Глава 25. Реванш
Есть два способа переживать катастрофу.
Первый — классический, проверенный поколениями: лежать лицом в подушку, есть мороженое прямо из ведёрка, слушать грустную музыку и оплакивать загубленную жизнь. Душевно, человечно, экологично.
Второй — мой. Он называется «направить всю боль в работу и пахать так, чтобы у вселенной волосы дыбом встали».
Я выбрала второй.
Во-первых, мороженого было жалко денег.
Во-вторых, лежать лицом в подушку — это признать, что мне плохо, а признавать, что мне плохо, из-за какого-то светловолосого наследника — нет уж, увольте. У меня есть гордость. Маленькая, потрёпанная, но есть.
Поэтому я работала.
Нет — я РАБОТАЛА. Капслоком.
Я обрабатывала данные так, будто от каждого графика зависела судьба человечества.
Я переписывала выкладки по три раза.
Я сидела в библиотеке до закрытия, а потом ещё немного — пока меня оттуда не выгоняли.
Я считала, чертила, формулировала, оттачивала каждую строчку нашего — тьфу, моего, теперь уже почти полностью моего — доказательства до зеркального блеска.
Потому что вот в чём штука.
Грант перестал быть про деньги. Даже про имя перестал быть.
Грант стал про одну-единственную, жгучую, испепеляющую вещь: я возьму его сама. Чисто. Честно.
Без единой подтасовки, без единого звонка нужному человеку, без единой капсулы, подсунутой в нужную руку.
Я выйду на эту защиту и порву всех — Воронова, элиту, весь этот золочёный гадючник — голым, неподтасованным умом. И тогда, и только тогда, я докажу. Не им. Себе.
Что меня не нужно устраивать. Что я и сама прекрасно устраиваюсь, спасибо.
Арина, наблюдавшая за моим трудовым ражем, начала всерьёз беспокоиться.
— Ты спала вообще? — спросила она как-то, разглядывая меня, как разглядывают подозрительный гриб. — У тебя лицо человека, который видел бездну. И бездна поморгала и отвернулась первой.
— Я в порядке, — отрезала я, не отрываясь от расчётов.
— Ты третий день в одной толстовке.
— Это рабочая форма. Эффективность важнее эстетики.
— Вера.
— Арина. — Я подняла на неё глаза. — Я знаю, что ты хочешь сказать. Что я загоняю себя. Что работа — это бегство. Что мне надо остановиться и прожить эмоции, или как там пишут в умных книжках. Так вот: я остановлюсь. После защиты. А пока эмоции подождут в очереди, как все остальные. У меня дедлайн.
Арина посмотрела на меня долго. И, против обыкновения, не стала спорить.
— Ладно, — сказала она только. — Но когда будешь готова прожить — я рядом. С вином. И без «я же говорила». Хотя я говорила.
— Я знаю, что ты говорила. Все говорили. Запишите меня в клуб неслушающих идиоток, у меня там, наверное, уже именная карточка.
А потом пришёл Костя.
Он нашёл меня в библиотеке — в моём углу, заваленном распечатками, на третьей чашке автоматного кофе. Сел напротив, аккуратно, как всегда. Помолчал. И сказал — тихо, прямо, без подходов:
— Я слышал. Про жеребьёвку. Про то, что Вяземский… ну. Что он сделал.
Я напряглась. Слухи, конечно. В этом гадючнике новость о том, что у стипендиатки личная драма, разносится быстрее, чем бесплатные пончики в столовой.
— И? — спросила я ровно. — Пришёл позлорадствовать? Вставай в очередь, она длинная.
— Нет. — Костя покачал головой. — Я пришёл сказать… Вера, тебе не обязательно доделывать проект с ним. После всего. Есть выход. Соколова, моя напарница, согласна. Мы можем подать заявку втроём, переоформить, я поговорю с деканатом — есть прецеденты, когда пары пересобирали по уважительной причине. Ты доделаешь работу со мной. Честно. Чисто. Без него.
И вот тут я замерла.
Потому что это был — выход. Настоящий, реальный, чистый выход.
Доделать проект с Костей — умным, надёжным, порядочным Костей, который смотрел на меня сейчас тёплыми, открытыми глазами и предлагал спасение на блюдечке.
Никаких больше Тимов. Никаких подтасовок. Никакого человека, который пахнет специально и разбивает тебе сердце по щелчку.
Просто работа, просто наука, просто двое — нет, трое — нормальных людей, делающих общее дело.
Идеально.
Логично.
Правильно.
Я смотрела на Костю, на этот идеальный, разумный, безопасный выход — и ждала, что внутри что-то откликнется. Что станет легче. Что я выдохну с облегчением и скажу «да, спасибо, давай».
И — ничего.
Ноль. Тишина. Ни единого ёка.
Вот что меня по-настоящему взбесило. Не Воронов. Не Тим даже.
А вот это: мне протягивают идеальный выход, всё правильно, всё по уму, бери и радуйся, — а у меня внутри ровно, как показания вольтметра в выключенной розетке.
Ничего не загорается. Ничего не откликается.
Потому что — и вот это было обиднее всего — мне, оказывается, не нужно «правильно».
Мне нужно, чтобы ёкало.
А с Костей не ёкало. Никогда. Ни на грамм. И, судя по всему, не собиралось.
— Спасибо, — сказала я наконец, и сказала искренне, потому что он правда был хороший, и предложение его было правда щедрым. — Правда спасибо, Костя. Ты замечательный. Но — нет.
Он кивнул. Не стал давить, не стал уговаривать — за что я была ему благодарна.
— Из-за него? — спросил только. Без обиды. Спокойно.
— Из-за принципа, — сказала я. И это даже было почти правдой. — Я начала этот проект в этой паре. Подтасованной, кривой, дурацкой паре — но я в ней что-то доказала. И доделаю в ней же. А потом разойдёмся, как в море корабли. Это вопрос принципа, понимаешь? Я не убегаю от того, что мне неприятно. Я довожу до конца и ухожу с поднятой головой. Это разные вещи.
— Понимаю, — сказал Костя. И, кажется, действительно понял — больше, чем я ему сказала. — Ну, если что — я рядом.
И ушёл. Достойно. Как всё, что он делал.
А я осталась сидеть над своими распечатками с очень неудобным, очень неприятным открытием, которое выползло откуда-то из-под всех моих графиков и злости.
Я отказалась от чистого выхода. От честного, правильного, безопасного выхода — ради того, чтобы остаться в паре с человеком, который меня предал.
И сделала это не из-за принципа. Принцип я придумала задним числом, для красоты.
А из-за чего на самом деле — я предпочла не додумывать. Потому что мысль вела в очень нехорошую сторону.
И там, в этой нехорошей стороне, маячило ещё кое-что. Совсем уж неудобное.
Я сидела и впервые за всю эту историю смотрела не на Тима, не на Воронова, не на Костю — а на себя.
И видела одну закономерность, которую, будь это в чужих данных, я бы выявила в первые пять минут, но в собственной жизни упорно не замечала годами.
Я всегда бью первой.
Всегда.
На загранучёбе — едва запахло предательством, я тут же отгородилась стеной и зареклась верить красивым мальчикам, не дожидаясь, пока меня бросят по-настоящему.
С каждым, кто подходил слишком близко, — превентивная колкость, выставленная броня, удар на опережение. Я не дожидаюсь, пока мне сделают больно. Я делаю больно первой и ухожу с прямой спиной, гордая собой, — а потом удивляюсь, почему вокруг так пусто.
Бью первой. Из страха. Всегда.
И вот сейчас — Тим виноват, кругом виноват, подтасовал, обманул, заслужил. Но я ведь даже не дала ему договорить. Развернулась и ушла с лучшей своей репликой про «позвать бесплатно», хлопнув дверью, не дослушав, — потому что так безопаснее. Потому что бить первой — это контроль, а слушать — это риск.
«Стоп, — сказала я себе строго. — Стоп-стоп-стоп. Он подтасовал жребий. Он. Не я. Не смей сейчас находить себе вину и оправдывать его. Это называется газлайтинг наоборот, и я на него не куплюсь, даже от самой себя».
И я затолкала эту неудобную мысль поглубже. К другим неудобным мыслям. В тот самый ящик, который, как мы помним, давно не закрывался.
Но мысль, гадина, не желала затыкаться.
Она тихо сидела в углу сознания и ждала.
Терпеливо.
Как умеют ждать только самые важные мысли — те, до которых ты ещё не дорос, но обязательно дорастёшь.
Я налила себе четвёртую чашку кофе, придвинула распечатки и снова зарылась в работу.
Реванш сам себя не возьмёт.
А с собственной головой я разберусь потом.
После защиты.
Если выживу.