Глава 15 · Концерт окончен
— Вот же выдра! — не унималась Оксана. — Тварь какая, змеюка подколодная! А ластилась как, ну чисто кошка! У-у-у, ноги бы ей вырвать!
— Тише, Окся, — успокаивающе произнёс я…
Называть так она попросила сама, ещё вчера, когда мы сидели на кухне у Зины. «А ты можешь меня Оксей называть, Вань? А то 'О-кса-на» на работе длинно выходит, конечно, но «Окс»-то вообще на три буквы… Даже обидно как-то, как «Рекс» какой…«. Я тогда улыбнулся и согласился. В операционной на время это не влияло — без разницы же, что 'Окс», что «Оксь», всё равно коротко и ясно. А ей приятнее. Мне вообще в последние дни хотелось делать ей только приятное.
— А что Окся⁈ Я тридцать лет как Окся! — зарычала она, пробуя вывернуться из моих рук. Без особого фанатизма, кстати: вроде как и пробовала, а вроде как и нехотя. Так, исключительно для поддержания привычного ей образа железной Оксаны Палны, которую голыми руками не возьмёшь.
Мы сидели, забравшись с ногами и обнявшись, на моей койке в каморке-келье, которую я по-прежнему делил с Колей. Новоселье Чарных, которое Зинаида Ивановна обещала «оформить по-людски, с размахом», было назначено ужена следующее воскресенье. Молодой семье выделили приличную и светлую комнату при общежитии, и теперь вся женская половина, а точнее две трети, нашего отряда носилась во внерабочее время то с занавесками, то с кастрюлями, то ещё с какими-нибудь важными в быту мелочами. Но, как водится, когда цель, в нашем случае — отселение соседа, маячит на горизонте, скорость её приближения всегда кажется до противного медленной.
— Не тридцать, а двадцать семь с хвостиком, мне-то не плети! — я сделал вид, что возмутился.
Это уже становилось чем-то вроде семейной шутки: она настоятельно добавляла себе возраста, а я не менее настоятельно противился.
— Ты, гад такой, мои года считать взялся⁈ — едва ли не взвыла товарищ геройская военфельдшер.
— Да вот ещё чего не хватало! Ты и сама отлично справляешься, — возразил я, утыкаясь носом ей в макушку и прижимая к себе крепче. Ругая про себя последними словами Чарных за то, что не переехали сегодня или лучше вообще вчера.
— Ты про эту-то давай дальше, интересно же! — попытался я вернуть разговор в прежнее русло.
И едва снова не провалился.
— Ах, так тебе про других баб интереснее⁈ Ну, Николин, держись! Таких фонарей понаставлю — будешь без лампы в операционной работать, сам светить!..
Разумеется, был способ прервать этот звонкий красноречивый поток. И я его, конечно, знал. Знал и применил, не раздумывая. Вполне вероятно, что знала его и Оксана. И, не исключаю, вольно или невольно рассчитывала на него.
— Да ну тебя, Вань, — проворчала она, когда поцелуй закончился. — С тобой ругаться — никакого толку. Только дурой себя чувствуешь. Слушай, ладно…
Она вздохнула, поудобнее устраивая затылок у меня на плече, и начала рассказывать.
Люба Сличенко приехала в Тамбов с западной Украины к какой-то дальней родне, которую в живых не застала. Сняла угол у бабки в частном секторе, устроилась мыть полы при больнице. А когда началась война — в числе первых записалась в сандружинницы. Но на сестринские курсы почему-то не спешила, хоть её и рекомендовали за исполнительность и активность. Те самые, на виду из которых, как теперь выяснялось, была лишь очень малая часть.
— А в душевые да в баню с девками не ходила, потому как грибка-ногтееда боялась страшно, постоянно так говорила. Только у той бабки в своей бане и мылась, ещё заливала всю дорогу: «венички берёзовые, свежие». Откуда взяться свежим-то, когда их на Троицу ломают, а на дворе октябрь месяц? Теперь вот поди знай, была ли та бабка вообще… — задумалась Оксана, качнув головой, что лежала затылком мне на плечо.
— Да вряд ли, — хмыкнул я. — Ну, или только какая-нибудь глухонемая старая галоша. Настоящая.
Она треснула меня локтем в живот, но как-то удивительно мягко, беззлобно, по-доброму, и засмеялась тихо.
— Ну вот. Отлучки свои частые объясняла то тем, что бабка та хворала, то тем, что подрабатывала, полы мыла кому-то из партейного аппарата. Да тебе уж, поди, и так товарищи твои с улицы Энгельса сто раз всё рассказали!
— С чего бы? Я ж не по их ведомству, — ответил я. — Андрей Ильич только благодарил за сознательность да руку жал, он да Митряшов.
Новость о том, что всё главное начальство УНКВД прибыло утром в госпиталь, и меня вызвали к Покровскому, уже обросла, как водится, небылицами. Особо отличилась Зина, уверявшая, что сам товарищ Сталин лично прислал мне по отрезу «Бостона» на костюм и наипервейшего драпу на пальто, поскольку прознал, что я как есть оборванец, и носить мне нечего. А ещё выделил чуть ли не собственные персональные наркомовские валенки. «Белые, кавалерийские, об каких и сам Будённый только мечтать может!» — добавляла она с придыханием, закатив глаза. Все, понятное дело, соглашались: дураков спорить с Плетнёвой в госпитале не было.
— А всё ж-таки надо было у них путное чего-то попросить, — вздохнула Оксана. Но тут же зачастила: — Не-не-не, ты не думай, я ж не в укор! Я ж говорила, что ты не про дефицит и барахло всякое, Вань!..
— Да я и не думаю, — честно признался я.
Соврав, правда. Подумать-то было о чём.
— А всё-таки я б с них точно чего-нибудь выцыганила, — мечтательно вздохнула она снова, чуть помолчав.
— Например? — спросил я до противного равнодушно. Понимая, что, когда пытаешься узнать у женщины сокровенное, главное — виду не подавать
— Патефон бы, — она закатила глаза. — В ящичке таком, знаешь? Говорят, в Ленинграде выпускают. И грампластинок к нему, хотя бы пяток. Шульженко чтобы, Юрьева, Козин… И Утёсов!
— Любишь музыку? — я погладил её по волосам. Русые пряди, уже отросшие и мягкие, пахли ландышем. Интересно, где она брала духи? Или это и не духи вовсе, а что-то другое, какое-нибудь мыло из довоенных запасов?
— Люблю, — она повернула голову, заглядывая мне в глаза. — Но я, если что, и сама петь умею, ты не думай! И не напрашиваюсь ни в коем разе!
— Не думаю я, не волнуйся, — улыбнулся я.
И опять почти честно.
В том разговоре, что состоялся у нас в кабинете начальника госпиталя, было много странного. Началось с того, что товарищи из органов рассказали, как фашисты в ходе Киевской стратегической военной операции захватили полковую кассу. Вряд ли одну, конечно, но номер подразделения они, разумеется, называть не стали, а мы с Николаем Сергеевичем и не спрашивали. Мы сидели с одинаково постными лицами: он — не понимая, с чего это такая откровенность органов, и чем это грозит, какими ещё подписками-расписками, а я — зная, что какая-то полковая касса, да хоть бы и все они вместе взятые, ничего не значили в сравнении с потерями Красной Армии в Киевском котле. В сегодняшней утренней сводке Совинформбюро, после упоминаний боёв на Брянском и Вяземском направлениях, диктор Левитан рассказал о том, что фашисты насаждают в оккупированных районах старорежимные порядки, восстанавливают власть помещиков и кулаков. Говорил и про село Чернявка, Черкасского района, Киевской области. Не сообщая прямо, но условно подтверждая, что вся область была занята гитлеровцами. Но о том, что Киев пал, о том, что наши ушли оттуда с огромными потерями ещё в сентябре, ни радио, ни газеты ничего не рассказывали.
Митряшов откашлялся и продолжил, читая по бумажке:
— В ходе оперативных действий, неоценимую помощь в которых оказал персонал четырёхсотого сортировочно-эвакуационного госпиталя города Тамбова, сотрудниками был обнаружен тайник диверсантов. В нём находилась крупная сумма денег. Проверка по номерам купюр установила, что это те самые деньги бойцов и командиров Красной Армии, которые фашистские воры украли под Киевом.
Мы с Покровским переглянулись. Начальник госпиталя неверным движением ослабил галстук и потянулся к графину с водой.
— Командованием было принято решение часть денежных средств, признанных утраченными безвозвратно, перевести в фонд обороны Родины, а частью — премировать особо отличившихся товарищей Покровского Н. С. и Николина И. Н.
Николай Сергеевич, не донеся графин до стакана, замер. Я продолжал молчать, как глухонемой. Мало ли, вдруг там три рубля всего — а я уже разнервничался?
Но там было не три. И не рубля. Суммы оказались такими, что у меня на мгновение перехватило дыхание, а Покровский принялся глотать воду прямо из графина, начисто позабыв про стакан.
На наши с начальником госпиталя решительные заявления, что мы тоже всё передаём в фонд, товарищи из органов лишь усмехнулись и пояснили, что соответствующие переводы от нас уже были оформлены. А эту денежку надо просто принять, и не мешать товарищам работать. Потому что это приказ оттуда.
— Не навреди, — весомо сказал тогда Березин, глядя мне прямо в глаза.
И непонятно было, напоминал ли он про клятву Гиппократа или угрожал, что если я сейчас заупрямлюсь, то всем станет только хуже. У него, как обычно, всё выходило с тремя-четырьмя смыслами, и это как минимум.
В общем, патефон я себе позволить мог. И даже дом, чтобы было куда поставить тот патефон. Вот только не было понимания, зачем вся эта схема чекистам. В альтруизме их я сомнений не имел, конечно, но пониманию это всё равно никак не помогало. Испытать насквозь подозрительного молодого врача деньгами? Или обеспечить ему полный хозяйственно-бытовой уют? Или получить дополнительный рычаг воздействия?
Позволив себе просидеть в обнимку в каморке аж целых полчаса от госпитального «тихого часа», мы разошлись по своим делам, Оксана — в сестринскую, я — в ординаторскую.
Там полным ходом обсуждали предстоящее действо, до которого оставались считаные часы. Товарищ Ройзман, Эсфирь Израилевна, которую Смирнова и Плетнёва уже называли Фирой или даже Фиркой, на этот раз подошла к делу более ответственно. Ну ещё бы. Кто, имея на руках такой, как Зина сказала, «доку́мент», рискнул бы отступать от намеченной линии? Самим начальником госпиталя, товарищем военврачом второго ранга Покровским намеченной, и не просто так, карандашиком — там же печать имелась, настоящая, круглая, с гербом!
До вечера еле дотерпели. Повезло, что экстренных не было — даже раненые, казалось, решили не портить всем общего праздника и отложить осложнения. Девчата летали по коридорам загадочные, румяные, с подведёнными ресницами и бровями, ходячие помогали лежачим, двигая и подкатывая койки и каталки так, чтобы хоть услышать, если не увидеть, получилось почти у всех. Ну, кто в сознании был. Я в актовый зал пришёл от Гаврилы Тимофеева. Он пока в сознании не был, но и температурой высокой не пугал, и рефлексы говорили, что шансов вернуться у старшины становилось больше с каждым днём.
Выступления шли своим чередом: одни бодрые песни сменялись другими, улыбки и румянец на лицах раненых и здоровых опасений не вызывали, не то что в прошлый раз. Ответственный работник культуры, товарищ Ройзман, руководила подопечными со строгостью и вниманием, но видно было — и дело своё любила, и детишек, на которых все женщины старше двадцати пяти посматривали с блестевшими глазами. Кого-то свои ждали дома, с бабушками, кто-то, набравшись смелости и испросив разрешения, привёл своих в госпиталь — Покровский, конечно, разрешил, предупредив важно, хоть и скрывая улыбку, чтоб не забывали о том, что тут режимный объект и важность до детей довели. Теперь те сидели притихшие и нахохлившиеся, как воробьи на проводах, на подоконниках в окружении раненых, будто придавленные той доведённой важностью. А я вспомнил, что в годы моего детства все двери, даже железные и шлюзовые, на любой режимный объект открывала одна фраза: «У меня тут мама работает!».
Особенно запомнился боец с загипсованной до пояса ногой, которую держал на весу. Не удержавшись, он выскочил плясать «Яблочко» вместе с пионерами и едва не выбил, как сказали бы в моё время, из них страйк, когда крутанулся на одном месте. Мальчишки, впрочем, успели попадать ничком на пол, заслужив одобрительные крики и свист от разведки. Никто не пострадал, кроме самого плясуна в гипсе: он поскользнулся на паркете и обязательно рухнул бы, если б не Плетнёва. Завпищеблоком ухитрилась поймать его за шкирку, как котёнка.
— Ну ты-то куды, ёксель-моксель? — гудела она ему прямо в ухо. — А ну как вторую ходулю изломаешь? На чём тогда ходить станешь, горе ты луковое? Молчи уж, не отвечай, хвастун поло́матый! Сотрёшь под самый корешок, как та ёлочка. Если там вообще есть, чего стирать-то…
То, как он краснел едва ли не до синевы, пока над ним ухохатывался весь госпиталь, было, конечно, ярко.
Ещё был момент, когда девчата на струнных врезали «Осенний сон». Я увидел, как вспыхнули глаза и щёки Оксаны при первых звуках вальса, и решительно шагнул к ней. Она пришла чуть позже и стояла ближе к дверям, буквально в пяти шагах от меня, невозможно красивая в каком-то новом зелёном платье. Эти пять шагов показались мне длиннее, чем весь путь от Перегоновки до Днепра.
Когда я был уже в трёх шагах, возле неё возник какой-то лысоватый гражданин в казённой пижаме, пенсне и с локотком на отлёт. Рука у него была загипсована и зафиксирована, как полагается, под прямым углом в суставе. Он что-то сказал Смирновой, галантно склонив голову и шаркнув ножкой, но она только качнула головой, уже двигаясь ко мне навстречу.
И тут пижамный фатально ошибся. Он, кажется, повысил голос и ухватил товарища военфельдшера за рукав.
Не моргнув и даже не обернувшись, Оксана Пална так шаркнула ему каблуком по берцовой кости, что он своим воем и айканьем едва не сорвал весь вальс. Но мы уже были рядом, не сводя друг с друга глаз, и внимания на него не обращали, кружась именно так, как и мечтала Оксана. Моя Окся.
— Ну куды, куды ты лезешь, дура? — краем уха услышал я чей-то хриплый басок, не отводя глаз от серых озёр напротив, в которых кипело счастье. — Это ж Оксана Пална наша! Самого доктора Николина женщина!
И счастья в глазах стало больше. Во всех четырёх.
Вальсов было три. «Осенний сон», под который мы начали свой первый круг, осторожно, будто привыкая друг к другу в новом, нерабочем качестве. «Амурские волны» — побыстрее, посмелее, и я уже вёл её уверенно, чувствуя, как она отзывается на каждое движение, как доверяет мне, как летит надо полом, почти не касаясь его носками туфель. И третий, которого я не знал. Ванина память уверяла, что это супер-шлягер из киноленты «Светлый путь» — какая-то невероятно популярная мелодия, которую крутили по радио всю весну сорок первого. Там ещё что-то про Новый год, кажется, было, и про фигуристов на катке, но это не имело никакого значения. Мы летели, кружась, так, будто это не актовый зал госпиталя, а бальная зала сказочного дворца, будто нам обоим по шестнадцать, будто вокруг нет и никогда не было никаких раненых, никакой войны. Её глаза горели, чуть приоткрытые губы в яркой помаде что-то шептали, но музыка, торжественная и в то же время какая-то манящая, не давала ничего услышать. Или это шум крови в ушах мешал, или мы кружились с такой скоростью, что в них свистело и хлопало?..
Но оказалось, что свистели и хлопали нам зрители. Раненые аплодировали или топали, кому чем было, санитарки смотрели на нашу пару, раскрыв рты, а Зина, утерев глаза краем фартука, выдала под занавес такой переливчатый разбойничий свист в два пальца, что, кажется, даже Серёга Мальцев вздрогнул.
С этим вальсом мы сорвали овации, каких школьный актовый зал, превратившийся в госпитальный, не знал никогда. Нам так тоже никогда не аплодировали. Но ни смущения, ни волнения не было. Вернее, волнение было, но со зрителями точно не имело никакой связи.
Когда шум затих, я склонил голову, а Оксана чуть присела в подобии реверанса. И глаз друг с друга мы по-прежнему не сводили. Так бывает, когда ты забываешь обо всём на свете. Но реальность редко упускает случая напомнить о себе.
За стенами завыли сирены.
Шум поднялся снова, но к нам уже отношения не имел. Первыми рванули из зала мальцевские с ним самим во главе. И только после этого в глазах раненых стал просыпаться гнев, а у женщин и девушек — страх.
— Воздушная тревога! Всем в укрытия! — заорал я.
Проклинал чёртову войну, проклинал всех до единого фашистов, настоящих и будущих, я уже на бегу, таща за собой Оксану, потому что знал: после этой тревоги будут новые раненые.
И в этот момент раздался взрыв такой силы, что подскочило, кажется, всё здание госпиталя.
С потолка посыпалась штукатурка, зазвенели выбитые стёкла и погас свет.