Товарищ военврач II · Глава 6 · Пламенный привет

Глава 6 · Пламенный привет

Из-за покосившейся громадины крана, из-за развалин пакгауза, из кустов, высаженных вдоль путей — со всех сторон безмолвно и быстро, как осы из развороченного гнезда, высыпали красноармейцы. Винтовки их смотрели на нас, штыки были примкнуты, а по лицам этих бойцов, по их собранным позам и характерным взглядам я как-то вот сразу понял: эти стрелять будут. Не тратя времени на допросы и разговоры, на сличение сведений и прочие дознания. Потому что слишком много уже наслушались, а то и нагляделись, на диверсантов в нашей форме. Слишком много уже полегло красноармейцев от пуль тех, кто говорил по-русски без акцента и предъявлял почти подлинные документы. Война, которая была вокруг них и нас, велась не только оружием и моторами, не одними пулями, бомбами и снарядами. Она шла каждую минуту, тяжко, безжалостно шагая прямо по нервам каждого. А нервная ткань, и я знал это точно, имела предел прочности. Здесь, на подступах к Харькову, с этими бойцами, слушавшими изо дня в день тревожные сводки с запада, любая ошибка, любое резкое движение могло стать последним.

Я стоял под вагонной дверью, в халате, испятнанном чужой кровью, и прямо кожей чувствовал, как слепые чёрные зрачки винтовочных стволов ощупывают меня, словно дрожащие холодные пальцы слепого. За спиной в полумраке вагона стонали раненые, и только это, кажется, немного сбивало бдительных красноармейцев с толку. Убогая колымага с пушкой наверху, чёрт знает чем увешанная спереди и по бокам, откуда торчали стволы пулемётов и винтовок, а ещё доносились стоны и сдавленный мат, шла вразрез с ожидаемым образом тайного врага.

Из-за крана вышел командир, старший лейтенант, с глазами, ещё более цепкими и по должности подозрительными, чем у прочих. В одной руке он держал ТТ, в другой зачем-то — электрический фонарик, который сейчас, в утренних сумерках, был явно бесполезен.

— Всем выходить по одному! — крикнул он высоким голосом. — Без резких движений! Оружие под насыпь!

За мной, так же молча, вышли Оксана, Катя, Ганна. Зина, которая как раз выбиралась из вагона с Алёнкой на руках, зацепилась юбкой за какую-то железяку и с чувством выругалась. Увидев наставленные стволы, она на мгновение замерла, а потом, передав девочку подоспевшей Марусе, обернулась на старлея, уперев руки в бока. В который раз поразив сходством с бронепоездом. Или баржей.

— Нет, ты тока глянь, Зинк! — голос Оксаны зазвенел где-то за моим плечом. — На своих стволы наставили, на коммунистов! Контру, наверное, ищут, мать-то их тыловую!..

— И не говори, Окся! — тут же подхватила Плетнёва, и голос её, трубный, гулкий какой-то, барже точно вполне подошёл бы. — Рвёшься-рвёшься к своим, под смертью ходишь, ползаешь на пузе, на паровозе катисся под обстрелами — и тут нА тебе, здрасьте, товарищи! Пламенный комсомольский привет штыком в пузо! Иди, товарищ, детишков ещё обыщи! А ну, Алёнка, покажи вон дяде куклу — а ну как в ей бомба спрятана!

Алёна, не понимая происходящего, того, почему дяденьки командиры целятся в своих, испуганно прижала Лену к груди и спряталась за широкую спину Зины. Старший лейтенант, явно не ожидавший такого отпора от двух баб, одна из которых была ростом почти с него, а вторая, пожалуй, на полголовы повыше и шире как бы не вдвое, на мгновение растерялся. Но тут из-за его спины вышел ещё один человек, с петлицами капитана госбезопасности. Этот был постарше, лет сорока, и смотрел не на женщин, а на выходившего как раз из вагона Бориса Наумовича.

— Прекратить разговоры! — команда Зинченко заставила смолкнуть даже баржу-Зинаиду. Майор шагнул вперёд, и я увидел, что его уверенный тон, фигура, его знаки различия, и лицо, которое, казалось, было высечено из гранита, подействовали на окруживших нас красноармейцев почти так же, как мандат члена Реввоенсовета фронта. — Товарищи, из пятьдесят седьмой бригады есть кто-то?

Он произнёс это негромко, но услышали все. Его «коллега», продолжая обходить старшего лейтенанта, ответил:

— Я, товарищ майор, сам из пятьдесят седьмой. А у вас есть знакомые в нашей бригаде?

— До комбрига, Михал Григорьича, проводите меня, — сказал Зинченко, шагнув к нему. — Скажите — Зинченко Борис Наумыч к нему, с важным донесением. Он меня знает, мы с ним в Высшей тактико-стрелковой школе комсостава РККА имени третьего Коминтерна подготовку проходили. В двадцать третьем.

Капитан переглянулся со старшим лейтенантом, тот сглотнул, кивнул, и винтовки, ещё мгновение назад заглядывавшие нам прямо в души, начали медленно опускаться. Напряжение, висевшее в воздухе, никуда, разумеется, не исчезло, но хоть чуть притупилось. У меня промелькнула неожиданная мысль о том, что работать тупым инструментов — мучить пациента и мучится самому.

— Бойцы, сложить оружие, — скомандовал Зинченко, обернувшись к колхозному бронепоезду. — Козырев, Краско, Тимофеев — построить личный состав, следовать за мной и товарищем капитаном. Военфельдшер Николин — за старшего. Мы с товарищами разберёмся и пришлём за вами и ранеными транспорт.

— Принял, товарищ майор, — кивнул я.

Основная масса тех, кто окружил и целился в нас, выстроились вокруг хмурых и усталых бойцов, среди которых были и легкораненые, «ходячие». Я обошёл их, отдавая короткие распоряжения по «моему» профилю: руку беречь, спиной не прислоняться, на боку лежать, если доведётся, повязку не теребить и не чесаться. Они кивали, принимая эти приказы с той же серьёзностью, что и слова Зинченко. И от острого взгляда капитана это точно не укрылось. Но Борис Наумович сохранял спокойствие, молчали Дима, Мирон и Гаврила. Я тоже не видел смысла в лишних разговорах. Когда колонна ушла за пакгауз, поднялся в вагон, к «тяжёлым». Со мной у состава остались только медсёстры и Оксана.

— Опять фильтровать будут, — негромко сказала она, набирая в шприц обезболивающее.

Я молча кивнул. У всех работа своя. Кто-то сортирует, отправляя живых под яблони или под насыпь. Кто-то фильтрует, примерно тем же самым занимаясь, но по другим, своим, не известным мне правилам. Чужие дела меня никогда особенно не касались, лезть в них я избегал по возможности. Своих было выше головы, что в той жизни, что в этой.

— Ну как там, на западе? — спросил вдруг один из поднявшихся следом за нами в вагон красноармейцев, местных.

— А мы далеко-то не были, браток. От Умани идём, — ответила с такой же неискренней лёгкостью, с какой он задал вопрос, Оксана. — Везде задница. До Днепра по тылам шли, видели, как Новомосковск захватил фашист. Много дерьма навидались.

— И всё на паровозе? — удивился он.

— А когда как. То на двух, то на четырёх, то на броневике трофейном, — вздохнула, передёрнувшись, она. Вспомнив в очередной раз тот выматывающий, рвущий нервы рейд по тылам до Днепра от Перегоновки.

— А пушечкой такой… нарядной где разжились?

— А это под Красноградом, когда его по дальней дуге обходили. Там тоже фашистов нанесло, как дерьма. Ребят вон отбили, — Оксана кивнула на лавки, с которых время от времени доносились стоны. — А пушчонку на сдачу взяли у немца.

— Как «на сдачу»? — удивился боец.

— Да вот так вот. Сам сдался, а пушку нам подарил. Посмертно, — последнее слова она сказала, как плюнула.

Через час с небольшим подошли телеги, число которых я назвал Борису Наумовичу сразу, не дожидаясь вопросов и уточнений. То, сколько раненых было у меня «на балансе» в каждый конкретный момент времени, помнил всегда. Имён-фамилий мог не запомнить, называя их в разговоре местами ранений: «бедро», «левое плечо», «правая ключица», а вот количество, кажется, и ночью разбуди — назвал бы без запинки.

— Выгружаемся, орлы, — сказал я, ни к кому конкретно не обращаясь. Успев заметить, что те, кто был в сознании, улыбнулись.

Путь занял чуть больше получаса. Судя по указателям, сперва мы шли вдоль набережной реки Харьков, потом она почему-то стала называться Лопанью. Миновали мост через неё, как бы её там ни звали, пересекли улицу Свердлова, и втянулись за кованый забор, за которым стояли старинной постройки корпуса в большими окнами, а ветерок доносил запахи хлорки, мокрых тряпок и подгорелой каши. Судя по этим ароматам, знакомым каждому врачу, и тем, кому не посчастливилось лежать в советских больницах — добрались.

— Здравствуйте, — сказал я подошедшему ко мне военврачу второго ранга — высокому, седому, с запавшими глазами и длинными пальцами пианиста. — У меня двенадцать «тяжёлых», четверо «средних». Один со срочной ампутацией и два осколочных брюшника — этих первыми. У двоих, возможно, остались осколки, рентген бы…

— Рентген будет, — перебил он меня, и в его глазах мелькнуло что-то похожее на интерес. — А вы, значит, и есть тот самый Николин, о котором говорили?

— Николин я точно. Товарищ военврач, время дорого, — ответил я.

Раненых выгружали под моим присмотром. Я не говорил почти ничего — только иногда кивал Оксане или указывал на кого-то из тех, кого нужно было нести с особенной осторожностью. Сёстры, привыкшие к моей немногословности, дублировали понятные им команды голосами: «Этого на стол, этого мыть и готовить следующим, этому — жгут повыше, ему — наркоз сразу, как только внесём».

— А он чего, глухонемой у вас? — негромко спросил молодой санитар у Ганны, когда я в очередной раз молча показал ей на вену, в которую нужно было ставить капельницу.

Конопатая медсестра возмущённо фыркнула, вводя иглу в локтевой сгиб охнувшему бойцу:

— Сам ты глухонемой! Это же доктор Николин, Иван Николаевич! Он за последний месяц хорошо если сутки поспал, после контузии чудом выжил. А трепаться, говорят, сроду мастером не был. Зато хирург наипервейший! А ты не охай и не дёргайся, браток, а то мимо попаду, потому наново переделывать придётся.

Последняя фраза будто парализовала рядового, которого она назвала братком, хотя тот и годился ей в отцы, если не в деды.

— Вот этот паренёк? — подошедший ближе военврач второго ранга удивлённо поднял брови.

— Он самый, — ответила за Ганну Оксана, которая как раз поправляла повязку на голове у одного из раненых. — Руки золотые, голова золотая. Кабы не он — нас всех бы червяки ели давно… Ваня, «Бедро» закровил!

Я оказался рядом мгновенно. Последний осколок, который мы извлекли ещё на паровозе, судя по всему, оказался не последним, при перемещении нога дёрнулась, железо внутри сместилось и снова прорвало многострадальный сосуд. Я выдернул зажим, переставил его выше и молча показал Оксане на эфирную маску, а потом выкинул на правой руке сперва один, а потом два пальца.

— Этого первым. Осколка не заметили, там, может, ещё остались один-два. Эфир сразу, — перевела она с моего «глухонемого».

И её голос подключил к работе и местных, присоединившихся к нашим девчатам. Одна держала ногу, вторая накладывала маску, третья доставала пузырёк с эфиром. Мои жесты, будто руки кукловода, оживили и ускорили представление. Только ниточек тут не было, и разукрашенных фигурок из папье-маше тоже. Были живые люди, и моё яростное желание того, чтобы их количество не изменилось в меньшую сторону.

Хирург-военврач, представившийся Соболевым, тоже молчал. А потом, когда раненого уложили на стол, сам встал ассистировать. И по тому, как он держал инструменты, как подавал мне зажимы, я понял — отличный специалист, повезло мне. И что с вопросами не насел, как некоторые, и что на помощь пришёл сразу и вовремя.

Три операции в этом госпитале, который называли Александровской или Первой Советской больницей, прошли штатно. Ну, точнее, в пределах допустимого по меркам будущего, но вполне хорошо для настоящего: нитки рвались, иглы тупились, половины нужных инструментов не было, но были руки, которые делали свою работу тем, что подворачивалось. Сёстры, наши и здешние, работали отлично, будто соревнуясь в скорости и точности движений, хотя об этом, конечно же, и речи быть не могло. Девчата тоже делали свою работу, и делали её очень хорошо. Соболев ассистировал молча, и только когда я закончил накладывать шов на бедро третьего раненого, тихо сказал:

— Где вы научились, коллега, этой технике сосудистого шва? Я такую только в немецких журналах видел, ещё до войны. Но там швы были единичными, а ваш непрерывный. И он, кажется, крепче.

— В Минске, — ответил я, размываясь и не вдаваясь в подробности. — Базу нам на кафедре давали, а дальше уж война научила, товарищ военврач.

Он кивнул, не став расспрашивать дальше. Только отступил на пару шагов, уступая место санитарам, которые уносили прооперированного в палату.

Я вышел в коридор, наклоняя голову поочерёдно то к левому плечу, то к правому. Прижал подбородок к основанию сперва правой, а потом левой ладоней, преодолевая их упор, напрягая мышцы шеи — эти изометрические упражнения помогали лучше всего. Гимнастёрка прилипла к спине, во носу стоял запах эфира и чужой крови. Я потянулся, вставая на носки, хрустнув всеми, кажется, позвонками, до чёрно-белых мух перед глазами. А проморгавшись, заметил, что по коридору подходят двое, с оружием. Один из них шагнул ко мне ближе. Тяжёлая нижняя челюсть и надбровные дуги делали его похожим на скульптуру питекантропа из музея Дарвина. И выражение маленьких глаз, прятавшихся под густыми и жёсткими, будто из собачьей шерсти, бровями, было тоже тяжёлым, но каким-то пустым.

— Гражданин Николин? Пройдёмте с нами, — произнёс он, и в его голосе совершенно не было эмоций. Будто не живой человек, а ботинок говорил, или шпала железнодорожная. Сплошная служебная, протокольная сухость, словно отдававшая гуталином или креозотом.

«Начинается… — мелькнуло в моей гудевшей голове. — Опять 'гражданин», а не «товарищ». Но усталость была такой, что даже злиться не нашлось ни сил, ни желания. Я только кивнул и пошёл за ними. Питекантроп шёл замыкающим, и по глазам его было видно, что он только и ждал того, чтоб я дал хоть какой-нибудь, хоть малюсенький повод. Я не давал. Один раз только задержался всего, на полминуты буквально, склонившись над носилками, возле которых стояла, с тревогой глядя на меня, Оксана.

— Если через полчаса не отпустят — иди к Соболеву. Тяжёлых много, надо по уму сперва их фильтровать, чтоб такого вот не было, а уж потом хирургов. Но этим я не объясню, — сказал я негромко, так, чтобы слышала только она.

Опытная товарищ военфельдшер только кивнула еле уловимо. И будто невзначай коснулась моей руки, пока я делал вид, что считал пульс, поглядывая на наручные часы. Глаза её смотрели на лежавшего красноармейца. То, что он был мёртв, мы с ней знали оба.

Кабинетик, куда они меня привели, промариновав в тёмном коридоре минут пятнадцать, был маленькой комнатушкой на втором этаже краснокирпичного здания прямо через дорогу. Крайне лаконичный интерьер: портрет товарища Сталина на стене, стол с зелёным сукном, два стула, и настольная лампа на столе. Молодой белобрысый лейтенант в гимнастёрке, которая была ему явно великовата — тощая цыплячья шея болталась в широком воротнике, и это делало его похожим на подростка, натянувшего отцовский мундир — ни поднялся, ни представился. Только вот глаза у него были совсем не детскими — колючими, злыми, какими-то жадными, что ли.

— Садитесь, — бросил он, не глядя на меня, переложив с места на место четыре мелко исписанных листа бумаги на столе. Чистых, как в избушке у Зинченко, среди них не было, но рука, кажется, на каждом была одна и та же. Кто-то убористо и даже красиво покрыл белые полотна цепочками слов, где заботливо были подчёркнуты красным карандашом «измена», «призывал» и «подозрительно».

Я сел. Он каким-то странно резким движением дёрнул плафон лампы, нацелив её мне прямо в лицо, так, что пришлось сразу сощуриться. В висках ещё стучало после операций, перед глазами уплывали-разлетались последние чёрно-белые мухи. Подумалось о том, что неплохо было бы поесть чего-нибудь. А вся эта сцена казалась каким-то дурацким фарсом, чёрной комедией. Или трагедией. Я вспомнил строки из песни покойного шансонье, которую слышал когда-то давно, в прошлой жизни — про молодого оперка в Тверском ГПУ, поражавшего пролетарским размахом. Кривая улыбка, помимо воли, тронула мои губы.

— Чего харю кривишь, немецкая морда⁈ — лейтенант вскочил со стула, и его голос сорвался на визг. — Всё знаем про тебя! Сдали тебя твои попутчики, фашистская гадина! Пробрался в город, чтобы авиацию навести⁈ Думаешь, самый хитрый⁈

Я смотрел на него, на его трясущиеся губы, на капли пота над верхней губой, на красные прыщи на носу, на побелевшие под ногтевыми пластинами кончики пальцев, вцепившихся в край стола, и понимал: этот не играл. Он действительно верил в то, что говорил, или очень хотел верить самому себе. Потому что поймать вражеского диверсанта, шпиона, проникшего в самое сердце обороны Харькова — это же верный орден, внеочередное звание, а то и перевод в самую Москву! И там никто не будет спрашивать, кем был выявленный бдительным лейтенантом враг и предатель — настоящим шпионом или измотанным, контуженным хирургом, который последние трое суток только и делал, что спасал жизни красноармейцев. Врага надо найти и обезвредить любой ценой. Иначе какой же ты чекист?

Я поднял глаза на портрет Сталина, потом снова перевёл взгляд на лейтенанта.

— Чего уставился на товарища Сталина, контра⁈ Говори! Всё говори! А потом к стенке! — он опять сорвался на визг.