Товарищ военврач III · Глава 16 · Осторожно — дети

Глава 16 · Осторожно — дети

Взрывы раздавались всего около пятнадцати минут. Я знал это точно, потому что когда по коридорам стали расставлять керосинки и зажигать лампы, глянул на часы, подаренные чекистами. Стрелки показывали двадцать минут двенадцатого, а сирены завыли почти сразу после завершения концерта, которое по графику планировалось на двадцать два — пятьдесят. Всего пятнадцать минут. Но казалось, что фашисты утюжили Тамбов несколько часов.

Кто бывал под обстрелом или бомбёжкой, тот знает: в таких случаях время течёт иначе, медленнее, мучительно долго. Каждая секунда растягивается, каждый близкий разрыв отдаётся в груди, и ты невольно считаешь удары сердца, гадая, которому из них выпадет стать последним. Я сам считал, и не раз. Но здесь, в тыловом городе, где люди были уверены, что фронт далеко, это было особенно страшно.

Правое крыло госпиталя разворотило близким взрывом. Бомба упала метрах в десяти от стены — я потом видел воронку, когда мы выбежали во двор, — и взрывной волной выбило окна, двери, порушило часть перекрытий. Кирпичная кладка кое-где держалась, но балки и стропила повело. И то, что все «лёгкие» из того отделения находились в это время в актовом зале, было не иначе как чудом. Тем самым, которые, кажется, стали случаться чаще с тех пор, как я, старый скептик, позволил себе снова начать верить в них.

Покровский подбежал к ближнему сестринскому посту, схватил телефонную трубку, прижал к уху. Лицо его, освещённое керосиновой лампой, было серым от пыли и тревоги.

— Нет сигнала! — встревоженно обернулся он.

— Бывает, — отозвался я спокойно, хотя волнения внутри было не меньше, чем у него. — Взрывом или осколком линию повредило. Восстановят. Коль, надо освещение на улице соорудить — костры там, фонари, что угодно. Досталось городу, сейчас раненые пойдут. Если машины на ходу — запускай по району, пусть собирают от домов.

Чарный кивнул и рванул по коридору, на бегу выкрикивая фамилии своих «инвалидов».

— Я на сортировку. Николай Сергеевич, Серафима, возьмёте «тяжёлых»?

Начальник госпиталя и ведущий хирург только кивнули. Покровский уже стягивал китель, принимая халат от Кати Беловой, а Ильина, держась одной рукой за стену, другой снимала туфли. Каблук на них был невысокий, модельный, но точно не для операционной.

— Мы займём первую и третью, — добавил Покровский, уходя. Резонно: две ближних операционных по правой стороне, до них быстрее всего от «приёмного покоя».

— Я в пятую тогда, Вань! — обозначился и Гена Гранин.

— Оксан! — позвал я, кивнув ему. — Организуй сестёр, пусть готовят все три операционных. И ламп туда побольше, раз уж ты фонарей никому так и не понаставила пока.

Она фыркнула, встала на носочки, чмокнула меня в щёку и убежала. Тоже босиком, туфли свои сняла ещё раньше, и они остались стоять у самой стены, в линию, одна за другой, чтобы не мешать проходу и проезду каталок. Рядом стояли такие же, только размером поменьше — Серафимины. От двух красавиц остались только четыре «лодочки», в ниточку, вдоль стеночки. Потому что вслед за концертом пришла война.

Выходя на крыльцо, я неожиданно подумал о том, как когда-то давно, в прошлой жизни, насмерть разругались две старых подруги, медсестры из клиники. Одна купила такую же пару обуви, какая уже была у другой. Глупость какая, надо же? Какая ерунда начинает иметь значение, если вокруг нет войны и бесконечной череды смертей. В командировках у женщин такого не бывало. Не босая? Ноги две? Отлично, работаем дальше.

Эта мысль рассеялась дымом, когда на двор на одеяле принесли пожилую женщину. У неё-то как раз нога была всего одна. Вторую, оторванную ниже колена, в грубом окровавленном шерстяном чулке и стоптанном ботинке, несла следом другая женщина, помоложе, бледная и перемазанная кровью. Судя по лицу — дочь.

— Сюда! — крикнул я, указывая на импровизированный сортировочный пункт, который мы опять, уже привычно, развернули прямо во дворе.

Поток раненых нарастал. Машины, подводы, просто люди, несущие на руках близких, — всё это текло во двор госпиталя, подсвеченное неровным светом костров и керосиновых фонарей. Над головой, привязанные к какой-то доске, болтались три лампы, и я, кажется, по звуку мог определить, сколько в каждой из них оставалось керосина. Так же, как при помощи перкуссии — простукивания — определить, сколько крови скопилось в грудной клетке того или иного раненого. Мирные жители, глубокий, вроде бы, тыл. Но война была уже везде, и здесь теперь тоже.

Я работал, почти не поднимая головы. Жгуты, зажимы на крупные сосуды, лигатуры на мелкие. Первичная хирургическая обработка, анестезия, удаление инородных тел, промывание, фиксация. Пальцы двигались сами, привычно, мозг отмечал, а губы озвучивали для санитарок, что сразу заносили в карты: осколочное бедра, открытый перелом голени, проникающее грудной клетки, черепно-мозговая травма — этого на стол к Покровскому, срочно!

Раненые шли один за другим, и каждый прямо сейчас требовал моего немедленного решения: оперировать сразу, перевязать и подождать… или отнести под деревце, на этот раз клён, старый и чёрный, словно сбросивший красно-жёлтые листья не по осени, а в знак горькой скорби и траура. Как, наверное, яблони в Перегоновке и тот каштан в Харькове.

Раненых везли и несли. Полуторки Петрова и Салина сновали между госпиталем и соседними кварталами, где бомбы разрушили несколько жилых домов. Каждый раз борт привозил по пять-шесть человек, и каждый раз я боялся увидеть среди них кого-то из знакомых, которых у меня в Тамбове вроде бы особо и не было. Но тех, кого знал — Березина, Матросова, старую Семёновну — видеть не хотелось особенно остро.

Поток постепенно превращался в ручеёк, а потом и в тонкую струйку. Значит, и это кровотечение целого города мы почти остановили. Я уже хотел было встать, разогнуть наконец спину, чтобы она хрустнула и перестала ныть, когда со стороны улицы раздались истошные гудки клаксона.

Полуторка Салина влетела во двор, и мне показалось, что вытаращенные жёлтые глаза водителя над рулём полыхали ярче, чем фары.

В кузове были дети.

Маленькие советские граждане, ещё не ходившие в школу. Я не знал, куда легли фашистские бомбы — в детский садик, в педиатрию горбольницы, в детдом. Это было совершенно не важно. Важно было то, что троим из тех, кого привезли к нам, ходить теперь придётся только на костылях. Пятерым не придётся ходить больше никогда. Четверо доехали уже мёртвыми — маленькие тела на прожжённых одеяльцах лежали в углу кузова. Пятый умер на моих глазах, на руках у Коли, когда тот снимал его с залитого кровью борта.

Два бойца подскочили к остановившемуся грузовику, слаженно откидывая замки, роняя борт. И отшатнулись одновременно. Из кузова выпала кукла. Большой пупсик или, как таких называла недавно на рынке Оксана, «голыш». Закопчённый, в обрывках какой-то пелёнки или тряпки, откуда торчала оплавленная нога. В целлулоидной голове зияла неровная дыра, края которой были опалены.

Кукла приковала к себе внимание всех во дворе, но я на неё не смотрел. Потому что там, в кузове, видел почти такого же, только настоящего. Но не живого. Мёртвого.

Когда первая пара носилок вернулась из госпиталя, почувствовал запах спирта и валерьянки от санитарок. И это было объяснимо. Эшелоны, приходившие до этого, привозили взрослых. Таких же рваных, обожжённых, переломанных, но взрослых, парней и мужиков, бойцов и командиров. На них такие раны смотрелись так же страшно, но их мозг хотя бы готов был воспринимать. Здесь было хуже. Неизмеримо хуже. Но это тоже была работа военного врача, и мой долг, моя обязанность.

Девочку звали Таней. Ей было шесть лет. Осколок бомбы, рваный и острый, как бритва, вошёл ей в правое плечо сзади, разорвал трапециевидную мышцу и застрял в области плечевого сплетения. Маленькая рука висела плетью — паралич и полное отсутствие чувствительности ниже уровня повреждения.

— Дядя, а мне отнимут ручку? — она перестала плакать, когда подействовала блокада. Плакала вместо неё Климова, судорожно, на разрыв, так, что Оксана увела её.

— Нет, маленькая, — ответил я, и голос мой прозвучал гораздо лучше, чем я сам себя чувствовал. — Не отнимут. Я тебе обещаю. Как тебя зовут?

— Я Таня Сухорукова, мне шесть лет! Мой папа работает на заводе «Ревтруд»! — заученно ответила она. И улыбнулась, показав беззубую верхнюю десну. И Костакова, неловко ступая, отвернувшись, ушла в сторону вслед за Климовой, вздрагивая, зажимая рот.

Осколок, судя по рентгеновскому снимку, который успел сделать Леонид Ильич, перебил или сильно травмировал один из стволов плечевого сплетения. Скорее всего, задний пучок, отвечающий за разгибание кисти и пальцев. Если не восстановить проводимость нерва сейчас, в ближайшие часы, рука останется парализованной навсегда.

В моём времени эту операцию делали под сложным микроскопом. Использовали «невидимые» монофиламентные нити, операционные налобные лупы с многократным увеличением. Но я сейчас был в другом времени, которому на моё исходное было наплевать.

В операционной было тесно и душно от ламп. Четыре керосиновых «летучих мыши» подвесили прямо над столом, а Катя держала пятую, самую яркую, направляя свет туда, куда я указывал. Тени метались по стенам, и в этом дрожащем свете я начал операцию, которой, по всем правилам, порядкам и методикам тысяча девятьсот сорок первого года, здесь случиться никак не могло.

— Больше света! — скомандовал я, и над столом склонились ещё две лампы, принесённые Оксаной и бледной Марусей, на одной щеке которой алел след узкой ладони. Да, спирт и валерьянка помогали не всем, некоторых приходилось приводить в чувство вручную.

Скальпель пошёл по коже легко, будто самостоятельно. Я раздвигал края раны, пробираясь сквозь размозжённые мышцы к месту повреждения. Кровотечение было умеренным — прихватил сосуды зажимами и пошёл дальше.

И вот нерв. Плечевое сплетение — сложная система, переплетение волокон, идущих от шейного отдела спинного мозга к руке. Это я знал совершенно точно, потому что именно такой вопрос попался тогда, на анатомии. И с ним я отправился на пересдачу, после чего строение всего плечевого пояса со злости выучил так, что от зубов отскакивало.

Осколок повредил задний пучок, но не рассёк полностью, часть волокон уцелела. Я видел это своими глазами, хотя без увеличения разглядеть отдельные нервные стволики было почти невозможно. Помогало знание анатомии, опыт и то, что я очень хотел увидеть, помочь. И здоровенное увеличительное стекло, которое откуда-то притащила Костакова. Когда она вошла, таща здоровенную, с суповую тарелку размером, лупу перед собой на вытянутых руках, Маруся взвизгнула, а Оксана вспомнила не только про мать и угол. Здоровенный вытаращенный глаз, который отразила линза, смотрелся страшновато.

— Шёлк, самый тонкий, — сказал я, и в ладонь лег держатель с изогнутой иглой.

Я накладывал на нерв эпиневральные швы, самые простые, но в таких условиях единственно возможные. Концы нерва надо было свести максимально точно, волокно к волокну, чтобы импульс мог хотя бы теоретически пройти через место повреждения. Три шва. Четыре. Пять. Я стягивал узлы медленно, аккуратно, чтобы не повредить хрупкую ткань. Пальцы, привыкшие к грубой работе с костями и сосудами, с большими, взрослыми костями и сосудами, сейчас двигались с точностью даже не сапёра, а микробиолога или неонатолога.

Когда шов был завершён, проверил остальные видимые в ране участки нервного сплетения. Нарушений и повреждений не обнаружил — повезло. Сшил разорванную мышцу, восстановил фасцию, наложил кожные швы. Руку Тани загипсовали в положении отведения и лёгкого сгибания в локте — так, чтобы исключить натяжение нерва и дать ему хотя бы шанс срастись.

Операция заняла почти три часа. Когда я отошёл от стола, спина затекла так, что очень хотелось лечь прямо на пол или хотя бы опереться о стену. Сёстры увозили Таню, когда Оксана, поправлявшая ей простынку, вздрогнула. И тихо сказала:

— Пальчиками, Вань, шевельнула… Еле-чуть, но шевельнула. Я видела, это точно не каталка дёрнулась…

Железная Оксана Пална громко сглотнула и отвернулась рывком. Я закрыл глаза и выдохнул.

— Папа, папа, а это доктор Николин! Он хороший! Он обещал, что ручку не отнимет, и не отнял!

— Тише, Танюша, тише! Помнишь, что обещала доктору? Не шалить и не двигаться, чтобы ручка зажила поскорее, — Смирнова говорила мягко и нежно, тепло, по-матерински, но я точно слышал с голосе геройской военфельдшера слишком близкие слёзы.

Отцом девочки оказался начальник инструментального цеха Тамбовского завода «Ревтруд». Он прибежал утром, сразу после третьей смены, прямо в спецовке. Увидев дочь живой, замер в дверях палаты, не решаясь войти, и только огромные ладони его сжались в кулаки, побелели костяшки и глаза. А когда вошёл к Тане и другим детям, обвёл их глазами — намертво замолчал.

— Товарищ… — начал я, выходя с ним, а точнее выводя его в коридор.

— Сухоруков я, — глухо проговорил он. — Степан Фёдорыч… просто Степан. Как она? Выживет ли? А рука-то… Гипсу сколько…

— Жить будет точно. Руку я постарался сохранить. Она будет работать, но на восстановление уйдут месяцы, а может и годы. Нервы срастаются медленно, но шансы хорошие.

Он кивнул, сглатывая комок в горле. А я, наплевав на неоднозначную, мягко говоря, ситуацию, взял его за локоть и повёл в свою каморку.

А там достал из тумбочки листы бумаги, те, что приготовил ещё неделю назад, думая о том, где бы найти в Тамбове толковых слесарей. И вот катастрофически несчастный случай обернулся такой удачей. И я даже почти не думал о том, что такие действия мои при желании можно, наверное, было бы классифицировать, как вымогательство. Но мне это было неважно, потому что чертежи деталей для будущего аппарата Илизарова были несоизмеримо важнее. Вернее, для того его прототипа, который я собирался создать здесь и сейчас. Такие шансы два раза не выпадают, другого доступа к станкам и мастерам, к заводу, можно ждать долго. И так и не дождаться.

— Вот, смотрите, — я развернул первый лист, на котором были изображены кольца с отверстиями для спиц и резьбовыми соединениями. — Это компрессионно-дистракционный аппарат. Внешняя фиксация костных отломков. Спицы проводятся через кость и крепятся к кольцам, сами кольца соединяются стержнями с резьбой. Затягивая или ослабляя гайки, можно постепенно менять расстояние между кусками кости. Так можно не только закрепить перелом без гипса, но и удлинять кость.

Токарь слушал, сперва с недоверием, а потом и с удивлением. Его пальцы, казалось, сами чертили в воздухе контуры деталей, которые он впервые видел на, откровенно говоря, довольно корявых чертежах.

— Спицы нужны из нержавейки или посеребрённые, им в теле больного находиться, там постоянный контакт с… жидкостями, — я почему-то решил поберечь Сухорукова, помня о том, как он едва не сполз по косяку, разглядывая красные пятна на детских повязках.

— Кольца — сталь, но можно и титан, если есть, он полегче. Им снаружи быть. Стержни с мелкой резьбой, вот такой, — я показал на эскиз. Да, это слово было ближе к правде, чем слишком громкое для моих художеств «чертёж». — Гайки должны ходить плавно, без люфта.

— Это что ж, этой штукой ногу можно будет сохранить? — переспросил он, не отрываясь от бумаг.

— Ногу, руку, без разницы, — кивнул я. — Сейчас режут-пилят почём зря. Или сшивают так, что одна конечность на ладонь короче другой становится. А с этой системой можно не только избежать ампутации, но и одинаковую длину сохранить. Костная мозоль формируется в зазоре между отломками, и если его регулировать…

Я замолчал, понимая, что говорю слишком сложно. И что про «избежать ампутации» погорячился — минно-взрывные давали такие повреждения, что никак ты не избежишь. Но он уже не слушал — он набрасывал в извлечённом из-за пазухи блокнотике в потрёпанной дерматиновой обложке какие-то пометки: марки стали, диаметры резьбы, количество отверстий.

— Дай дней пять, доктор, — сказал он наконец, поднимая глаза. — Попробуем с мужиками. Дело-то доброе, полезное. У меня самого отец, Танюшкин дед, с первой германской без ноги вернулся. А так, глядишь, и на обеих был бы.

Как угадал я, выходит, с теми ампутациями. Мы пожали друг другу руки, я проводил его до двери, хотя там и было-то от силы шага полтора, и в этот момент нас едва не сбили с ног две запыхавшиеся фигуры — Света Костакова и Катя Белова. Глаза у обеих горели, и они завопили в один голос, хором, но разное:

— Там предисполкома привезли!

— Гаврила в себя пришёл!