в ногах валялся, клялся, что запирал. Конокрадам в такую ночь раздолье, все смотрят на небо, никто под ноги.
Еще двух лошадей? Вот это было действительно странно.
— Литару? — Я подняла на него честные, покрасневшие от бессонницы глаза. — Отец, какой ужас. Ты же так её любишь.
— Найдётся, — буркнул он, но по лицу было видно, что переживает. — Я заявил страже. Хотя им сейчас, прямо скажем, не до лошадей.
Кардина всё мешала свой чай. На меня она даже не взглянула.
— А вы, матушка? — участливо спросила я. — Вы тоже дурно спали? Вы сегодня бледны.
Ложечка остановилась.
— Благодарю за заботу, милая. — Голос был ровный, как всегда, только чуть суховат, что было необычно. — Городские новости кого угодно лишат сна.
— Настоятель объявил на полдень большой молебен, — вставил отец из-за газеты. — Пишут, весь двор будет. Съездите, кстати, вы обе. В такие дни нужно, чтобы дом Ваэль видели в храме.
— Разумеется, — сказала Кардина.
Я выдержала паузу ровно в один глоток чая. Пора было прощупать почву. Лучшего утра для этого не найти. Оба взвинчены, оба не выспались.
— А мне сегодня снилась мама, — сказала я негромко, глядя в чашку.
За столом стало тихо. Газета в руках отца замерла.
— Мама? — переспросил он совсем другим голосом.
— Да. Странный сон. — Я подняла глаза и улыбнулась ему, мягко и чуть растерянно, словно сквозь хорошее воспоминание. — Будто она ведёт меня за руку по какому-то месту. Камень кругом, серый, светлый, выработки какие-то, леса деревянные. И она мне всё что-то показывает, показывает, а что, я не разберу. Проснулась, и так тоскливо стало. Я ведь даже не знаю, как там всё выглядит. На маминой каменоломне. Ни разу за всю жизнь там не была.
Я нарочно сказала «на маминой». Не «на нашей», не «на той, что мне отойдёт». На маминой.
Отец медленно отложил газету. Кардина подняла на меня взгляд, и я почувствовала его кожей, словно сквозняк из-под двери. Прищур был коротким, на долю мгновения, но я его поймала.
— С чего вдруг такой интерес, милая? — Голос мачехи был по-прежнему бархатным. — Каменоломня. Пыль, грохот, простые работники. Что там делать юной леди?
— Это же мамино, — просто сказала я. И повернулась к отцу.
Этого хватило. Отец смотрел на меня блестящими глазами, и в них уже поднималось всё то, что он много лет носил под сердцем и о чём в этом доме не принято было говорить при Кардине.
— А ведь я сам бы тебе всё показал, лисёнок, — сказал он тихо. — Там, наверху, над западным карьером, есть площадка. Твоя мать любила стоять там на закате. Говорила, камень в этот час становится розовым, как... — Он осёкся, кашлянул. — Я бы с удовольствием тебе всё показал.
— А у меня на сегодня нет никаких планов, — ласково улыбнулась я.
— Дорогой. — Кардина мягко отставила чашку. — Ты забыл? У тебя на сегодня назначено с поверенным, бумаги по кальпинийским складам. Он приедет к двум.
— Подождут склады. — Отец отмахнулся от поверенного, как от мухи, и я увидела в нём на мгновение того человека, который когда-то катал меня на плечах. — Я месяцами не провожу время с дочерью, Кардина. Бумаги никуда не денутся, а такие дни, — он кивнул на меня, — дороже складов. Велю закладывать к одиннадцати. Успеешь собраться, лисёнок?
— Успею.
— А молебен? — Голос Кардины оставался ровным, но ложечка снова пошла по кругу. — Ты сам сказал, дом Ваэль должны видеть в храме.
— Вот ты и съездишь, дорогая. Тебя там прекрасно знают.
Я опустила глаза к тарелке, чтобы никто не увидел, что в них творится.
Остаток завтрака Кардина держалась безукоризненно. Улыбалась, передавала отцу масло, обсуждала предстоящий молебен. Только мёд в её чае все никак не размешивался.
* * *
Дорога заняла почти два часа. Каменоломня лежала к востоку от города, за холмами, и чем дальше мы отъезжали от застав, тем легче становилось дышать.
На выезде из города нашу коляску всё же остановили. Молоденький стражник с серым от недосыпа лицом заглянул внутрь, увидел отца, герб на дверце, вытянулся и замахал напарнику поднимать рогатку. Ночная охота на чудовище, судя по его лицу, не дала ничего, кроме бессонной ночи всему гарнизону.
Я сидела с самым скучающим видом, на какой была способна, и думала о Томе. Успел или не успел. Узнаю только вечером, и то если повезёт. До вечера оставалось прожить целый день, и прожить его следовало с толком.
Отец всю дорогу говорил. О маме. О том, как она в первый год после свадьбы потащила его смотреть карьер в самый ливень и как они потом сушились у костра со сторожами. О том, что камень она различала на ощупь, с закрытыми глазами, и старые мастера божились, что такого чутья не видели ни у кого. Я слушала, задавала вопросы и осторожно, по крупице, складывала в памяти всё, что он ронял.
В прошлой жизни я не удосужилась расспросить его ни разу. В прошлой жизни у меня было на это время, а желания не было.
Каменоломню я учуяла раньше, чем услышала. В окно коляски потянуло сухой известковой пылью, дымом кузни и конским потом. Потом пришёл звук. Мерный перестук кайл, скрип воротов, окрики, звонкие удары металла о камень. И только потом дорога вынырнула из-за холма, и внизу открылась огромная серая чаша, изрезанная уступами, с деревянными лесами по стенам и белой каменной пылью, висящей в воздухе, словно утренний туман.
Отец придержал меня за локоть, помогая выйти, и я заметила, как он сам на мгновение застыл, глядя вниз, на чашу. Он не был здесь много лет. Об этом он не сказал ни слова, но пальцы на моём локте на секунду сжались крепче.
У въезда нас встречал управляющий, мэтр Ольмер. Сухой, аккуратный человечек в пыльном сюртуке, с журналом под мышкой и цепкими глазами счетовода. Он кланялся, докладывал, сыпал цифрами и через слово поминал «распоряжения госпожи Кардины». За его плечом стоял второй мужчина, и вот он мне сразу понравился куда больше. Кряжистый, седоватый, с лицом, выдубленным ветром до цвета старой меди, и ладонями шириной с лопату.
— Гарт, старший десятник, — представил его отец. — Наряды бригадам, весь рабочий люд, вся выработка на нём. Он тут дольше всех. Ещё твою мать помнит.
— Помню, — коротко сказал Гарт и посмотрел на меня внимательно, из-под тяжёлых бровей. — Похожи, госпожа. Не лицом даже. Взглядом.
Вблизи каменоломня оглушала. Внизу, на дне чаши, всё двигалось. Ползли гружёные волокуши, ходили по мосткам люди с носилками, у кузни звенело железо, и над всем этим висел ровный, слитный перестук десятков кайл, от которого через четверть часа начинало казаться, что так стучит само сердце холма. Белая пыль оседала на плаще, на перчатках, на губах. Она была везде и хрустела на зубах, и я поняла, почему у всех здешних, от Гарта до последнего откатчика, такие светлые, будто седые, брови.
Следующий час отец водил меня по верхним уступам, и я честно смотрела, слушала и спрашивала. Про то, как режут камень и как его поднимают. Про то, сколько бригад и где какая работает. Про воротовые площадки, про откатку, про то, почему одна стена карьера вся в лесах, а другая брошена. Рабочие поглядывали на нас искоса, но без злобы, а один старик, тесавший блок у самой дороги, на мой вопрос про инструмент разговорился так, что Гарт его еле унял. Я задавала простые вопросы и мотала на ус непростые ответы. Больше всего мне понравилось, что на «распоряжения госпожи Кардины» здесь, внизу, у камня, никто не ссылался ни разу.
А потом мэтр Ольмер деликатно отозвал отца к конторе, к каким-то ведомостям, и мы с Гартом остались на верхней площадке вдвоём.
Внизу, в серой чаше, стучали кайла. Ветер гнал по уступам белую пыль.
— А дальше? — спросила я, кивая на дальнюю стену, где работы, судя по свежим лесам, только разворачивались. — Куда пойдёте дальше, когда выберете этот уступ?
— Туда и пойдём. — Гарт кивнул на дальнюю стену. — На юго-запад, по жиле серого. Распоряжение такое.
Он сказал это ровно. Слишком ровно. Так мой отец говорил «прекрасное вино», когда вино было дрянным, а хозяев обижать не хотелось. Я повернулась и посмотрела на него в упор.
— Вам не нравится это распоряжение.
Гарт помолчал. Пожевал губами, глядя вниз, на свои бригады.
— Не моего ума дело, госпожа. Есть хозяева, есть распоряжения. Наше дело камень.
— Гарт. — Я не отвела взгляда. — Через несколько месяцев мне исполнится восемнадцать, и эта каменоломня по завещанию перейдёт ко мне. Не к отцу и не к матушке. Ко мне. Я приехала не платочком с площадки помахать. Я хочу понять, как здесь всё устроено и что можно изменить. Но для этого мне нужно знать, что здесь не так.
Он посмотрел на меня долгим взглядом. Тяжёлым, взвешивающим, каким, наверное, смотрел на камень, решая, где тот даст трещину. Потом медленно стянул рукавицу и почесал седой затылок.
— На той неделе, — начал он неохотно, — бригада Косого била разведочный шурф под новые леса. На северном уступе, где по бумагам пустая порода. И наткнулись на жилу. Незнакомую. Тёмный камень, тяжёлый, с прожилками, будто искры в нём заморожены. Я тут тридцать лет, госпожа, я такого не видел. И старики не видели. По уму, надо было звать рудознатца, бить пробы, смотреть, куда жила идёт.
— И?
— И я доложил, как положено. Мэтр Ольмер отписал в город, госпоже. — Гарт аккуратно, старательно подбирал слова. — Госпожа Кардина ответила любезнейшим письмом. Что ценит наше усердие. Что средства на изыскания в смете не заложены. И что мы движемся в верном направлении, а посему шурф надлежит забутить и вернуться на юго-западную жилу. Очень вежливое письмо, госпожа. Мэтр Ольмер его в рамку не повесил только потому, что рамки в смете тоже не заложены.
В последней фразе яда было столько, что я едва не улыбнулась. Но улыбаться было рано.
— А юго-западная жила?
— А юго-западная жила беднеет, госпожа. — Гарт вздохнул и натянул рукавицу обратно. — Третий год беднеет. Камень идёт всё хуже, брака всё больше, бригады это знают, я это знаю, и любой, кто спустится в забой, это узнает за полдня. Мы ей писали. Все сроки, все выкладки, всё честь по чести. Что теряем время. Что через год-два уступ выберем до пустой породы и встанем.
— И она не прислушалась. Почему?
Гарт долго молчал. Внизу стучали кайла, скрипел ворот, кто-то протяжно кричал «вверх». Он смотрел на каменоломню, и на его медном лице ходили желваки.
— Не моего ума дело, госпожа, — повторил он наконец. — Только, воля ваша, со стороны оно выглядит чудно. Будто нарочно всё делается к тому, чтобы показать на бумаге, что каменоломня доходов приносить не может. Год за годом. Расходы растут, выработка падает, новые жилы не ищем. Любой поверенный глянет в наши ведомости и скажет, что дело умирает. А дело не умирает, госпожа. Дело душат.
Ах вот оно что.
Я стояла на ветру, смотрела вниз, на серую чашу, полную работающих людей, и внутри у меня медленно, звено за звеном, сходилась цепочка. В прошлой жизни я искренне считала, что мамина каменоломня почти не приносит дохода. Об этом сокрушался отец. Об этом с печальным вздохом говорила за чаем Кардина. Убыточное наследство, милая, одна морока. Я и не сомневалась. А ведомости, оказывается, рисовались годами.
Расчётливая змея. Каменоломня и не должна приносить доход. Ни единой лишней монеты, ни единой новой жилы, ничего, что подняло бы ей цену раньше срока. Пока герцог не приведёт в действие свой план, мамино наследство обязано оставаться дешёвой, убыточной, никому не интересной дырой в холмах. А тёмный камень с замороженными искрами пусть лежит себе забученным в северном уступе и ждёт новых хозяев.
И ведь в прошлой жизни о богатейшей жиле объявили. Громко, на всю империю. Аккурат за три месяца до моего восемнадцатилетия, когда махина заговора уже крутилась вовсю. Тогда я приняла это за счастливую случайность, которой мне не суждено насладиться. Теперь я знала цену таким случайностям. Жилу не нашли за три месяца до срока. Её вскрыли за три месяца до срока. Ровно тогда, когда наследство должно было заблестеть для новых хозяев.
Ветер бросил мне в лицо горсть каменной пыли, и я была ему благодарна. Стало чем объяснить выступившие на глазах слёзы. Внизу, в чаше, работали люди, которые год за годом честно писали хозяйке правду и получали в ответ любезнейшие письма.
— Гарт, — сказала я. Голос у меня был спокойный, и я сама этому удивилась. — Шурф уже забутили?
— Завтра собирались. Руки не дошли, наряды расписаны.
— Пусть не доходят ещё немного. Неделю. Найдите работу важнее, вы это умеете. — Я повернулась к нему. — И ещё. Покажите мне это место. Не сегодня, сегодня со мной отец. Я приеду сама.
Гарт смотрел на меня из-под тяжёлых бровей, и в его глазах что-то медленно менялось.
— Понял вас, госпожа, — сказал он. — А про сегодняшний наш разговор...
— Какой разговор? — Я подняла брови. — Мы говорили про инструмент. Старик у дороги очень занятно рассказывал.
В медном лице Гарта что-то дрогнуло, и я впервые увидела, как он улыбается.
— Про инструмент, — согласился он. — У нас в забое, госпожа, лишнего не болтают. Камень этого не любит.