Глава 8 · Одно к одному
Репертуар выбирали всем отрядом. Так уж повелось ещё с первых дней: если дело касалось чего-то, что здорово выходило за рамки привычных операций и перевязок, собирались вместе. Сперва нас было шестеро — я, Коля с Лидой, Оксана, Катя и Маруся. Потом добавилась сразу влившаяся, как говорила Смирнова, «в струю» Серафима, за ней — Гена Гранин. И совсем уж недавно отряд изрядно прибавил, как тоже ехидно отмечала Оксана, в весе с прибытием нового начальника пищеблока. Зину, от принятия в ряды негласного начальства аж сиявшую, она обидно называла то «хлеборезкой», то «обжорных рядов хозяйкой», как в сказках Бажова. Та, отмалчиваться не умевшая сроду, именовала подругу треплом, помелом и старой галошей. Было весело, словом. На хохот и жаркие споры заглянул даже проходивший мимо по коридору Николай Сергеевич Покровский. Мы сперва хотели было идти к нему в кабинет — не дело же, чтобы целый военврач второго ранга ютился на табурете в ординаторской, но начальник госпиталя только отмахнулся и остался вместе со всеми.
— Я, товарищи, в юности в самодеятельности участвовал, — признался он, чуть смущаясь. — Тенором пел. Так что давайте уж вместе решать.
Я больше половины этих песен не знал. В моём времени их не пели — разве что в каких-нибудь совсем уж ретро-концертах или в фильмах про войну, которые я, честно говоря, смотрел редко, навидавшись в своей жизни других цветных картинок. Но Ваня Николин, мальчик из довоенного Минска, выросший на этих мелодиях, помнил многие. Да и старшие товарищи — Оксана, Покровский, Гранин с Ильиной — подсказывали, напевали вполголоса, споря аж до хрипоты.
Кипа бумаги, которую притащила товарищ Ройзман, Эсфирь Израилевна, та самая глубоко творческая мадам-хормейстер из городского клуба, сперва внушала ужас. Она, казалось, припёрла весь репертуар Тамбовской филармонии, включая арии из опер и романсы на стихи всех поэтов Серебряного века. Но к концу обсуждения богатый ассортимент изрядно обеднел. Сперва мы безжалостно откинули всю классику — даже самих товарищей Глинку и Чайковского. Я ещё хмыкнул, увидев на одной из нотных партитур надпись: «Тов. Чайковский П. И.». Надо же — товарищ. Будто здесь, в сорок первом, даже мёртвые классики были мобилизованы на службу. Впрочем, при всём уважении к покойному, «Щелкунчик» или «Концерт №1 для фортепиано с оркестром» в госпитале, где раненые лежали вповалку, решено было отмести, как излишние.
Оставили только те, что товарищ Ройзман заботливо пометила в уголке, как «знакомые». Наверное, их уже разучивали девчата со струнными и детишки — и ноты, и стихи. Там были песни, которые, бойцы могли подхватить, даже лёжа на койках.
Концерт назначили на воскресенье. За три дня должны были управиться и они с репетициями, и мы с подготовкой зала. Перечень мы закрыли и «по-взрослому» завизировали подписью и даже печатью начальника госпиталя. Обычный листочек с названиями песен, исписанный кругом от руки, тут же превратился, как серьёзно отметила Зина, в «доку́мент». А их в этом времени ценили высоко и уважали очень сильно.
Когда расходились, я заметил, что Оксана чуть задержалась у двери. Обернулась, глянула на меня и вышла, не сказав ни слова. Но я, кажется, уже учился понимать её без всяких слов. В работе помогало.
Вечер опустился на Тамбов быстро, почти что рухнул, как оно и бывает в октябре — только что было сумеречно, и вот уже кругом тьма, густая, хоть глаз выколи. Я сидел в своей каморке, вертел в руках только что смазанный Наган, проверяя барабан. Мальцев сегодня настоятельно напомнил о непременной обязанности носить личное оружие. Времена настали уж больно неспокойные, даже для медиков. А последние несколько дней — тем более для медиков.
Стук в дверь был тихий, осторожный, почти робкий.
— Вань, можно?
Неожиданно донёсшийся голос Коли удивил, обычно он таким политесом не утруждался, врывался без стука, как к себе домой, а тут вон как, постучался. Понятливый, разведка же.
— Заходи, — я выпустил из руки револьвер, оставив его лежать на тумбочке. — Что стряслось?
— Там это… Стылый пришёл, — негромко сказал он.
На крыльце было холодно и пусто. И темно, как и полагалось октябрьской ночью. Слева, от угла здания, донёсся тихий свист. Мы пошли туда, и Коля снова шагал впереди, прикрывая меня плечом.
— Салют, коновалы! — сказала темнота за углом.
Голос был знакомый, с хрипотцой и той особой, растянутой манерой говорить, какая бывает у людей, так скажем, неопределённого рода занятий.
— Здорово, расхититель социалистической собственности, — отозвался я.
Темнота ответила дружным хохотом. Грохнули трое, одновременно, но тут же зашикали друг на друга.
— Франт привет шлёт, — весомо проговорил Стылый, выходя чуть ближе.
Теперь я мог разглядеть его чуть лучше. Двое его коллег остались в темноте, только смутные силуэты ихеле угадывались за его спиной.
— Давай, — протянул я руку.
— Чего? — удивился тот. Кажется, вполне искренне.
— Привет. Или потерял? — пояснил я, не опуская ладони.
Стылый хмыкнул, но руку пожал — крепко, сухо, коротко.
— Шутник ты, доктор. Эт хорошо. Привет от него на словах. Слушай и запоминай.
Улыбка ушла с его небритой, остро-уголовной рожи. Фикса перестала блестеть.
— Одна коробка «лекарства» ушла в народ. Народу оказалось мало. Завтра ночью жди гостей.
Я молчал, катая полученную информацию в голове, как таблетку во рту, горькую до оскомины, до сведения скул и мышц под языком. Час от часу не легче. Едва отбились от фашистских диверсантов, как родная гопота решила подломить госпиталь.
— Много их будет? — не выдержал Коля.
— Десятка два. Дурные совсем. Половина трясётся уже — а туда же, лазарет грабить. Общество против, — важно сказал бандит, и в его голосе прозвучало что-то и впрямь похожее на осуждение.
— А чего тогда общество само их не прикопает где-нибудь в лесу? — уточнил я хмуро.
— Порядков наших не знаешь, доктор, — снисходительно пояснил Стылый. — В семье не без урода, конечно, но всё равно она семья. Там своих не выдают.
— В той семье, видать, через одного все дефективные, — буркнул Коля. — Двадцать рыл на больницу.
— Семью не выбирают, служивый, — напрягся бандит. Кажется, слова Чарного его задели.
— Семью — да, — я поднял руку. — Остальное зато выбирают. И куда ногам идти, и что рукам брать. Ладно, передай Толе, что благодарю я его за весточку. И что гостей тех мы встретим. А что уродов в семействе вашем поменьше станет — за то пусть с тех спросят, кто одних больных к другим пустил.
— Передам. Смотри там, доктор, — пропадая в темноте, кивнул он.
— Буду, — пообещал я тьме. — И вы смотрите там.
Кто-то снабжал местных обезболом, нашим и немецким. Кто-то создал этот отряд невменяемых, который собирался завтра штурмовать госпиталь. Это точно было дело не одного дня и, наверное, не одной недели. Долгая подготовка, и этот неизвестный пока «кто-то» вёл её планомерно, скрупулёзно, сводя нужных людей, передавая препараты, плодя в тылу поголовье тех, кто был способен на всё. Отбирая их из тех, кто и до этого высокой моралью и нравственностью отличался вряд ли. И как это всё не вовремя…
— Как же так, Вань? Они же такие же советские люди, как и мы. У них же тоже на Родину враг напал… — с неожиданной растерянностью проговорил Чарный.
— Не такие же, — зло отозвался я, словно продолжая думать ту же самую мысль. — Не советские. И не люди. Это, Коля, пена, накипь, ядовитое дерьмо. Они крадут у стариков и детей, у женщин, чьи мужья льют кровь на фронте. Теперь вот готовятся госпиталь с ранеными брать. А если придёт фашист — будут так же красть. И с ним делиться, чтоб воровать не мешал. Но, вернее всего, та шпионская тварь, что их тут, в тылу, прикормила, их и сдаст сразу, за ненадобностью. Это мрази, Коля, а не люди…
— Что думаешь? — только и спросил он.
Мы шли обратно к корпусу. Ветер забирался за воротник, заставляя поводить плечами, которые и так были будто сведены судорогой.
— Серёгу найди. Думать вместе будем, — ответил я.
И дальше пошёл один, потому что Чарный пропал в потёмках, как и не было его.
В коридоре было тепло, даже душновато. Топили теперь хорошо, после того, как Зина Плетнёва лично сходила к завхозу и объяснила ему, что раненые мёрзнут — это и хрен бы с ними, но то, что при таком дубаке тесто не поднимается — это подсудное дело, вредительство и верный расстрел. Убеждать она могла, кажется, любых людей в чине от майора и выше. Остальных же просто пугала своим шумным и железобетонно-уверенным нахрапом.
Возле самой каморки-кельи потянул носом и учуял в полумраке слабый, но такой знакомый аромат. И, открывая двери, негромко сказал в темноту:
— Окс, прости… С минуты на минуту сюда разведка набежит.
В темноте послышалось шуршание, чиркнула спичка, и огонёк заплясал на её кончике, поплыл к снятому стеклу керосинки. Вспыхнул фитиль, осветив лицо Оксаны.
— Как узнал? — спросила она, задувая спичку и ставя стекло на место. Голос её был спокоен, но щёки чуть розовели.
— Ландыши. Люблю запах, — я прошёл и сел на Колину койку. Она сидела на моей, подобрав под себя ноги в толстых шерстяных носках. Сапоги её стояли рядом, у тумбочки.
— Что ж так всё шиворот-навыворот-то, — с досадой сказала она, заправляя за ухо выбившуюся прядь. Волосы у неё уже чуть отросли по сравнению с тем берегом Днепра, но до нормальной, привычной женской причёски пока не дотягивали.
— Ну так война, Окс. И даже тут, в тылу, хренотень какая-то. Вот завтра урки придут нас резать. — Я потянулся к чайнику, налил воды и отпил из кружки.
— Как? — ахнула она, подавшись вперёд.
— Ножами, — пожал я плечами равнодушно. — У них без укола на то, чтоб прицелиться нормально, вряд ли здоровья хватит. И вот вместо того, чтоб делами заниматься, придётся и это дерьмо ещё разгребать…
— Откуда?… — её голос стал почти шёпотом.
— Да знакомец один весточку прислал, — дёрнул я щекой. Не хотелось вдаваться в подробности.
Она смотрела на меня внимательно, очень внимательно, как, наверное, только она одна и умела, и как врач, и как женщина. Но в её взгляде не было той привычной итак надоевшей уже пристальной бдительности, что у прочих. Не было подозрения, холодного допросного интереса. Но было сочувствие. И что-то ещё, чему я пока не мог подобрать названия. Или не хотел спешить с определением.
— Странный ты, Ваня, — сказала она наконец негромко. — И знакомцы у тебя один другого страннее. И говоришь ты так, будто не третий, а пятый уж десяток разменял.
— Время такое, Окс. Поганое, страшное, трудное, но другого у нас нет. И всё надо успеть. И мы всё успеем. Я тебе обещаю.
Получилось твёрдо, но как-то уж больно горько и многозначительно.
— Верю, Вань. Тебе — верю. Давно такого не было со мной, — она поднялась, поправив тёмно-синюю форменную юбку.
А потом склонилась и резко, будто клюнув, поцеловала меня — коротко, жарко, неловко. И едва ли не бегом выскочила в тёмный коридор, оставив после себя только запах ландышей. Когда успела подхватить сапоги — не заметил, но то, что в коридоре не раздалось ни единого звука, оценить успел. До чего ж у всех навыки странные на этой войне. Вроде, такие разные, а вроде и такие одинаковые. И геройская Оксана Пална, наверное, в своих высоких толстых носках вполне могла бы пройти незамеченной мимо любого из Колиной инвалидной дружины. И даже самого Коли, пожалуй. А вот Серёгу Мальцева миновала бы вряд ли.
Они явились через двадцать две минуты после ухода Оксаны — мне теперь было, где смотреть за временем. Командир особой разведки вошёл без стука, даже дверь не скрипнула. Следом за ним протиснулся Матросов с планшетом в руках, выглядевший более уставшим, чем обычно. Последним зашёл Коля, притворив дверь. И, кажется, шепнув что-то тому, кто остался за ней. Расстелили на тумбочке обрывок бумаги — той самой, обёрточной, в которой Света передала мне часы от Березина и начали чертить схему.
Я смотрел, как они работают, и ловил себя на мысли, что это всё очень было очень похоже на ребят из «Альфы». Те же короткие выверенные движения, та же манера говорить только по делу и точно такие же взгляды, не упускающие мелочей. Наблюдать за работой профессионалов всегда интересно, и не важно, вырезают ли они опухоль в операционной или планируют, чертя сектора огня, ловушки для тех, кто был куда хуже опухоли. Урок, решивших ограбить госпиталь, следовало удалять быстро и без жалости, резать к чёртовой матери, не дожидаясь перитонита.
— Здесь один секрет, — Серёга ткнул карандашом в угол схемы, обозначавший восточное крыло. — Здесь второй. Третий бойцы Александра Васильевича организуют за воротами. Но людей мало.
— Сколько? — спросил я.
— Девять штыков, — ответил за Мальцева Матросов.
— Против двух десятков, — прикинул я.
— Против двух десятков нестроевых урок, — поправил Серёга. — Это не немец. Дисциплины никакой, оружие — ножи да дубьё, обрезы, может. Если встретим жёстко, разбегутся.
— Если, — повторил я. — А если нет? И если в два обреза саданут рублеными гвоздями?
— Предлагай, — насторожился зам начальника облуправления милиции.
— Вот тут и вот здесь полуторки на ночь поставим, — забрав у Мальцева карандаш, отметил я, проводя линии почти такие же, какими они сами только что размечали сектора огня. — Запустить в дыру в заборе, сняв специально посты. Когда втянутся на территорию — врубить фары.
— Чего ты там врубишь-то, они на стоячих еле светят, — пробурчал Коля, смотревший на схему не отрываясь.
— А нам не слепить их, а показать, что всё, приплыли вы, голуби. И в это же время с трёх сторон в рупор во всю глотку: «Сдавайтесь, вы окружены!». Но чтоб при этом на виду никого не было, — продолжал я. — Пальнуть для острастки поверх голов отсюда или отсюда вот, чтоб своих не задеть.
— И чего? — спросил с интересом Матросов.
— И собрать оружие у сдавшихся. Остальных пристрелить при попытке к бегству, — ответил я.
— При какой? — нахмурился Александр Васильевич.
— При потенциальной, — глядя ему в глаза, объяснил я. — Госпиталь даст столько свидетелей, сколько надо. Как один все подтвердят, что бандиты собирались скрыться.
— Хороший вариант. Но мало осуществимый, — спокойно проговорил Мальцев. — Они без их «лекарства» не уйдут. Бросят оружие те, кто ещё не окончательно спятил. Остальные пойдут дальше. С ними что?
— Стрелять, — повернулся я к нему. — А если близко подберутся — гранату подорвать, которую днём вот тут зарыть, и бечёвочку от неё в шланге или трубе вот сюда вывести. Окна там все давно мешками заложены, внутри никого осколками не посечёт.
— А не лихо ли, доктор? — покосился на Сергея, который начал задумчиво отмерять пальцами расстояние, милицейский майор.
— Нет, Александр Васильевич. Вот кабы вы у противовоздушной обороны взяли поиграть на ночь четвёрочку «Максимов» да вот тут её притаили — вот тогда лихо было бы. К едрене матери всех паскуд со двора бы вымели, разом, без уговоров и последних шансов на жизнь, — резко, наверное, даже резче, чем стоило бы, ответил я.
— Сурово. А как же гуманизм? — удивился и даже, кажется, растерялся он. А Серёга поднял на меня холодные глаза. И там было написано очень ясно, что мой подход он одобрял.
— А гуманизмом, говорят, мальчики в детстве занимаются некоторые, — ответил я. — Мне на территорию валит стая бешеных собак. Не людей, не наших, советских, товарищей. Они не бьются с врагом, не стоят у станков и мартенов. Они идут убивать нас. За моей спиной — как раз наши, советские люди, женщины и раненые. Это не сурово, Александр Васильевич, это справедливо. И не надо мне рассказывать про то, что это болезнь и от неё надо лечить. Некогда лечить. Кто заболел — тот умер.
— Я к нему лечиться не пойду, — ткнул в меня пальцем Матросов. — Но говорит доходчиво, внятно.
— Это потому что правду. Мне тоже не улыбается ловить-загонять эту дрянь по всему двору, гадая, у кого там из них обрезы. А с гранаткой-то мысль хоро-о-ошая… — протянул Мальцев. — Где видал такое?
— Горбатюк Семён Маркович показывал, в Перегоновке ещё, под Уманью. Нас тогда несколько дней из той деревни фашисты выбивали. Пехота, пулемёты, Ганомаги….
По моему лицу каждый из них понял, что воспоминания были не из приятных.
— Чем кончилось там? — помолчав, спросил милиционер.
— Там? Там артиллерия отработала по деревне, и пошли танки. Все, кто выжил, ушли ко Днепру. При переправе Семёна Марковича ранило в горло из пулемёта. А потом его и ещё пять санитарных машин с ранеными фашист раскатал бомбами при эвакуации, — глухо ответил я.
Мужики молчали, и по каждому было видно, что подобных историй слышать, а то и видеть, им доводилось в избытке.
— Спасибо, Вань. Мы додумаем твою мысль, я расскажу что к чему завтра, — кивнул Сергей.
— Лады. Мне главное — персонал и раненых сберечь, Серёг.
— Ясное дело. Пойдёте-ка, товарищи, пройдёмся по двору пешочком, ножками. А доктор пускай отдыхать ложится. День завтра долгий будет, — постановил на правах старшего, видимо, Матросов, вставая.
Перед их уходом я всё же спросил:
— Серёг, а что с нашим «сто тринадцатым»? С тем Ивановым, что в эшелоне лишним оказался? Взяли?
Мальцев обернулся молча, и этот жест был красноречивым. То ли не знал, то ли знал, но не имел права говорить, пока или вообще. Я не стал настаивать.
Утро началось рано. Я полночи проворочался, всё прокручивая в голове предстоящий день и вечер. Что-то там придумают эти специальные выдумщики? Но когда вошёл в операционную, всё лишнее ушло. Остался только стол, бригада, инструмент и раненый, которому нужно было помочь.
Первым был девятнадцатилетний пехотинец с осколком в горле. На снимке, который передал мне Леонид Ильич, было видно: кусок немецкого железа застрял в трахее, разорвав переднюю стенку и почему-то остановившись между хрящевыми кольцами со стороны позвоночника. Дышал раненый через трахеостому, которую наложили ещё на передовой — трубка, вставленная в разрез ниже отёкшей и воспалившейся раны, позволяла воздуху проходить в лёгкие. Но говорить он не мог. И, если ничего не сделать, не смог бы уже никогда.
Три с половиной часа. Тонкая и кропотливая работа: извлечь осколок, не повредив возвратный нерв, который проходил как раз в этом месте, выкусить размозжённые края хрящей, восстановить просвет трахеи, наложить швы так, чтобы не было стеноза, которое лишило бы смысла всё проделанное.
В моём времени использовали микроскопы, атравматические иглы, рассасывающиеся нити. Здесь опять были только мои пальцы и зрение. А ещё опыт и знание анатомии.
Парень дышал сам. Он открыл глаза, сфокусировал взгляд на моём лице и беззвучно, одними губами, прошептал: «Спа-си-бо».
— Пока молчи, — велел я. — Говорить будешь через недельку-другую. Ещё петь у меня будешь.
Он улыбнулся и закрыл глаза. Бледный, измученный, но живой.
Вторым был раненый с осколочным ранением ягодичной мышцы. Его в операционную вносили под дружный смех санитаров — шуточки про «в жопу раненного» летели одна за другой, и сам боец, красный от стыда, пытался отшучиваться в ответ, но было видно, что ему больно и давным-давно это надоело. А когда я открыл рану и увидел, где именно застрял осколок, резко стало не до смеха.
До верхней ягодичной артерии оставалось несколько миллиметров. Ещё одно чудо, или целый набор чудес — его довезли сюда, лежачим на животе, не раз перебинтованным, но живым. А были все шансы в любой миг потерять из-за открывшегося кровотечения, которое вряд ли остановили бы на ПМП, или в эшелоне. Я вытащил осколок, промыл рану, наложил швы. Над столом стояла тишина — санитарки и сёстры, видя моё лицо, шутить не решались.
— На войне позорных или смешных ранений не бывает, — сказал я, закончив. — Все одинаковые и одинаково болят. И смерть от них наступает так же.
— Но ты, браток, если хочешь жить долго, — Оксана говорила задушевно, склонясь к раненому, который смотрел на меня через плечо испуганно и серьёзно, — научись уже ползать по-пластунски нормально. Чтоб в другой раз корма не так торчала над бруствером.
Вся бригада ответила ей громким смехом, который снова будто тёплой водой смывал лютое напряжение. Отсмеявшись, боец пообещал научиться. И я ему верил. Потому что он испытал ту науку воистину на собственной заднице.
После обеда прибыл очередной эшелон. Я как раз вышел на крыльцо, когда полуторка с усатым Петровым за рулём влетела во двор, разбрасывая во все стороны брызги осенней слякоти. Быстрее обычного, гораздо. Водитель орал сплошным матом не так, как в прошлый раз с Козыревым, а страшно, взахлёб.
Я влетел на борт, сам не заметив, как это вышло. И сперва увидел багрово-сизые петли кишечника, вывалившиеся из разорванного живота, кровь, пропитавшую разошедшиеся бинты.
А только потом услышал всхлип Оксаны:
— Гавря… Это где ж тебя так…