Глава 36
Весна пришла в начале марта, исподтишка, как вор, которому не хватает наглости войти через дверь: сначала потемнел снег на южных склонах, потом зажурчали ручьи под ледяной коркой, потом однажды утром я вышла на крыльцо и почувствовала в воздухе что-то новое, сырое, тёплое, пахнущее мокрой землёй и прошлогодней травой, и поняла, что мы дожили.
Королевский гонец прибыл в середине месяца, когда дороги превратились в реки грязи, и то, что он вообще добрался, говорило либо о его отваге, либо о том, что король очень хотел, чтобы послание было доставлено быстро. Молодой, тощий парень в гербовой накидке, забрызганной грязью до самого ворота, на лошади, которая еле переставляла ноги, въехал в ворота башни, спешился, пошатнувшись от усталости, и потребовал, чтобы его отвели к риагам, обоим, немедленно.
Мы встретили его в зале и гонец, окинув нас быстрым взглядом, видимо, убедившись, что перед ним действительно те, к кому его послали, достал из седельной сумки кожаный тубус, запечатанный королевской печатью, и протянул Коннолу.
Коннол сломал печать, развернул пергамент, пробежал глазами и передал мне.
Я читала медленно, вчитываясь в каждое слово, написанное ровным, красивым почерком королевского писца на хорошем пергаменте, пахнущем чернилами и воском, и с каждой строкой что-то внутри меня отпускало.
Торгил казнён за измену короне. Публично, в Таре, при свидетелях, с перечислением всех его преступлений: организация междоусобиц, незаконный сбор войска, нападение на земли, находящиеся под королевским надзором. Голова его, сообщал указ с канцелярской бесстрастностью, выставлена на копье над воротами Тары в назидание прочим.
Сорша приговорена к пожизненному заточению в монастыре на дальних островах, о которых рассказывали моряки, что ветер там дует не переставая, камни мокрые круглый год, а из живых существ водятся только чайки, монахини и тоска. Подходящее место для женщины, которая всю жизнь плела интриги при чужих очагах.
Последний параграф я перечитала дважды, потому что глаза застлало и буквы расплылись. Король официально признавал клятву крови между Коннолом и Киарой, даруя им совместный титул наместников трёх объединённых туатов: туата Коннола, туата Киары и бывших земель Торгила, отныне переходящих под их управление. Мы были больше не просто местные вожди, спорящие с соседями из-за поля и коров. Мы стали законными правителями, за которыми стоял авторитет короны.
Коннол велел собрать людей, всех, кто поместится в зал и во двор, и гонец, выйдя на крыльцо, зачитал указ вслух, его молодой и звонкий голос, разнёсся над толпой, в которой стояли бок о бок наёмники и деревенские мужики в латаных рубахах, воины Коннола и бывшие рабы Брана, старики из дальних деревень и женщины с детьми на руках, все они слушали, затаив дыхание, и когда гонец произнёс последние слова, во дворе повисла тишина, долгая, оглушительная, а потом кто-то выдохнул, кто-то всхлипнул, и Кормак, стоявший рядом с Лорканом, вскинул кулак и заревел басом так, что с крыши сорвалась стая голубей:
— Да здравствуют риаги! Оба! До последнего камня!
Крик подхватили, и он покатился по двору, по стенам, по башне, и в этом крике, рваном, хриплом, радостном, была вся усталость прошедших месяцев и вся надежда тех, что были впереди.
Совет старейшин я созвала через неделю, когда страсти улеглись, гонец отбыл обратно, а люди вернулись к работе, которой, впрочем, меньше не стало: весна означала пахоту, посев, ремонт дорог, достройку домов и ещё сотню дел, каждое из которых требовало рук, голов и серебра.
В зал, вычищенный Мойрой до блеска, застеленный свежим камышом и освещённый восковыми свечами, которые Орм привёз от торговца на побережье, сошлись старейшины всех трёх туатов. Наши сели по левую сторону длинного стола, люди Коннола по правую, а старейшины бывших земель Торгила, двое крепких, седобородых мужчин с настороженными лицами и третий, помоложе, нервно теребивший край рубахи, расположились в торце, отдельно от обеих сторон, как сироты на чужом пиру.
Я встала во главе стола, Коннол сел рядом, чуть позади, уступая мне слово, и этот жест, молчаливый, намеренный, заметили все: муж-воин, чья рука привычнее к мечу, сидит и слушает, пока жена говорит. В этом мире подобное было редкостью, граничащей с чудом.
— Я собрала вас, — начала я, обводя взглядом лица вокруг стола, каждое из которых несло на себе печать долгой, тяжёлой зимы, — чтобы обсудить будущее. Три туата, которые прежде враждовали, грабили друг друга и пускали кровь из-за каждого пастбища и каждой реки, теперь волей короля и нашей собственной, стали одним. Вопрос в том, как нам жить дальше, чтобы через год не перерезать друг другу глотки заново.
Старейшины бывших земель Торгила напряглись. Они ждали расправы, конфискаций, наказаний за то, что их вождь натворил, и по их лицам, осторожным, замкнутым, было видно: они готовились к худшему и заранее смирились.
То, что я предложила, заставило их опешить.
— Первое, — проговорила я, разворачивая перед ними пергамент, на котором Коннол и я, просидев над ним три ночи, записали пункты того, что я про себя называла «Великим Уговором», хотя вслух произносить это название было бы пафосно, и Коннол наверняка фыркнул бы. — С этого дня кровная месть между родами запрещена. Все споры, будь то о земле, о скоте, об оскорблении или о чём угодно ещё, решаются судом обоих риагов. Мы выслушиваем обе стороны, вызываем свидетелей и выносим решение. Кто поднимет руку на соседа, минуя суд, ответит перед нами.
— Второе, — продолжила я, пока они переваривали первое, — общая оборона. Каждый туат выставляет воинов в единое ополчение, которое защищает границы всех трёх земель, а не только своей. Воины бывшего туата Торгила присягают общему знамени наравне с нашими. Мы больше не соседи, ворующие друг у друга коров. Мы один народ.
— Третье, — я указала на карту, развёрнутую рядом с пергаментом, — земля. Я знаю, что у некоторых из вас поля истощены, выбиты скотом, заброшены. На бывших землях Торгила есть плодородные участки, которые пустуют, потому что людей, чтобы их обрабатывать, не осталось. Мы перераспределим наделы: те, чья земля не родит, получат участки на новых территориях, в обмен на долю урожая в общую казну. Казна пойдёт на дороги, мельницы и содержание ополчения.
Тишина за столом стояла такая, что я слышала, как потрескивает фитиль ближайшей свечи. Старейшины переглядывались, и на лицах их, суровых, обветренных, я читала смесь недоверия и осторожной, боязливой надежды, какая бывает у людей, которым протягивают руку после того, как били.
Первым заговорил старший из торгиловых, кряжистый, седобородый мужик с перебитым носом и руками, похожими на корни старого дуба.
— А если мы откажемся? — буркнул он, исподлобья глядя на меня.
— Не откажетесь, — ответила я спокойно. — Потому что вам некуда деваться. Торгил мёртв, его земли теперь наши, и единственное, что стоит между вами и нищетой, это то, что я только что предложила. Но если хотите попробовать пережить ещё одну зиму без зерна, без соли и без защиты от набегов с побережья, воля ваша. Мы никого не держим.
Он засопел, покрутил в пальцах ус и буркнул:
— Ладно. Слушаем дальше.
Обсуждение затянулось до глубокой ночи. Спорили о границах наделов, о доле урожая, о том, кто командует ополчением и сколько воинов должен выставить каждый род, голоса то и дело поднимались до крика, и Финтан дважды вставал из-за стола, кладя руку на рукоять меча, и Орм дважды усаживал его обратно молчаливым взглядом. Но к полуночи, когда свечи оплыли до огарков, а горло моё саднило от бесконечных разъяснений, уговоров и споров, все семеро старейшин поставили свои метки на пергаменте, кто крестом, кто кривой закорючкой, а кто и отпечатком большого пальца, вымазанного в чернилах, потому что грамотных среди них было двое из семи.
Великий Уговор вступил в силу.
В последующие недели, пока земля оттаивала и дороги подсыхали, я занималась тем, что Коннол, усмехаясь, называл «строительством державы из грязи и палок». Каждый вечер, склонившись над картой, я чертила: дороги, связывающие три центра туатов широким трактом, по которому могли бы пройти и торговые повозки, и войсковые колонны. Рыночную площадь у стен башни, где торговцы из всех трёх земель могли бы встречаться, торговать и ругаться из-за цен, вместо того чтобы ругаться из-за границ. Ремесленные ряды: кузницу побольше, гончарную мастерскую, ткацкую, потому что люди, у которых есть работа и заработок, воюют реже, чем люди, которым нечего терять. Общие амбары на случай неурожая, куда каждый род откладывал бы долю зерна про запас.
— Ты строишь город, — пробормотал Коннол однажды вечером, разглядывая мои чертежи, испещрённые пометками и стрелками.
— Я строю будущее, — ответила я и тут же скривилась, потому что фраза вышла пафосной. — Ладно, я строю место, где люди смогут жить, не опасаясь, что завтра придёт очередной Торгил и всё сожжёт. Дороги, стены, рынок, закон. Остальное они построят сами.
Отдельным пунктом стояла река. Русло, заросшее ивняком и заваленное топляком, нужно было расчистить, углубить на мелководье, чтобы небольшие торговые лодки могли подниматься выше по течению, связывая наш север с рынками центральных земель. Работа тяжёлая, долгая, на целое лето, но если получится, торговля оживит эти земли быстрее, чем любые указы и уговоры.
Коннол предложил герб. Новый, объединяющий символы трёх родов: серебряный олень его рода, золотая ладья рода Киары и, после долгих споров с торгиловыми старейшинами, серебряный вепрь, потому что вепрь принадлежал земле, а не предателю, и люди, жившие на этой земле, не должны были стыдиться своего знака из-за одного подлеца. Герб вырезали на новых воротах башни, которые Эдин поставил взамен старых и которыми гордился так, что гладил их каждое утро, проходя мимо.
Грамоте я начала учить в апреле. Отобрала двенадцать мальчишек и четырёх девчонок из всех трёх туатов, усадила их в зале за длинный стол, выдала каждому дощечку, покрытую воском, и заострённую палочку и принялась объяснять, что такое буквы, цифры и зачем человеку уметь читать и считать. Мальчишки ковыряли в носу и толкались локтями, девчонки старались, одна, черноволосая Ниав из торгиловых земель, схватывала так быстро, что через неделю уже выводила своё имя, криво, с нажимом, прорезая воск до дерева. Коннол, заглянувший на урок, постоял в дверях, посмотрел на мою перепачканную воском рубаху и на мальчишку, заснувшего на дощечке, и пробормотал:
— Наёмничий отряд и тот проще было тренировать.
— Так и есть, — проговорила я, разнимая двоих мальчишек, вцепившихся друг в друга из-за дощечки.
К маю, когда яблони за стеной зацвели и воздух наполнился сладким, одуряющим ароматом, от которого кружилась голова и хотелось бросить все дела и просто сидеть на крыльце, подставив лицо солнцу, строительство набрало такой ход, что башню было не узнать. Вокруг неё, по обе стороны от тракта, тянулись ряды новых домов, ещё не достроенных, пахнущих свежим деревом и известью, с каменными цоколями и соломенными крышами, и между ними, по размеченной Эдином улице, уже ходили люди, и кто-то уже развесил бельё, и откуда-то тянуло дымом и кашей, и чей-то ребёнок, голый по пояс, сидел на куче брёвен и ревел, потому что занозил палец, и это было так нормально, так обыденно, так по-человечески, что у меня каждый раз, когда я проходила мимо, щипало в носу.
Вечером в один из тех длинных, тёплых майских вечеров, когда солнце садится нехотя, цепляясь за верхушки деревьев, будто ему жалко уходить, мы с Коннолом вышли из башни и остановились у дуба.
Дерево, посаженное его отцом, пережило зиму. Ствол в добрый обхват, стоял крепко, и кора на нём, гладкая, светлая, не тронутая ещё глубокими бороздами времени, была тёплой от заходящего солнца. Крона тянулась вверх, как у всех молодых деревьев, ещё не набравших настоящей мощи, но на ветвях, голых и чёрных всю зиму, набухли почки, крупные, клейкие, готовые вот-вот лопнуть и выпустить первые листья.
Коннол протянул руку и коснулся коры, провёл пальцами по стволу, как гладят живое существо, которое долго не видел.
Я стояла рядом, глядя на вечернее солнце, бьющее сквозь ветви, и на строителей за нашими спинами, тащивших брёвна и перекликавшихся, и на Эдина, который, осипший в очередной раз, молча тыкал палкой в землю, показывая, куда класть камень, и на Бриджит, вышедшую на крыльцо кухни с поварёшкой и задравшую голову к небу, проверяя, не собирается ли дождь, и на Мойру, развешивавшую бельё на верёвке между столбами, и на Кормака и Лоркана, сидевших на лавке у ворот и о чём-то спорящих, размахивая руками.
Всё это построили мы. Из грязи, из пепла, из ничего. Из горсти бывших рабов и кухонного ножа, из мешочка золота, положенного на стол со словом «наше», из вечеров над картой, из ночей под одной шкурой, из упрямства, ярости, страха и чего-то ещё, чему я наконец, стоя у этого дуба, в тёплом майском свете, решилась дать имя.
Коннол взял мою руку. Просто взял, как берут что-то привычное и дорогое, не глядя, не спрашивая, и его горячие, шершавые пальцы, знакомые до последней мозоли, сплелись с моими.
— Знаешь, о чём я сейчас думаю? — спросил он.
— О том, что к осени под этим дубом можно будет поставить стол.
Он покосился на меня, и в серых глазах его, золотых от закатного солнца, мелькнуло удивление, а потом смех, тихий, тёплый.
— Откуда ты знаешь, о чём я думаю?
— Я твоя жена, — ответила я.
Он рассмеялся, притянул меня к себе и поцеловал в макушку, и мы стояли так, у молодого дуба с набухшими почками, на фоне строящегося города, в последних лучах майского солнца, и тёплый, весенний ветер, пахнущий землёй, цветами и свежим деревом, ворошил наши волосы и раскачивал ветви над нашими головами.
А впереди были годы работы. Дороги, которые нужно проложить. Русло, которое нужно расчистить. Дети, которых нужно научить читать. Урожай, который нужно вырастить. Стены, которые нужно достроить. Люди, которых нужно накормить, вылечить, примирить, убедить, что жизнь стоит того, чтобы за неё держаться.