Товарищ военврач III · Глава 17 · Разные люди

Глава 17 · Разные люди

Как в том анекдоте про выигрыш ста рублей в преферанс, оказался не председатель, а второй секретарь, и не облисполкома, а горкома. Его порезало осколками оконного стекла. Он, как рассказали мне потом, услышав сигналы воздушной тревоги и первые разрывы, не побежал в укрытие, а бросился к окну и отодвинул тяжёлую портьеру светомаскировки, чтобы своими глазами увидеть зарева над Тамбовом. Бомба упала перед домом, и взрывная волна вынесла все стёкла, превратив их в тысячи осколков. Часть из них убедительно сообщила ответственному товарищу, что когда бомбят — надо сидеть, а лучше лежать в ванной, под защитой толстого чугунного бортика, за закрытой дверью, а не совать морду в окно.

Но об этом я узнал позже. Потому что когда Света и Катя выпалили свои новости, сразу рванул к Тимофееву. Это было куда важнее всех «предов» всех исполкомов вместе взятых.

В палате было тихо. Только ходики на стене тикали и слышалось ровное, спокойное дыхание старшины полковой разведки. Он лежал на спине, голова чуть приподнята на подушке, глаза открыты. Увидев меня, Гаврила моргнул медленно, осмысленно, не так, как моргают «загруженные» в реанимации. Я подошёл ближе, взял его за запястье, нащупал пульс.

— Здорово, Ваня! — еле слышно, одними губами, сказал сибиряк. Голос его был хрипло-шелестящим, слабым, слышалось, что говорить ему было тяжело.

— Молча лежи, Гаврила Ильич, — перебил его я, не удержав улыбки. — Швы разойдутся — вся работа моя псу под хвост. На тебя одних ниток извёл столько, что можно было костюм пошить. С отливом.

Я осторожно приподнял край салфетки, прикрывавшей шов. Брюшная полость была ушита, насколько это было возможно при перитоните. Сверху, прямо на рану, толстым слоем был насыпан стрептоцид, прикрытый марлевой салфеткой. Я осторожно счистил остатки порошка, проверяя, нет ли признаков нагноения. Края раны были розовыми, без некроза, без гнойных затёков.

Двое суток назад мы вдували этот самый стрептоцид специальной грушей прямо в распахнутую брюшную полость Гаврилы. Белое облако порошка повисало над столом, оседая на стенках ран, на петлях кишечника, на печени. Это было единственное, что мы могли противопоставить инфекции в тысяча девятьсот сорок первом году. Никаких антибиотиков, никакого пенициллина, только сульфаниламиды. И то, что этого оказалось, кажется, достаточно, было очередным чудом.

— С отливом — это хорошо, — напряжённо проговорил он.

Намёк я понял быстрее, чем Катя, счастливо-восторженным столбиком замершая в ногах. Взял из-под кровати судно и положил под одеяло, приподняв таз раненого, отметив, как сильно он похудел. Тимофеев покосился на Белову.

— Кать, сходи за Оксаной и Зиной. Если не заняты — пусть придут, порадуются за героя, — попросил я, и она выскользнула за дверь.

— А ты другой раз не терпи и не стесняйся, — сказал я, когда мы остались вдвоём. — Тут каждая девчонка уже такого навидалась, что их ничем не удивишь. А уж тем, что лежачие под себя журчат, тем более. Они их и моют, и выносят за ними.

На исхудавшем лице старшины, прямо поверх счастливого облегчения, проступил неожиданный румянец.

— Да знаю я, а всё одно как-то неловко…

— Неловко, брат, в почтовый ящик гадить, — ответил я, убирая судно.

Он хмыкнул, но тут же сморщился от боли.

— Тьфу ты, тебе ж нельзя… Хоть обратно гони Оксю с Зиной-то, а то насмешат тебя, а ты и лопнешь, как тот пузырь.

Я ещё раз внимательно присмотрелся ко шву. Нет, не должен был лопнуть.

— Куда это нас гнать? И так как настёганные примчали! — выпалила Оксана, вбегая в палату. Запыхавшаяся, румяная, счастливая — видать, сразу сорвалась, как только Катя успела сообщить новость.

Зина, судя по тяжёлым шагам в коридоре, неумолимо мчала следом. Я услышал её приглушённый голос издалека: «Да погоди ты, Пална! Скачет, как коза, ёксель-моксель!»

— Что там? — спросил я Оксану первым делом.

— Нормально всё, Вань, тяжёлых нет, потом расскажу.

Она подошла и села рядом, как-то легко и по-хозяйски поправив мне шапочку. Брови Тимофеева поползли вверх. Он вряд ли ожидал от суровой военфельдшера Смирновой таких проявлений ласки и заботы.

— А ты морду-то расслабь, Гавря, тебе напрягаться нигде нельзя, тебе покой прописан, — поучительным тоном велела Оксана, перехватив его удивлённый взгляд.

— У вас тут, пожалуй, расслабишься, — пробурчал он, переводя глаза с неё на меня. — То бомбят, как на фронте, то вообще вон чудеса какие-то творятся…

— Чудеса — это к нему вон, к Ване, — с довольной улыбкой кивнула она в мою сторону. — Доктор Николин продолжает угля давать. Тебя спас так, что самому Бурденке у него учиться да учиться. Остальные все военврачи по три карандаша уж стёрли, записывая за ним. Волшебник, а не хирург.

— И чего, жить буду? — перевёл взгляд на меня старшина.

— Ну, это смотря с кем, — в дверях уже стояла запыхавшаяся Плетнёва, и голос её вызвал на лице Тимофеева такую широкую улыбку, что аж приятно было посмотреть. — Если к чужим бабам лезть не станешь, то, глядишь, и поживёшь ишшо чуток. Тут вон давеча плюгавый один Оксю вздумал на танец пригласить, а она уж к Ване летела горлинкой. Так она ему так сплясала, что напрочь всю эту содрала… Как её, заразу, Оксь?

— Надкостницу, — довольно улыбнулась Смирнова.

— Воистину чудеса, — поражённо прошептал Гаврила, переводя взгляд с меня на Оксану и обратно.

— А то! — подхватила Оксана, не давая ему опомниться. — Митяй-то вон Козырев за несколько дней до тебя прибыл с эшелоном, да тоже возьми да надумай помирать. Ну а чего с него возьмёшь — пуля в голове! Настоящая, ага. Была. Ваня вынул. Жив Митька, на костылях уже скачет. Скоро и до тебя доковыляет.

Она смотрела на меня с такой гордостью, что мне стало неловко. Гаврила же только моргал, переваривая информацию.

— Ну хорош уже, засмущала всего, — нахмурился я сурово. — Смотрите мне, Гаврилу Ильича сильно не смешить и не щекотать, а то я вас знаю!

Женщины враз надели скромные лица — Оксана опустила глаза, Зина сложила руки на переднике, как примерная ученица. От этого Тимофеев только фыркнул. Видимо, образы шли сильно вразрез со всем тем, что он знал про Смирнову с Плетнёвой.

— А ты не фыркай лишний раз, — предостерёг я его. — Если всё хорошо пойдёт, послезавтра ещё раз выпотрошу, промою, как Оксана говорит, весь ливер с хлорочкой, и зашью уже окончательно.

Он притих, глядя на меня с некоторой опаской. Я продолжил, стараясь, чтобы голос звучал буднично, но убедительно:

— А чего ты таращишься? У тебя там внутри жуть чего творилось, проверить надо. Пока-то шкура на тебе только снаружи, как плащик, считай, запахнута, а под ней срам один. Так что не смеяться, пальцами не лазить, не шевелиться и даже чихать-кашлять нельзя. Держись теперь как-то. Рад, что ты живой.

Последняя фраза вырвалась честной и искренней, от души. Я не планировал её говорить, но она «сказалась» сама. Слева шмыгнула носом Оксана, за спиной глубоко и шумно, как-то по-коровьи, вздохнула Зина.

— Спасибо, — только и сказал Тимофеев, часто моргая.

Я кивнул и вышел в коридор, где меня уже ждала Катя.

— Пить ему пока нельзя, только полоскать рот. К вечеру покормим через зонд, — распорядился я. — Если что-то пойдёт не так — сразу за мной.

Она кивнула, и я пошёл в другое крыло — туда, где лежал ответственный партработник.

Ещё в коридоре был слышен приглушённый голос, не очень внятный, но очень энергичный, таким только с броневика вещать. На койке лежал полусидя широкий во всех отношениях мужчина в заляпанном кровью плотном сером костюме, голова его была обмотана полотенцами, от чего напоминала здоровенную тыкву. Мужчина увлечённо ругался матом, причудливо сочетая лексику извозчиков, сапожников, грузчиков и номенклатурных деятелей партийного аппарата. Слова «перерожденец» и «противник» оказывались в компании других, густых и ярких, а уж как он именовал Гитлера — и говорить не стоило. Даже советских врачей в медлительности товарищ упрекал конструкциями в три-четыре этажа, обещая всем скорую и неизбежную расплату за саботаж и вредительство.

У постели стоял навытяжку Покровский, рядом с ним замерла Ильина, у изголовья переминался с ноги на ногу новый хирург, прибывший с последним эшелоном, с прибытием которого работать стало значительно легче.

Я вошёл, оценил обстановку и молча кивнул новенькому на инструментальный столик. Он понятливо склонил голову и потянул флакон с эфиром к нижнему полотенцу, из-под которого продолжали сыпаться глухие грязные слова. Которые стали становиться всё неразборчивее и тише, и наконец стихли. И трясти своей «тыквой» перемотанный полотенцами матерщинник перестал — это было важнее всего остального, мало ли где там осколки, ещё сместятся при случайном неудачном движении.

— Спасибо, коллега. Работаем, — подошёл я ближе. И, глядя на ошарашенного Покровского, добавил: — Или надо было ещё некоторое время подождать?

Николай Сергеевич смотрел на нас с удивлением, смешанным с благодарностью. А глаза Серафимы откровенно смеялись, хотя сама она сохраняла абсолютно серьёзное выражение лица.

— Вот человек, а? Прирождённый оратор. Как начал говорить — не остановишь. Прямо магия какая-то, — чуть растерянно пояснил начальник госпиталя.

— Ну ещё бы, — понимающе покачал я головой. — Такая экспрессия, такой напор. А теперь давайте посмотрим, не треснула ли морда у товарища от натуги.

Ильина расхохоталась, перестав сдерживаться, и у Покровского стала расплываться улыбка.

— У них, у ответственных товарищей, работа такая — не мешки ворочать. Нам-то попроще, шей себе да шей, — продолжал я, разматывая полотенца и осматривая раны. — Кстати, может, ему ротовое отверстие ушить чуть? Чтоб меньше проходимость была? Или тогда сместят с поста за профнепригодность?

Я говорил ерунду, но она была своевременной. Этот звонкий номенклатурный работник своими хрущёвскими матюками и угрозами лагерей для всех врачей-вредителей явно создал тут нерабочую обстановку.

— Давайте брать пример с коллеги, — предложил я. — Работать молча. Спасибо, Иван Израилевич!

Да, с тем эшелоном прибыл Губерман. У него был такой же, как у меня, приказ приступить к работе в «четырёхсотом эвакуационном», но не от штаба армии, а от его родной части. А ещё у него было сильнейшее заикание после той контузии за Шульговкой. Вот только за эти несколько недель он будто бы на десяток лет старше стал, взрослее. Когда в голове постоянно звенит и ничего не слышишь — о многом успеваешь передумать, много мыслей рождается в гудящей голове. Иногда и полезные попадаются, вот как ему, видимо. Теперь от того, прошлого добермана, самоуверенного и излишне амбициозного, в Губермане не было и следа.

Лицо второго секретаря представляло собой зрелище безрадостное. Осколки оконного стекла и кирпичная крошка посекли кожу в десятке мест, а один крупный осколок рассёк щёку от скулы до угла рта, обнажив жировой комок Биша. Другой торчал под надбровной дугой, чудом не задев глаз. Третий прошёл по касательной вдоль нижней челюсти, выделив и едва не перерезав лицевую артерию. Крови было много, как всегда при ранениях лица, но ничего угрожающего жизни. Тут бы товарища просто сшили обычным матрацным швом или швом Мультановского, от чего и без того неприятная физиономия партработника превратилась бы в такое, чем только детей пугать, как у Николсона в том фильме про Бэтмена. И на характере, который и без этого явно был отвратительным, это бы тоже отразилось наверняка.

Я приступил к обработке, Николай Сергеевич и Серафима ассистировали. Привычная и сравнительно несложная работа: иссечение краёв рваных ран, удаление мелких осколков стекла, щепок и кирпичной крошки. Затем начал накладывать косметические швы, отдельные или непрерывные, в зависимости от места ран. Здесь, в отличие от Танюшиного плеча, не требовалось сшивать нервы, но работа от этого менее тонкой не становилась. Я старался сохранить симметрию лица, избежать стягивания тканей, сделать швы как можно незаметнее. Шёлк для такой работы был грубоват, конечно, но тоньше у нас всё равно ничего не было.

Когда добрался до зияющей раны на щеке, пришлось повозиться. Рассечение было слишком большим и глубоким, и если просто стянуть края, остался бы грубый рубец, который непременно перекосил бы и без того, так скажем, неидеальное лицо товарища. Я наложил внутренние швы на мышцу, а кожу свёл так, чтобы линия разреза совпадала с носогубной складкой — там шрам будет почти незаметен. Это чем-то напоминало операцию на гортани у того молодого пехотинца, только там это была чисто функциональная задача, а здесь, скорее, эстетическая. Но я, во-первых, имел, к счастью, достаточно времени, а во-вторых, привык делать свою работу хорошо.

Когда последний шов был наложен, я выпрямился и потянулся так, что спина хрустнула, а в глазах зарябило.

— Всё. Обрабатывать перекисью, менять повязки. Швы снимем через неделю-две.

Ответственный работник начал приходить в себя и замычал, будто пытаясь продолжить недосказанную речь. Но тут выступил Николай Сергеевич.

— Товарищ Машкин! — голос начальника госпиталя звучал неожиданно твёрдо и властно. — Сохраняйте коммунистическое спокойствие!

Товарищ на столе замер, чуть повернув на голос Покровского наглухо перебинтованную голову. А тот продолжил — спокойно, веско, с неожиданными нотками Левитана, как будто читал по бумажке с гербом:

— Осколками стекла и гитлеровских боеприпасов вам были нанесены тяжелейшие травмы. Только ответственная, слаженная и самоотверженная работа лучших хирургов четырёхсотого эвакогоспиталя позволила сохранить вам жизнь. Но поражения обширны.

— Один из осколков был отравлен! — трагическим тоном добавила Ильина, и тут же зажала рот ладонью, чтобы не рассмеяться.

— Это секретная информация, — строго, но со смеющимися глазами сообщил Покровский. — Требуется длительная реабилитация и полный покой. Вам предписано строгое соблюдение режима. Запрещено напрягать голосовые связки и ротовой аппарат. И мыслительный тоже. Вас обеспечат жидким питанием. Крепитесь, товарищ!

Он положил ему руку на плечо жестом, как в старых фильмах. Машкин вздрогнул, но не издал ни звука.

— Отлично. Я был уверен, что важность текущего момента вы оцените верно. Отдыхайте, товарищ второй секретарь. Набирайтесь сил. И главное — больше спите.

Мы вышли из палаты и, отойдя по коридору на всякий случай на несколько метров от двери, остановились. Серафима первой не выдержала — прыснула в кулак. За ней фыркнул и Покровский. Я улыбался, глядя на них. Губерман молчал, но и его губы расходились в улыбке, хоть и подрагивая. Хорошо, что руки больше не дрожали, очень хорошо. Как вспомню себя тогда…

— Ну, вы даёте, товарищи, — покачал головой начальник госпиталя. — «Осколок был отравлен…» Что он теперь про нас подумает?

— Что мы спасли ему жизнь, а золотые руки доктора Николина даже позволили сохранить лицо, в самом прямом смысле слова, — пожала плечами Ильина, всё ещё улыбаясь. — И что он зря распекал нас тогда за вредительство, да ещё такими выражениями.

— А наркоз неожиданно? — спросил Покровский уже серьёзнее. — Вы же понимаете, что он потом может вспомнить…

— Что вспомнить? — невинно поинтересовался я. — Товарищ Машкин пришёл в себя после сложнейшей операции и узнал, что лучшие хирурги Тамбова ответственно, слаженно и самоотверженно боролись за его жизнь и чудом, чу-дом спасли его от неизбежной гибели. Таким широким и ответственным лицом столько стекла словить — это вам не шутки, не при бритье порезаться! Тут клочком газетки не залепишь, так и помереть можно!

Ржать мы начали хором, даже Губерман икал и кашлял. Но смех, как часто бывает на войне, был недолог, как покой, который нам только снился.

— Вань, Дед спрашивает, когда можно транспортировать Сличенко?

Откуда рядом, в пустом коридоре, взялся Мальцев, я не заметил. Коля стоял за его плечом с привычным хмурым лицом.