Товарищ военврач II · Глава 19 · Кубло

Глава 19 · Кубло

Коля говорил ровно, как докладывал обстановку по разведанной местности — без эмоций, только факты, уже разложенные по местам, как инструменты на операционном столике. Я слушал разведчика, казака-санитара, как его тогда окрестил Мирон, не перебивая. И чувствовал, как нарастало напряжение, такое же, какое бывает, когда вскрываешь брюшную полость и видишь, к примеру, не локальное воспаление аппендикса, а разлитой перитонит.

— Значит, так, — начал он, растянув ворот гимнастёрки. — Военком наш, товарищ Муртазин, некто Бойко, хирург из второго отделения, и ещё какой-то… доктор, меняют категории раненым. Приходит боец с ранением, которое по всем статьям — в тыл, на долечивание. Ему пишут «годен к строевой» и ближайшим эшелоном отправляют обратно на фронт. А бывает и наоборот: здорового лба со сквозным, который через неделю уже бегать мог бы, да и сейчас мог бы, если б не филонил, комиссуют подчистую или переводят в нестроевиков.

По нему было видно, что если первая схема, с отправкой на фронт недолеченных, его злила, но была понятной и объяснимой, то вторая вызывала ярость и ненависть. И они читались, как будто были не написаны крупными буквами на его лице, а вырезаны. Осколком снаряда или скальпелем. Хотя, пожалуй, всё же осколком — грубо получалось, резко. Скальпелем чище, это я знал совершенно точно.

— Больных — на фронт? — уточнил я на всякий случай, больше для того, чтобы переключить его с мыслей о тех, кто бежал от войны, бросая за спиной боевых товарищей.

— Ага, — подтвердил Коля. — Причём, Вань, контуженных шлют. Тех, кто в любой момент может отключиться, упасть, в падучей забиться. Это ж не просто подлог, это форменное убийство. Или саботаж, если с другой стороны глянуть. Я того Бойко видал краем глаза. Он на идейного и верного ленинца похож, как я — на балерину. И кажется мне, Ваня, что пахнет это всё очень погано. И кончится так же.

Я хмуро глянул на него. Нет, при определённой доле фантазии если не на балерину, то на балеруна… балерона… артиста балета, короче, он чем-то, может, и походил. Прямая спина, сухая, жилистая фигура, жесткая дисциплина и готовность пахать до последнего. Но в целом он явно был прав. История выходила паскудая.

— Деньги от раненых? — спросил я, даже не зная, хотел ли услышать ответ.

— И от раненых, и от родни. Деньги, золото, расписки. Суммы, говорят, разные. За «белый билет» домой — одна такса, за возвращение в строй — другая. Но это я пока только так, краем уха, без деталей…

— На-ка вот, чайку глотни… А то полыхнёшь того и гляди не ко времени, — я протянул ему кружку. — Хреновая история, Коля. И органам, когда придут, тут мотать-не перемотать…

— Сажать-не пересажать тут, Вань! А я бы тех, кто берёт деньгу за то, чтоб дать человеку второй шанс сдохнуть, вообще расстреливал бы без суда!..

Он едва не расплескал давно остывший чай. И я был с разведчиком согласен полностью.

На учёбе мы читали о военных хирургах и врачах Второй Мировой, проникаясь тогда почти детским недоверчивым изумлением. Люди, не имея нормальной, привычной для нас материальной базы, лекарств, аппаратов, инструмента, как-то умудрялись возвращать в строй, а значит — в жизнь! — сотни, тысячи людей! Я потом читал мемуары многих из них, которые нашёл в институтской библиотеке. И слов для определения тем эмоциям подобрать не мог. Это не восторг — слишком много крови и смертей, чтоб восторгаться. Не изумление — слишком воздушное для хирурга слово. Не недоверие — вот же цифры. Наверное, ближе всего было какое-то святое восхищение подвигом тех людей. Тогда, студентом, я испытывал, скорее всего, что-то похожее. И, что удивительно, сохранил это чувство, побывав на других войнах потом. Поняв, что по-другому нельзя поступать врачу на войне. Ты здесь — такой же инструмент и такое же оружие. И ты либо работаешь — либо мёртв.

…Я стоял тогда на Красной Площади. Точнее, не доходя до неё, поднимаясь от реки, по которой курсировали туристические суда и речные трамвайчики. На одном из таких и приехал. Это был один из первых отпусков. И я запомнил его навсегда.

Приехал ночью, доехал на такси с молчаливым таксистом до пустой квартиры. Почти сутки мёртвого сна, без тревог и подъёмов. Странно. Отвык. А потом я проснулся, помылся, побрился… и поехал к Кремлю. Сам не знаю, почему. И понял, что отвык не только от сна без взрывов и стрельбы.

Люди. Живые, здоровые, мирные люди. Мужчины в летнем. Женщины и девушки в лёгком. Дети…Там детей не было… И они ходят, гуляют, разговаривают, катаются в метро, как будто всё как всегда, как будто там ничего нет. Пьют кофе в кофейнях, говорят по телефонам, растягивая по-московски гласные. И почти на каждом — недовольное лицо, на мужиках, бабах, детях даже. Будто им чего-то недодали, не хватило, или они ждали обмана или подставы с минуты на минуту от любого встречного. Там таких лиц не было.

Решив проветриться, поехал на речном трамвайчике. Случайно сев в какой-то козырной, с английскими синими буквами на борту. Поразился ценам, но главное —людям. Тут меньше было тех, кто ждал подставы, но почти у каждого отражался неявный, скрытый от себя самих страх. Такой, какой я научился различать там. На улицах и под землёй — вечно недовольные, на воде и в дорогих авто — напуганные.

Я вышел и пошёл к сердцу Родины. Не знаю, зачем. Ноги сами понесли, сердце потянуло или что-то ещё, искавшее ответ на вопрос, который я, военный врач, боялся себе задать. И на подъёме, когда слева уже виднелись привычные и родные Куранты, услышал крик:

— Док! Док! Мам, это он, это Николин, точно! Мам, стой тут, я ща!..

Он бежал навстречу неловко. Правая нога, которая заканчивалась пластиковой петлей, скользила по брусчатке. Но он бежал, крича:

— Я ж вас сразу узнал! Тогда, в ******ке, вы в операционную зашли с таким же лицом! А я лежу, наркоз не работает, главный говорит — кто такой? Ему в ответ — Ярик! А он такой: «Ярик — не варик!». А вы пришли — и плечом его в сторону… А я вот мамку в Москву привёз, она Мавзолея в жизни не видала!

И я вспомнил. Там было похожее ранение, как у Светы Горелик, как у Сани Хватова, омского богатыря — разбитая пулей бедренная кость. Только пуля была специальная, и стрелок был непростой, ребята-спецы говорили про таких. Они совершенно точно могли «задвухсотить», но только ранили. Так, чтобы вытянуть из укрытий других. Которые своих не бросали. Этого довезли. Но ногу ему спасти я не смог.

Пожилая женщина в дешёвой болоньевой куртке и платье под ней догоняла парня, что тряс мне руку. И догнала. И сказала:

— Дай Бог тебе, доктор Николин. Дай тебе Бог, сынок! Спас его. Меня спас…

А я не смог там, под Курантами, в окружении каких-то случайных людей, сказать ничего, кроме:

— Это моя работа.

И сейчас это воспоминание резануло так же остро, как скорбные голоса ангелов в той песне о сироте. И от того, что понимание «своей работы» было очень разным на любой войне, стало горячо внутри. И Коля отшатнулся внезапно, едва не расплескав остатки чаю.

Значит, Муртазин. Тот самый «полнотелый кирпич», который утром трясся перед Митряшовым, а потом шёл по коридору, надувая щёки. И Бойко — хирург, которого я ещё не видел, но о котором слышал от Серафимы: она говорила, что он толковый специалист, но какой-то скользкий. «Скользкий, как мокрый кафель», — сказала она тогда, и я запомнил это неожиданное определение. Теперь оно заиграло новыми красками.

— Насколько всё плохо? — спросил я. — Если тут, в Тамбове, принимали и меняли категории, отправляли, а долечивали в тылу те, кто в теме, то это не просто так. Таких нам за хобот, пожалуй, и не взять.

— Вот и я про то же, — подхватился Коля, глядя на меня с тревогой. — Тыловики, Вань, они ж как крысы: если одна завелась, значит, где-то рядом целое гнездо. Но в любом случае — пахнет это всё первостатейным дерьмом.

— Ладно, — сказал я, закинув голову и пробуя размять шею. Ярик и его мама стояли перед глазами, как… ну да, как на Красной Площади. — Надо подсобрать факты. Тихо, очень тихо. Фамилии, даты отбытия в тыловые госпитали, в какие именно — в один или в разные. Но так, чтоб ни единую падлу не всполошить до срока. Понимаешь?

— А то. Подождём, пока вся колонна на мост выйдет. И тогда — ка-а-а-ак!.. —оскалился он.

— Это да. Но потом. Не сразу. И я ещё раз повторю: не лезь лишку на глаза. Дело расстрельное явно, там даже рядом мелькать — примета плохая, —я отхлебнул чаю из той же кружки, через зубы, отсеивая чаинки.

— Это ты верно говоришь, — согласился он. — Только есть ещё кое-что. Ты про аптеку спрашивал.

И я втянул чаю снова. Уже с чаинками.

— Завскладом тут Гущин, Василий Палыч. Мужик за полста, сутулый, с руками, как клещи. И наколки у него на обеих. Человек лагеря прошёл, причём не один, не два. Как попал на материально-ответственную должность, да ещё связанную с этими вашими сильнодействующими — ума не приложу. Но факт: сидит, заведует, ключи у него, печать, все дела,

— И что? — спросил я, пережёвывая горькие чаинки.

— Я когда начал его аккуратно спрашивать, мол, что-то обезбола-то в обрез, куда расход — он сперва отшучивался. А потом, когда я ещё пару раз зашёл — проявился. Явно так, не сотрёшь.

— Угрожал?

— «Ходи бойся, боец, оглядывайся. И за семьёй следи». Прямым текстом. Я ему: «Ты что, падла, моей семье угрожаешь?» А он оскалился, а зубы-то врезные, стальные, и говорит: «Я не угрожаю, я предупреждаю. А ты, санитар, не лезь в чужие дела, целее будешь. И жена твоя, и дитё ваше, которое она носит».

Коля молчал, а я видел, как побелели костяшки его пальцев, сжимавших край стола. Чарный казался спокойным, как прежде, но сейчас у него получалось хуже. И я его понимал.

— Ну и кубло ты разворотил, Вань, — вздохнул он наконец.

— Пока нет, — ответил я. — Но разворочу, будь спокоен. Вместе разворотим. И кубло, и фасады некоторым.

Он поднял на меня глаза, и в них мелькнуло что-то похожее на удивление. Кажется, он не ожидал, что я, всегда такой сдержанный, вдруг заговорю так.

— Ты это… поосторожнее, Вань, — сказал он. — Там, за забором госпиталя, такие люди могут найтись, похоже… Они Лиду тронуть могут. А нас тут с тобой двое всего.

— Митряшову верить можно, — перебил неожиданно он. — Но по-своему. Он прикроет, пока нужны будем. У него своя служба, но вот только мы — не в ней.

— Правильно говоришь, —я прищурился. Не зря же мы договорились о разделении, так скажем, интересов.— Верить будем. Но надеяться — только на себя. Ты — на меня, я — на тебя, у нас тут других нету. Главное — Лида и ребёнок. Поэтому ты теперь спишь здесь в коридоре, у сестринской. Я договорюсь с Покровским, поставлю тебя в ночное дежурство, придумаю чего-нибудь. Если что — рядом лягу. Но оружие чтобы при тебе было.

— А то, — коротко ответил он, и я понял, что револьвер, который мелькнул у него в кобуре во время утреннего происшествия, никуда не делся.

Мы молчали, глядя друг на друга. О чём думал сержант разведки — я не знал. Но то, что сомнений и опаски в глазах его не было, уже радовало. Кто на что учился, конечно. Где-то в дальней палате застонал раненый, но тут же затих.

— Ладно, Коля, иди спать, — сказал я. — Завтра тяжёлый день. Очередной. Работы много, и ещё с этим дерьмом разбираться…

Он кивнул и вышел. Я остался один.

Вот как не вовремя-то всё… В редкие тихие минуты по дороге сюда, этот этап виделся мне как-то иначе, гораздо спокойнее. Но кто ж знал, как всё обернётся?

Я достал из тумбочки чистый лист бумаги, поставил удобнее чернильницу, взял перо. Оно скрипнуло, оставляя на шершавой бумаге первые буквы. Ворьё — ворьём, но то, что я должен был сделать, могло и должно было спасти тысячи, если не десятки тысяч живых людей. И это нужно было сделать, тем более, если появлялись шансы умереть не от фашистской пули или бомбы, а на ноже какой-нибудь твари.

Меня отличало от сотен и тысяч медиков Советского Союза сейчас только знание. Погибнуть за Родину мы были готовы совершенно одинаково, но только я один знал то, о чём ещё никто и не догадывался. Я помнил, что в сорок втором Зинаида Виссарионовна Ермольева в ходе своих опытов с плесенью добьётся успехов. Знал, что первый советский пенициллин — крустозин — будет получен ею ценой невероятных усилий, в холоде и голоде, и что даже он спасёт тысячи жизней, не говоря о прочих. Знал, что вся Советская промышленность сможет наладить массовый выпуск антибиотиков только к сорок четвёртому году, а до того врачи будут вынуждены пользоваться сульфаниламидами. И ещё я знал то, чего пока не знала она сама: технические детали, которые в моём времени были одним из вопросов на экзамене для любого студента: штаммы Penicillium chrysogenum, методы глубинного культивирования, предшественники для биосинтеза, способы очистки. Это должно было сократить путь от лабораторного образца до промышленного производства не на годы, а на месяцы, если не недели. Вот только по технической стороне, по оборудованию и доступным сейчас технологиям уверенности у меня не было — не мой профиль. Но зато вспомнилась фраза из детства: «не умеешь — научим, не хочешь — заставим!». Это должно было сработать и сейчас.

Я писал быстро, почти не задумываясь над формулировками и оборотами. Помня о том, что знающие математику, физику и химию могли бы понять друг друга, даже если с детства говорили на разных языках, даже разных эпох. Надеясь на то, что за эти годы, прошедшие со дня Великой Победы, школьная и университетская программы если и поменялись, но не настолько сильно, чтобы написанное мною превратилось в недоступное пониманию. Я просто излагал факты — сухо, чётко, как пишут историю болезни.

Я писал о том, что плесневые грибы рода Penicillium выделяют вещество, способное убивать бактерии, и что наиболее активные штаммы следует искать не на гниющих фруктах, а на подвальной плесени и культивировать в кукурузном экстракте. Писал о необходимости аэрации при глубинном культивировании, о том, что для очистки можно использовать метод экстракции органическими растворителями с последующей кристаллизацией. О том, что крустозин — это только начало, и что грамицидин, выделенный из почвенных бактерий, станет ещё более мощным оружием против гнойной инфекции. О том, что Родине и фронту нужны не единичные лабораторные образцы, а промышленные партии, потому что каждый день промедления стоит точно известного командованию числа людских жизней. Или не точно известного.

Когда дописал последнюю строчку, по коридору уже шуршали шаги. Окон в моём гробу-келье не было, но часы говорили, что выспаться уже не удастся. Я сложил листок треугольником полевой почты, на котором вывел адрес ВИЭМ, Всесоюзного института экспериментальной медицины им. А. М. Горького, который помнил только потому, что и о нём писал реферат на первом курсе. Треугольник ушёл в карман халата. Проходя мимо, брошу в общий ящик для писем — вместе с десятками таких же, которые уходили из госпиталя каждый день. Эшелоны каждый день, кто-то пишет письма в дороге, кто-то диктует сёстрам, лёжа здесь, выплывая из горячечного бреда на считанные минуты. Многие из тех, кто писал эти письма, уже никогда не прочтут ответов. Если мне повезёт, моё дойдёт до адресата. Если не повезёт — я попробую ещё раз.

В коридоре было тихо. Я выглянул из ординаторской, и увидел Колю. Чарный лежал прямо на полу, у двери сестринской, на шинели, положив под голову вещмешок, и правая рука его была за пазухой расстёгнутой гимнастёрки. Затворив обратно дверь, я сел на жёсткую койку, глядя в темноту кельи — керосинку затушил, как только дописал письмо. Что же это такое? Боец, разведчик, вынужден волком лежать у логова, охраняя беременную жену от какой-то неизвестной швали? Что же тут творится такое, в этом госпитале? Во что мы влипли? Когда удастся получить ответы на эти вопросы?

Удалось быстрее, чем я мог рассчитывать.

Сдавленный вскрик раздался в коридоре, а следом тут же полетели чаячьи женские крики. Я сорвался с места, едва не опрокинув стул, и вылетел за дверь.

В коридоре, у входа в сестринскую, катались по полу две фигуры. Третья, женская, вжалась в стену — Лида, бледная, с расширенными от ужаса глазами, прижимала ладони к животу.

— Тихо, свои, — крикнул я, подбегая. — Лида, назад, живо! Коля, кто это?

Вопрос был вряд ли так важен, как и ответ на него. И, выждав момент, я от души всадил сапогом между лопаток той фигуре, на которой не было знакомой гимнастёрки. И таким образом разлепил их, одну от другой.

Одна выпрямилась и встала, поставив ногу на плечо второй, которая только скулила, но не жалобно, а скорее злобно. В рукаве Чарного, слева подмышкой, болталось что-то непонятное. Я вытащил, не подумав о том, что мои отпечатки пальцев могли быть там лишними, и присмотрелся. Заточка, не нож. Самоделка, но какая-то даже изящная той скромной, но смертоносной красотой, за которую мужчины так любят оружие.

— А чёрт его знает, — пропыхтел он, сунув пальцы в прореху на гимнастёрке. Вынул их сухими и чистыми, чем порадовал невозможно. — Через заднюю дверь зашёл, паскуда. Я услышал — скрипнуло. Думал, санитарка. А он — на меня, с заточкой. Ну, я его…того

Я наклонился над лежавшим. Скулившему и рычавшему туловищу в грязной телаге было, наверное, за тридцать, если не за сорок. На ногах — стоптанные старые сапоги. Лицо бледное, узкое, с сине-чёрными кругами под глазами. Но насторожили не они, а неестественно узкие зрачки, которые с трудом, но удалось разглядеть в полумраке госпитально-школьного коридора. И когда в торце его открылась дверь, впустив кого-то, затопавшего с криками в нашу сторону, зрачки на свет не среагировали. Выломанный Колей локоть торчал так, что сразу подумалось о гипсе, о большом количестве гипсовых бинтов и долгой иммобилизации конечности. Но боли этот, в телогрейке, кажется, не чувствовал — скалил редкие жёлто-коричневые зубы и что-то бормотал.

Я взял его за подбородок, повернул лицо к свету. Зрачки — точки. Реакция на свет отсутствует. Кожа сухая, шелушащаяся. На сгибе локтя здоровой руки — следы-дорожки, и свежие и старые, воспалённые, с корочками и жёлтыми гнойными ободками. Наглядный горячий привет из наркологии.

— Морфинист, — определил я очевидное, удивившись тому, как легко нашлось в памяти это забытое слово, последний раз читанное, кажется, у Булгакова. — Карманы ему глянь, Коль, пока тут не весь госпиталь собрался.

— Вань… — он протянул мне коробочку, жестяной пенальчик, похожий на готовальню. Я глянул — и тут же закрыл, убирая в карман. Эту маркировку на ампулах я уже видел.

В коридоре собирались люди: санитарки, сёстры, успокаивавшие Лиду, раненые, разбуженные шумом. Кто-то ахал, кто-то матерился знакомым голосом прошедшей Финскую войну женщины-медика, требуя особистов и милицию.

Я велел принести бинты и шину. Руки делали привычную работу, а голова просчитывала варианты. Этот кривозубый в телогрейке — явно не идейный диверсант. Скорее всего, «расходник», «торпеда», пешка-шестёрка, которую послали запугать или убрать слишком любопытного санитара или его молодую жену. И послал его, скорее всего, тот, у кого был доступ к обезболивающим. Судя по отчётам, что принесла вчера Маруся, в подвалах школы этого добра должно было быть навалом, и каждый состав из Средней Азии или Москвы привозил новые партии, которые фиксировались управлением девяносто второго эвакопункта, курировавшего, как в моём времени говорили, работу всех госпиталей Тамбова и области. Вот только по словам Коли и случайно услышанному обрывку телефонного разговора Покровского, запаса обезбола и наркоза у четырёхсотого госпиталя почти не было.

— Ноги вяжи ему, — распорядился я. — И бегом на телефон, Семён Трофимычу звонить. Пора сигнализировать.

— Да не то слово, мать-то его, — выдохнула почти в ухо неожиданно оказавшаяся рядом Оксана. Дышавшая так, будто крутила и потом гипсовала урку она лично. Предварительно сперва сбегав на угол позвонить в госбезапасность.

— Ровнее дышим, военфельдшер, — строго сказал я. — Носом, на четыре счёта вдох, на восемь — выдох. И-и-и, раз!

Движение того самого четвёртого номера под застиранной, но выглаженной гимнастёркой, дало понять, что команду товарищ Смирнова выполнила ответственно. Но наблюдать за этой картиной сейчас не было времени.

— Вот, другой разговор, — с усилием поднимая взгляд, сообщил я. — Ну что, Коля, похоже, зашевелилось кубло?

— Какое? — спросила Оксана. Но без страха и ожидаемой нервной дрожи в голосе.

— Да нашёл тут жених наш дерьма за баней, — я постарался придать голосу максимум лёгкости и равнодушия, чтобы не пугать ещё больше Лиду и остальных рядом.

— А давай-ка я вам, голубям, ещё малость подсыплю. Я тут, кажется, вашу баню с другой стороны обходила. И тоже вляпалась, мать-то её, — неожиданно серьёзно сказала она.

От автора:

Я погиб в современном бою, а очнулся в 41-ом в теле бойца, в одиночку остановившего танковую колонну врага. Теперь фрицам противостоит настоящий «Мастер огня» https://author.today/reader/604985