Глава 30
Следующие дни слились в один бесконечный, лихорадочный поток, в котором я перестала различать утро и вечер, потому что работали при свете и без света, при факелах и при луне, когда она соизволяла выглянуть из-за туч, и засыпали, где придётся, на час, на два, привалившись к стене или к бочке, и просыпались от окрика, от грохота, от холода, пробравшегося под плащ, чтобы снова тащить, копать, строить, считать, распоряжаться.
Коннол собрал совет в первое же утро после допроса: я, Орм, Финтан, Эдин, Кормак. Семеро у стола в общем зале, над картой, испещрённой пометками, и кусок телячьей кожи с корявыми записями Дайре, расстеленный рядом для сравнения.
— Вот что он знает о нас, — Коннол ткнул пальцем в кожу разведчика. — Ров на восточном участке низкий, стенки осыпаются. Щель в кладке у южной башенки. Частокол перед воротами не достроен. Кухня помечена крестиком, значит, знает, что это самое слабое строение, стены деревянные, подпалить легко.
— Так заделаем щели, нарастим ров, достроим частокол, — буркнул Финтан, скрестив руки. — Дел на три дня.
— Нет, — сказал Коннол, и все замолчали, потому что «нет» он произнёс тем особым тоном, за которым следует план, а не отказ. — Мы ничего не будем исправлять. Пусть Торгил думает, что его карта верна.
Я посмотрела на него и поняла раньше, чем он договорил.
— Ловушка, — проговорила я. — Он пойдёт туда, где слабо. А мы будем ждать его именно там.
Коннол кивнул и начал чертить на карте палкой обожжённым концом, оставляя на телячьей коже чёрные линии.
— Восточный участок рва, где стенки осыпаются. Торгил направит туда штурмовой отряд с фашинами, чтобы завалить и перейти. Мы оставим ров таким, какой он есть, но за ним, в двадцати шагах, скрытые за земляным валом, поставим лучников. Когда люди Торгила полезут через ров, увязая в осыпающейся глине, они окажутся как на ладони: медленные, без укрытия, со связанными фашинами руками.
— Щель в кладке у южной башенки, — подхватила я, наклоняясь над картой. — Он пошлёт людей туда, рассчитывая проломить стену. Мы укрепим её изнутри, снаружи оставим как есть, чтобы с расстояния выглядела по-прежнему. А за стеной, в проходе, устроим «горло», как Коннол предлагал: узкий коридор между двумя рядами камней, где они смогут идти только по двое, а мы будем бить сверху и с боков.
Эдин, слушавший молча и мрачно, как слушает человек, которому предлагают нарочно оставить трещину в собственной работе, наконец не выдержал:
— Это значит, что я должен сделать стену, которая выглядит хлипкой, но держит удар? — просипел он, и в голосе его боролись оскорблённая гордость мастера и профессиональный интерес.
— Именно так, — подтвердил Коннол.
— Надо было сразу так говорить, — Эдин хмыкнул и, вытащив из-за уха щепку, принялся чертить на столешнице. — Снаружи оставлю старую кладку, изнутри подопру дубовыми балками крест-накрест. Со стороны будет щель, а за ней — мешок с камнями. Ударят тараном — камни посыплются на них сверху. Хотите — добавлю смолу, горячую, чтобы мало не показалось.
— Добавляй, — сказала я.
Параллельно с ловушками мы занимались тем, что должно было выглядеть для чужих глаз паническим латанием дыр. Днём, когда любой разведчик с холма мог наблюдать за башней, люди суетились у восточного рва, таская землю и камни, ругаясь, роняя инструменты, и со стороны это выглядело ровно так, как должно было: обречённый гарнизон, в спешке пытающийся заделать бреши, которые не успеет заделать. Ночью же, при свете факелов, огороженных от чужих глаз щитами из шкур, шла настоящая работа: Эдин с людьми укреплял стену изнутри, Финтан руководил рытьём замаскированных ям перед частоколом, утыканных заострёнными кольями и прикрытых сверху хворостом и тонким слоем земли.
Деревни мы начали эвакуировать на второй день. Орм с десятком всадников объехал все восемь поселений нашего туата, предупредив старост: собирайте людей, скот, припасы и идите в башню. Кто не может идти сам, того везите. Кто откажется, того тащите силой, потому что если Торгил возьмёт деревню, в ней не останется ничего живого.
Они приходили весь третий день, и зрелище это было таким, от которого сжималось горло. Старики, опиравшиеся на палки, женщины с узлами и детьми на руках, мужчины, гнавшие перед собой тощих коров и коз, мальчишки, волочившие на верёвках упирающихся свиней. Они тянулись по раскисшей дороге длинной, усталой вереницей, и лица их, заострившиеся от холода и страха, были похожи одно на другое выражением тупой, привычной покорности людей, для которых бегство от войны было не исключением, а нормой жизни.
Башня, и без того тесная, превратилась в муравейник. Людей размещали, где только можно: в бараках, в конюшне, в сараях, на чердаке над кухней, где Бриджит, ворча и гремя котлами, одновременно варила кашу на сотню лишних ртов и отгоняла поварёшкой детей, норовивших сунуть пальцы в котёл. Скот загнали в огороженный участок за южной стеной, и мычание коров, блеяние коз и визг свиней смешивались с детским плачем, криками распоряжавшейся Мойры и стуком молотков, не прекращавшимся ни на минуту.
Запасы пересчитали трижды. Бриджит, Мойра и я сидели в кладовой до полуночи, при свете масляной лампы, складывая и вычитая, и цифры, которые у нас получались, были скверными: с учётом всех беженцев еды хватало на три недели, если урезать порции и забить половину привезённого скота. Воды из колодца хватало, но если осада затянется и колодец иссякнет, придётся делать вылазки к ручью, а это означало потери.
— Не затянется, — сказал Коннол, когда я показала ему расчёты. — Торгил ударит быстро, одним натиском. Если не возьмёт башню за день-два, начнёт терять людей и деньги, а наёмники, которым не платят вовремя, имеют привычку расходиться по домам. Нам нужно выдержать первый удар. Дальше время работает на нас.
На пятый день дозорный с южной башенки прибежал, задыхаясь, с вытаращенными глазами и серым лицом.
— Идут, — выдохнул он, упираясь руками в колени. — С запада, по тракту. Много. Больше сотни, может две. С обозом, с конницей, я видел стяги.
— Синие? — спросил Коннол, и голос его был ровным, будто он осведомлялся о погоде.
— Синие с серебром, господин.
Коннол кивнул. Посмотрел на меня и между нами прошёл тот молчаливый разговор, к которому мы привыкли за последние недели: всё обсуждено, всё решено, осталось делать.
— Закрыть ворота, — скомандовала я. — Всех, кто не сражается, в башню, в нижние этажи. Лучников на стены. Смолу в котлы, огонь под котлами.
Коннол уже шёл через двор, отдавая приказы на ходу, коротко, ясно, и люди разбегались от него в стороны, как от брошенного камня расходятся круги по воде: каждый знал своё место, каждый знал свою задачу, потому что мы готовились к этому дню пять суток подряд, и каждый шаг, каждое движение было отрепетировано.
Ворота закрылись с тяжёлым гулом. Засовы легли в пазы. На стенах замерли лучники, и в наступившей тишине, пронзительной и гулкой, я слышала, как стучит собственное сердце и где-то внизу, в башне, тонко, жалобно плачет чей-то ребёнок.
Торгила мы увидели на закате. Его войско вышло на гребень холма напротив башни и остановилось, растянувшись тёмной, широкой полосой от тракта до опушки леса. Я стояла на стене, щурясь от низкого багрового солнца, и считала: один ряд, второй, третий, конники на флангах, пехота в центре, обозные телеги в тылу. Двести с лишним человек, может, ближе к тремстам, и стяги, синие с серебряным вепрем, хлопали на ветру, как крылья хищных птиц.
Коннол стоял рядом, разглядывая вражеский лагерь.
— Он встанет на ночь, — пробормотал он. — Атаковать на закате не будет, побоится темноты. Ударит на рассвете.
— У нас есть ночь, — сказала я.
— У нас есть ночь, — повторил он.
Стемнело быстро. На холме напротив замерцали костры лагеря Торгила, и в холодном воздухе, несущем с запада запах дыма и конского навоза, до нас доносились далёкие голоса, обрывки смеха, бряцание оружия. Они были близко. Так близко, что, казалось, протяни руку — и коснёшься чужого щита.
Внутри башни царила тишина, натянутая, как тетива. Люди сидели у стен, проверяя оружие, затачивая клинки, подтягивая ремни на щитах. Кто-то молился, прижав лоб к холодному камню. Кто-то ел, медленно, тщательно пережёвывая, будто каждый кусок мог оказаться последним. Бриджит выставила на стол всё, что было: хлеб, мясо, сыр, эль, и люди ели молча, без обычной ругани и толкотни, и от этой тишины за столом, от того, как бережно передавали друг другу кувшин с элем, касаясь рук, у меня защемило где-то под рёбрами.
Мойра подошла ко мне, когда я стояла у лестницы, и молча обняла, крепко, коротко, прижавшись лицом к моему плечу, и я почувствовала, как дрожат её руки, и обняла в ответ, и мы простояли так несколько секунд, ничего не говоря, потому что говорить было нечего и незачем.
Уна принесла мне кружку горячего взвара и, поставив на ступеньку, сказала:
— Нож под подушкой наточен, госпожа. На всякий случай.
Я посмотрела на неё, и она посмотрела на меня, и в её тёмных, спокойных глазах я прочла то, о чём она не сказала вслух: если башня падёт, мы не дадимся живыми.
— Спасибо, Уна, — сказала я.
В покоях было холодно, камин еле теплился, и я подбросила пару поленьев, глядя, как огонь лениво лижет сухую кору, разгораясь нехотя, будто даже огню в эту ночь не хотелось торопиться. Коннол пришёл поздно, когда башня уже затихла, и закрыл за собой дверь без стука. На нём была кольчуга, и когда он стянул её через голову и бросил на лавку, металл звякнул о дерево, и звук этот, будничный, деловой, отозвался во мне такой тоской, что я отвернулась к окну, стиснув зубы.
Он подошёл сзади и обнял, молча, обхватив руками, притянув к себе так, что моя спина прижалась к его груди, и я чувствовала, как бьётся его сердце за моей лопаткой, быстрее, чем обычно, и руки его, обнимавшие меня, были крепче, чем обычно, и в этой крепости хватки, в том, как он уткнулся лицом мне в шею и замер, вдыхая запах моих волос, было всё, чего он не произносил вслух.
— Не говори «если», — прошептала я, накрывая его руки своими.
— Не буду, — глухо отозвался он мне в шею.
— Обещай, что не полезешь в первый ряд.
— Не могу.
— Коннол...
— Не могу, Киара. Если мои люди увидят, что я стою за их спинами, они не будут драться за меня. А мне нужно, чтобы дрались.
Я развернулась в его руках, лицом к лицу, и взяла его лицо в ладони, как он брал моё в ту первую ночь, когда поцеловал. Щетина колола пальцы, скулы под кожей были горячими, и глаза его, серые, усталые, с покрасневшими от бессонницы белками, смотрели на меня с таким выражением, от которого хотелось плакать и одновременно никогда не отпускать.
— Тогда обещай, что вернёшься, — сказала я, и голос мой сорвался на последнем слове.
— Обещаю, — ответил он, и я знала, что он не имеет права это обещать, и он знал, что я это знаю, но мы оба сделали вид, что обещание чего-то стоит, потому что в ночь перед битвой вера в слово стоит дороже железа.
Он поцеловал меня, и поцелуй этот был другим, не жадным, не требовательным, не обжигающим, а медленным, бережным, горьким, как полынный настой, которым поят больных, зная, что горечь лечит. Он целовал меня так, будто запоминал, будто складывал ощущения про запас, на случай если завтра не будет завтра, и от этой бережности, от этого сдержанного отчаяния, спрятанного в нежности, по щекам моим потекли слёзы, первые за всё время в этом мире, и я не стала их вытирать, потому что руки были заняты — они обнимали его.
Мы легли, и в эту ночь между нами не было ни расстояния, ни молчания, ни засовов, ни стен. Его руки, которые завтра будут держать меч, сейчас скользили по моей коже так, будто я была единственным, что стоило касания на всём белом свете, и мои руки, которые завтра будут подавать лучникам стрелы, сейчас обхватывали его шею, его плечи, его спину со шрамами, которые я знала наизусть, как знают молитву, повторённую тысячу раз. Мы были тихими, почти беззвучными, потому что за тонкими стенами спали люди, которым завтра идти в бой, и единственными звуками в комнате были сбившееся дыхание, шорох шкур и негромкий стон, вырвавшийся из моего горла, когда он прошептал моё имя так, будто оно было молитвой.
Потом мы лежали, переплетясь, мокрые, разгорячённые, и его рука привычно покоилась на моей талии, а моя голова на его плече, и я слушала, как замедляется его дыхание, как успокаивается стук его сердца под моим ухом, и думала о том, что за стеной, на холме, горят чужие костры, и завтра на рассвете оттуда придут люди с мечами и тараном, и этот человек, который сейчас держит меня так бережно, будто я хрупкая, выйдет им навстречу, и я ничего не могу с этим поделать, потому что в этом мире мужчины выходят навстречу мечам, а женщины провожают их и ждут, и единственное, что мне остаётся, — сделать так, чтобы ловушки, которые мы расставили, сработали, и ему было к кому возвращаться.
— Киара, — пробормотал он, уже засыпая.
— Что?
— Завтра. Когда начнётся. Не стой на стене. Командуй из башни.
— Коннол.
— Что?
— Заткнись и спи.
Он фыркнул мне в макушку, руки его сомкнулись крепче, и через минуту он заснул, ровно, глубоко, с той способностью засыпать мгновенно, какая бывает у солдат, привыкших спать перед боем, потому что усталое тело дерётся хуже отдохнувшего, и сон перед битвой — такое же оружие, как меч.
Я не спала. Лежала, слушая его дыхание, и смотрела в темноту, и за стенами башни, на холме, догорали чужие костры.