Глава 20. Без слов
Яд мне поднесли в столовой. На блюдечке. С каёмочкой светского злорадства.
Я мирно обедала своей котлетой сомнительного происхождения, когда рядом приземлилась Алина со свитой — та самая Алина, которая после истории с «папа сейз» меня старательно не замечала.
Видимо, повод представился слишком соблазнительный, чтобы и дальше делать вид, будто меня не существует.
— Слышала, тебе с напарником повезло, — пропела она сладко, и от этой сладости у меня заныли зубы. — Вяземский. Завидная партия. Вся женская половина кампуса тебе завидует.
— Завидуйте на здоровье, — отозвалась я, не отрываясь от котлеты. — Это бесплатно.
— Только знаешь… — Алина понизила голос до доверительного, и в нём блеснуло то самое, ради чего она и подошла. — Ты бы поосторожнее. Тим — он же… ну, ты в курсе. Коллекционер. У него таких, как ты, было — не пересчитать. Каждый семестр новая. Он же любит, знаешь, поиграть в «о, какая необычная девочка, не то что все» — а через месяц забывает, как зовут. Особенно любит… — она окинула меня оценивающим взглядом, — …нестандартных. Из простых. Для разнообразия. Так что ты не обольщайся. Ты у него не первая рыжая. И не последняя.
Свита захихикала.
Я подняла глаза от котлеты и одарила Алину самой милой из своих улыбок.
— Спасибо за заботу, солнышко. Так трогательно, что ты переживаешь за мою личную жизнь — при том, что свою, по слухам, до сих пор не наладила. — Я невозмутимо вернулась к обеду. — Но не волнуйся. Я с напарником работаю. Над проектом. Знаешь, такая штука — когда два человека что-то делают головой. Тебе, конечно, концепция незнакомая, но поверь на слово: бывает.
Алина пошла пятнами и удалилась, гордо унося свиту.
А я осталась с котлетой и с маленькой, противной, ядовитой занозой, которая, признаюсь, легла точнехонько в уже имеющуюся ранку.
Потому что — вот в чём гадость — Алина озвучила ровно то, что я и сама себе говорила.
«Не первая рыжая. И не последняя».
«Любит нестандартных, для разнообразия».
Стипендиатка из простых — забавная диковинка для пресыщенного мажора, который коллекционирует необычное, как другие коллекционируют марки.
Я-то знала, что я не марка. Я-то знала себе цену.
Но знать себе цену и не бояться, что тебя ценят неправильно, — это, как выяснилось, разные вещи.
И где-то глубоко, под всей моей бронёй и дерзостью, жила старая, заношенная мысль: меня берут за пользу, за необычность, за «интересность» — но не за меня саму.
Никогда — за меня саму.
И, главное, я ведь это уже проходила.
Был один. Давно, на загранучёбе, куда я попала — снова — на стипендию, единственная безденежная среди золотой молодёжи со всего света.
Как его звали — уже неважно. Важно, что он был красивый, богатый и обаятельный, из тех, кому всё даётся легко (узнаёте типаж? я тогда ещё не научилась его узнавать).
Он подошёл первым. Сам. Сказал, что я не такая, как все. Что я настоящая. Что ему смертельно скучно с пустыми куклами его круга, а я — глоток свежего воздуха.
И я, дура, поверила. Расцвела. Решила, что вот оно: меня выбрали не за пользу, не за мозги, а просто за меня.
А через полтора месяца случайно услышала, как он со смехом рассказывает приятелям, что «крутит с нищенкой на спор» и что «развлечение, конечно, на любителя, но забавно».
Я была пунктом. Ставкой в скучающем пари золотых мальчиков. Глотком свежего воздуха ровно до того момента, пока воздух не надоел.
Арина тогда была рядом — мы вместе там учились. Арина, собственно, и отпаивала меня чаем, когда я первый и последний раз в жизни ревела из-за мужчины: тихо, зло, давясь собственной доверчивостью.
После того раза я дала себе слово. Никогда больше. Никогда не позволю красивому лёгкому мальчику убедить меня, что я для него — что-то настоящее.
Потому что для таких, как они, такие, как я, — всегда развлечение. Диковинка. Глоток воздуха, который рано или поздно надоедает.
И вот теперь — Тим. Красивый. Богатый. Обаятельный. Которому всё даётся легко.
Тот же типаж. Та же лёгкость. То же самое «ты не такая, как все».
«Не считается», — вспомнила я. И «не первая рыжая». И всё это сложилось в одну стройную, логичную, до тошноты убедительную картину.
Игра. Я для него игра. Полевой эксперимент. Контрольный замер из любопытства.
Что ж. Хорошо. Спасибо за вводные — теперь уже от двоих.
Беру на вооружение, выставляю броню, держу дистанцию.
Я учёный, я умею делать выводы из данных. А данные говорили однозначно.
Так я думала ровно до конца дня.
А в конце дня случился коридор.
Я шла из библиотеки — поздно, почти пусто, гулкие готические своды, длинный полутёмный коридор, тусклые лампы. Думала о своём, прижимала к груди папку с обработанными данными, репетировала в голове новую, холодную, дистанцированную версию себя для завтрашней встречи с Тимом.
И тут из бокового прохода вышел он.
Сам. Лёгок на помине. Будто мысли мои подслушал.
— Вяземский, — начала я, нацепляя заготовленную броню. — Кстати, хорошо, что встретились. Нам надо обсудить рабочий формат, потому что я считаю…
Я не договорила.
Потому что он не остановился на положенном расстоянии, как делают нормальные люди.
Он шагнул прямо ко мне — быстро, решительно, с каким-то тёмным, сосредоточенным выражением, — взял из моих рук папку (зачем-то, машинально, чтоб не мешала), отложил её на подоконник, а потом одной рукой притянул меня за талию, другой — за затылок, и поцеловал.
Без предупреждения. Без спроса. Без единого слова.
И это был не вчерашний поцелуй у фонаря — лёгкий, играющий, обрывающийся шуткой.
Этот был другой. Глубокий, жадный, почти злой — поцелуй человека, который что-то для себя решил и больше не намерен притворяться.
Он целовал меня так, будто хотел стереть с моих губ и Костю, и Алину, и всё то, что я успела о нём надумать, — стереть и заменить собой.
Собственнически. Безоговорочно.
Так, что у меня папка с данными вылетела бы из головы, если бы он предусмотрительно не вынул её раньше.
Я не оттолкнула. Какое там. Я вцепилась в его рубашку и ответила — потому что в этом поцелуе не было ничего от «не считается», ничего от игры, ничего от коллекционера, собирающего диковинки.
В нём было что-то настоящее и почти отчаянное, и мой аналитический ум, моя броня, моя заготовленная холодная версия себя — всё это рассыпалось в труху за одну секунду.
А потом он оторвался.
Посмотрел на меня — тёмно, тяжело, без улыбки. Секунду. Две. Я ждала. Я ждала слов — объяснения, шутки, «не считается», чего угодно, за что мог бы зацепиться мой бедный мозг, отчаянно ищущий формулировку.
Слов не было.
Он молча отпустил меня. Молча вернул мне с подоконника папку — аккуратно, в руки. И молча развернулся и ушёл — широким шагом, не оглядываясь, растворившись в полутёмном коридоре так же внезапно, как появился.
Ни единого слова.
Я осталась стоять посреди гулкого коридора, с папкой, прижатой к груди, с колотящимся сердцем, с гудящими (опять!) губами и — впервые в жизни — с абсолютно, тотально, катастрофически пустой головой.
Потому что у меня не было формулировки.
Понимаете? У меня, у человека, у которого на всё есть формулировка, определение, гипотеза и три варианта объяснения, — не было ни-че-го.
Что это было? Злость? Ревность? Игра? Серьёзно? Минута слабости? Заявление прав? Месть за Костю? Что мне с этим делать, как это анализировать, в какую графу заносить?!
Он не оставил мне ни единой зацепки. Ни слова, которое можно было бы препарировать. Ни жеста, который можно было бы истолковать.
Просто поцеловал так, что в версию «я для него игра» больше не верилось ни на грамм, — и ушёл, оставив меня наедине с тишиной и собственным взбесившимся пульсом.
— Так, — сказала я вслух пустому коридору, когда снова обрела дар речи. — И как, скажите на милость, это прикажете анализировать?
Коридор не ответил.
Тим тоже.
И вот это молчание — гулкое, дерзкое, не дающее мне ни единой подсказки — оказалось хуже любого «не считается».
Потому что «не считается» я хотя бы могла обидеться и записать в графу «он бабник».
А молчаливый поцелуй человека, который смотрит на тебя так, будто ты единственное, что имеет значение, а потом уходит, не сказав ни слова, — это, господа учёные, в графу не заносится.
Это вообще ни в какую графу не заносится.
Я простояла в том коридоре непозволительно долго.
А потом подобрала остатки достоинства, прижала к груди папку с кооперативными паттернами (которые, в отличие от меня, хотя бы поддавались анализу) и пошла к себе — думать.
Думать мне предстояло, как выяснилось, всю ночь.
И, разумеется, без единого полезного вывода.