Глава 18 · Лесными тропами
После нашего недавнего яркого знакомства на лётном поле Мухина как подменили. Возле своего самолёта он, кажется, чувствовал себя увереннее, чем на всей остальной земле. Капитан ВВС стал куда больше похож на красного командира-героя, лётчика-аса, опытного, собранного, жёсткого, а не на то трепло с неуместными шутками, каким показался сперва. Я видел такое и раньше: люди, прошедшие огонь и воду, часто носили «вне службы» маски — кто шутовские-клоунские, кто угрюмые. Но в небе, в своей второй родной стихии, сбрасывали их, как ненужный балласт.
— Мы на таких над Гвадалахарой летали, — говорил он, пока шла подготовка к запуску двигателя. — В эскадрилье майора Гусева. Ох, и причесали там франкистов, итальяшек, португалов. И фашистам тоже досталось, будь здоров.
В это время грузовик, завывая, подъехал почти вплотную к самолёту. В кузове у него стояла какая-то махина, от которой тянулась хреновина, похожая на пушку. Вернее, на длинную трубу с каким-то расширением на конце. Его-то и засовывали сейчас в нос нашему «санитарному разведчику», и руководил этими действиями тот самый обладатель голоса из темноты, который сообщил о сигнале и приближении Березина.
— Саня Акуленко, лётнаб мой, мировой парень, — дистанционно представил его Женя.
При этом «мировой парень» использовал такие слова и выражения, что стоявшая у крыла Оксана только восхищённо покачивала головой в такт.
— Сейчас запустят — и полетим, — непонятно сказал Мухин.
А потом стало понятно. Хреновина в кузове завелась. Сперва раздался треск, потом гул, потом лязг цепного привода, и наконец лопасти пропеллера начали раскручиваться. Сперва медленно, будто через силу, потом всё быстрее и быстрее, сливаясь в серебристый круг. Шум давил на уши, проникал, казалось, прямо в кости, отдаваясь в зубах и в позвоночнике.
— По коням! — проорал Женя.
И мы полезли грузиться.
С Саней только за руку поздоровались, и то после того, как грузовик с трубой «отстыковался» от самолёта и отъехал на безопасное расстояние. Гул стоял серьёзный — вообще не до разговоров было. Уже внутри фюзеляжа лётный наблюдатель, оказавшийся крепышом с вечно прищуренным правым глазом, выдал нам кожаные шлемы. Пальцем показал, как пользоваться шлемофонами и куда подключаться. В этих касках, подбитых овчиной, стало полегче — шум уже не так давил на мозги, а переговорное устройство, хоть и хрипело немилосердно, позволяло слышать друг друга.
— Помчали, родные! — раздался в наушниках хриплый голос Мухина.
— Гренада, Гренада, Гренада моя! — неожиданно для себя самого «выдал в эфир» я. Или это ошалевшая от событий память Вани Николина постаралась? Впрочем, какая разница. Песня была что надо — та самая, которую пели интербригадовцы в испанскую кампанию. И, судя по тому, как оживился Женя, попал я в точку.
— Ого! Наш человек, доктор, наш! Споёмся! — прохрипело в ответ.
— А ла барикадас! А ла барикадас! — подключился лётный наблюдатель.
— Пор эль триунфо де ла Конфедерасьон! — проревел снова Мухин.
Да, эти двое явно давно летали вместе — вон, как ловко у них выходило дуэтом петь по переговорному устройству, для хорового пения решительно не пригодному. Для того чтобы запел второй, нужно было, чтобы отключился первый, но Саня с Женей, видимо, эту песню разучивали долго и тщательно. Получалось у них почти синхронно — с задержкой в долю секунды, отчего создавалось впечатление, будто пели не два человека, а минимум целый взвод.
Губерман кемарил или делал вид, что кемарит, напротив, держась за наши пожитки и время от времени вздрагивая всем телом. Оксана прижималась ко мне — в этом тесном, холодном, продуваемом насквозь фанерном ящике фюзеляжа мы сидели, тесно прижавшись друг к другу, и это было единственным, что хоть как-то согревало. Иногда она хмыкала, когда два трепача в эфире выдавали что-то уж вовсе оригинальное. Её я, конечно, не слышал — шлемофоны гасили внешние звуки, — но чувствовал всем телом. И это тоже было приятно, как и еле уловимый родной запах ландыша, который каким-то чудом пробивался сквозь вонь бензина, масла и овчины. Больше, признаться, приятного ничего не было.
За относительно короткое время мы прослушали весь, наверное, репертуар современной эстрады СССР и братской Испании. Под конец красные соколы-соловьи добрались и до частушек. Но настоящий фурор произвела Оксана. Сперва она молчала, иногда улыбаясь, а потом, когда Женя выдал что-то уж совсем неприличное, не выдержала и исполнила такой куплет, что оба лётчика на пару секунд замолчали, а потом разразились таким хохотом, что, казалось, самолёт даже завибрировал ещё сильнее.
— Женя, долго ещё лететь? — влез я в одну из недолгих, но таких долгожданных пауз, после того, как Окся выдала очередной куплет, и оба лётчика снова забросали её восхищёнными восклицаниями. Она только смущённо глянула на меня, пожав плечами, дескать, «прости, муж дорогой, нахваталась где ни попадя».
— Меньше часа осталось, Вань, — отозвался Мухин. Голос его, только что весёлый и бесшабашный, стал серьёзнее. — Но концерт придётся через минут двадцать свернуть. В тишине полетим, скучно. Даже обидно — давно так весело не летали.
— А там как? — обтекаемо уточнил я. Надеясь узнать наконец, шутил ли товарищ Дед про парашюты.
— Там сядем, вас оставим, сами отскочим. Дальше по ситуации.
— Принял. Мы постараемся побыстрее управиться, — то, что прыгать было не надо, воодушевило несказанно.
— Да хорошо бы… Жарко там, под Вязь… — он осёкся, закашлялся. — Жалко будет, говорю, если там завязнем!
В эфире повисла тишина. О чём думали товарищ капитан и товарищ лётный наблюдатель с неизвестным пока званием, я не знал. Сам же думал о том, что «Вяземский котёл» был ничуть не лучше Уманского. Из первого мы выбрались, едва не исчерпав лимит чудес, отведённых человеку. Да как бы не на несколько жизней вперёд. Под Вязьмой было жарко, Мухин не врал. Войска вермахта рвались к Москве. Чернигов, Киев и Таганрог, Брянск и Елань, Смоленск, Калуга и Калинин были захвачены врагом. Сотни тысяч красноармейцев и командиров были убиты, ранены, попали в плен. А мы, выходит, летели в самый эпицентр этого ада, туда, где окружённые части ещё держались, ещё верили в помощь, ещё надеялись на чудо. Но самолёты с асами испанской войны посылали не за каждым.
Я достал из-за пазухи коробочку и чуть толкнул плечом Оксану. Она сперва подняла глаза на меня, потом опустила их на мои руки. И опять подняла, но уже полные слёз. Мои пальцы надели маленькое, но какое-то основательное, увесистое колечко на её правый безымянный. И вложили второе, побольше, в подрагивающие ладони.
Совсем рядом оглушительно грохнуло. Самолёт мотнуло — раз, другой. Проснувшийся Губерман вцепился в какие-то верёвки по бортам, хлопая ресницами.
— Тишина в эфире! — прохрипели наушники голосом Мухина. И этот голос был совсем не таким, как минуту назад. — Мы в зоне поражения. Всем держаться крепче!
Шарахнуло ещё дважды. И ещё. Я видел закушенную губу жены. Видел белые от ужаса глаза Вани напротив. И ничего, совсем ничего не мог сделать.
Оксана вдруг вцепилась в мою руку, требовательно дёрнула, заставив разжать кулак. В её ладони всё ещё лежало кольцо, и она неожиданно спокойно, методично, будто делала перевязку, надела его на мой палец.
— Я буду с тобой! Навсегда! — кричали её глаза. Губы шевелились, но слов не было слышно за близкими разрывами. Слова «Я люблю тебя», сорвавшиеся у нас одновременно, тоже утонули в грохоте.
Самолёт резко пошёл вниз.
Тишина обрушилась внезапно. Я даже шлемофон стянул, пытаясь понять, куда пропал шум двигателя. И только по свисту ветра определил, что не оглох при обстреле. Мотор просто стих — Мухин, видимо, сбросил газ до минимума, планируя в темноте. И холодно было. Очень.
— Держаться крепче! — Оксана, видимо, продублировала команду, услышанную в наушниках, вцепившись одной рукой за меня, а второй — за лавку, подогнув ноги, будто цепляясь и ими. Я прижал её к себе, и мы замерли в ожидании удара.
Тряхнуло так, что я чуть язык не прикусил. И то только потому, что на вынужденную посадку заходил не впервые — опыт, приобретённый в прошлой жизни, заставил стиснуть челюсти и пригнуть голову. Хотя это была и не вынужденная. Трясло ещё минуту или меньше, но казалось, что прошёл целый час. А потом всё стихло.
— Выходим, родные, бегом, бегом! — голос Мухина был резким, как пулемётная очередь в тишине. — Николин, держи!
Из кабины пилота в темноту полетел пакет. Плотная бумага шлёпнулась в лужу, рядом с ней хлюпнула нога в сапоге. Я поднял голову и увидел людей. Десяток красноармейцев — небритых, грязных, с серыми лицами — облепил самолёт. Они начали разворачивать его носом в другую сторону, быстро, деловито, молча, почти цепляя хвостом низкие еловые ветки.
Мы едва успели подхватить тюки с укладками, когда самолёт, зафыркав и зарычав, поскакал в обратную сторону. Я даже не успел попрощаться с Мухиным и Саней — только увидел, как капитан, повернув голову, махнул нам рукой. А потом самолёт исчез за деревьями, и наступила относительная тишина, перемежаемая близкими звуками артобстрела.
Я развернул пакет. Бумага была сырой и холодной, чернила кое-где расплылись. «Установить контакт с капитаном Борзуновым. Оценить состояние раненого. Принять меры. О результатах он обязан доложить, используя код ниже». Лаконично. Без подписи и без лишних слов, только таблица с какими-то цифрами.
— Мне нужен капитан Борзунов! — обратился я к измождённым бойцам, которые всё ещё стояли вокруг нас, тяжело дыша после того, как вытолкали самолёт.
У троих были перевязаны руки, у двоих — головы. На нас, и особенно на Оксану, они смотрели странно: не то с подозрением, не то с сожалением.
— Следуйте за мной, — велел один из них, с грязным бинтом, пересекавшим лицо наискосок и закрывавшим левый глаз. Этим он чем-то напомнил мне Козырева перед Малыми Вербками.
Мы пробирались густым подлеском почти час. Разговоров не было — одно лишь загнанное сипение, одни тяжкие вдохи и выдохи. Я тащил две укладки, Оксана — одну, Губерман — ещё две и сумку с медикаментами. Ноги скользили по замёрзшей грязи, пот заливал глаза. Временами казалось, что мы идём по кругу — настолько однообразным был этот бесконечный ельник, но перебинтованный боец шагал уверенно.
В конце пути, когда Оксана в пятый раз споткнулась и потянула меня вниз так, что едва не упал я и сам, перед глазами показалась поляна в низинке — маленькой и сырой. Если бы я был грибком, приводящим к «окопной стопе», я именно здесь бы и жил. Но я был прикомандированным врачом, который понимал, что жить тут нельзя. Только выживать. И то недолго.
— Капитан Борзунов, Юрий, — из-за ближнего шалаша, сложенного из жердей, еловых веток и какого-то барахла, вышел, опираясь на костыль, командир в шинели без знаков различия. Лицо его, заросшее щетиной, было таким же серым, как у остальных.
— Военврач третьего ранга… — начал я, но он перебил.
— Не надо подробностей, — Борзунов махнул рукой. — За мной.
Он развернулся и, припадая на костыль, заковылял к низкой, врытой в землю землянке. Мы пошли за ним.
— Ранены четыре дня назад, — отдуваясь, негромко сказал капитан на ходу. — Оба плохие.
— Оба? — я насторожился. — У меня инструкции по одному.
— По второму никто не стал ничего передавать в открытую, — он бросил на меня быстрый взгляд. — Двое их. Пока.
И только зайдя, согнувшись, в сырую землянку, я понял, насколько он был прав. И что это «пока» могло завершиться в любую минуту.
В тесной сырой землянке, при свете четырёх коптилок, сделанных из гильз, я увидел этих двоих. Они лежали на самодельных нарах, укрытые шинелями, и лица их, одинаково покрытые грязью и кровью, переводили с минут на секунды счёт до того самого «пока». Первый, тот, что лежал ближе к выходу, был крепким, стриженым почти «под ноль». Он был без сознания, только веки чуть подрагивали, да спёкшиеся губы шевелились, шепча что-то неразборчивое. Второй, дальний, темноволосый, выглядевший помоложе, тоже лежал без движения. Его дыхание — отрывистое, частое, с бульканьем и сипением, с тем самым страшным присвистом, было слышно от самого входа.
— Кто старший по званию? — спросил я у Борзунова.
— Не важно, — коротко ответил он.
Я начал осмотр с того, кто выглядел старше, откинув шинель. Правое плечо было замотано грязными, пропитанными кровью и гноем бинтами. Когда я осторожно снял их, в нос ударил запах гниющего мяса. Слепое осколочное ранение с повреждением плечевой кости и крупных сосудов. Получено четверо суток назад. Рана нагноилась, развивалось заражение. Температура наощупь— под сорок. Бред и еле уловимый пульс. Зрачки на свет реагировали слабо. У него оказались серые глаза, цветом похожие на мои собственные.
Темноволосый был не лучше. Слепое осколочное ранение грудной клетки слева с явным повреждением лёгкого. Дыхание хриплое, кожа синюшная, пульс частит. Нарастающая дыхательная недостаточность. Реакция зрачка чуть лучше. У этого глаза были тёмно-карими.
— Работаем. Ваня, наркоз. Оксан, инструменты, — приказал я.
И мы начали.
Первым был сероглазый. После того, как Губерман сделал блокаду плечевого сплетения, я приступил к некрэктомии, иссекая омертвевшие ткани. Вскрывал гнойные затёки, уходившие глубоко под лопатку и в подмышечную область. Перевязывал повреждённую артерию — она была разорвана, и только каким-то чудом тромб, образовавшийся в первые часы после ранения, не дал ему истечь кровью. Рану оставил открытой для дренажа — зашивать сейчас было нельзя. Наложил шину на плечо, зафиксировав обломки кости.
Вторым — брюнет. Здесь было сложнее и опаснее. Гемоторакс давил на лёгкое, не давая ему расправиться. Толстой иглой для спинномозговых пункций проколол грудь. Кровь пошла сразу — тёмная, густая, с пузырьками воздуха. Откачать получилось больше литра, если визуально оценивать. Лёгкое начало расправляться — дыхание стало глубже и ровнее, с лица начала медленно уходить синева. Потом ввёл прямо в плевральную полость сульфаниламиды — единственное, что у нас было из противомикробного.
— Всё, — сказал я, разгибая спину. — Готовим к транспортировке.
— Этого вывозить не надо, — часто дыша, сказал Борзунов, кивнув на темноволосого.
Он стоял в углу у выхода почти всё время операции — молча, опершись на костыль. Держа в руке ТТ. Рука была опущена, но палец лежал на кожухе затвора. И это тоже могло быть «только пока».
— Раньше надо было говорить, — буркнул я. — Обратно зарезать я его уже не смогу, я клятву советского врача давал.
— Но самолёт…
— Там тоже люди военные, — я поднял на него взгляд. — Анекдот знаете, товарищ капитан?
Меня начинало потрясывать. Наверное, от сырого холода в землянке, который, впрочем, был даже лучше для сероглазого — на жаре сепсис развился бы быстрее, убив его до нашего прилёта. Или от того, что работа была проделана быстро и хорошо, и никто пока не умер. И это меня вполне устраивало, в отличие от намёков Борзунова.
— Ну, знаю парочку, — хмыкнул тот. И убрал пистолет в кобуру на ремне.
— А про Чапаева?
— И про него, — уже с интересом прищурился капитан.
— Про «ты же коммунист»? — уточнил я.
— А такого, кажись, не слыхал. Ну-ка, ну-ка?
Я выдержал паузу. Оксана, стоявшая рядом, чуть приподняла бровь, видимо, намекая, что шутки юмора — не самое сильное моё место.
— В разгар боя на фланге замолк пулемёт. Чапаев послал Фурманова узнать, в чём дело. Тот рванул, прямо под огнём. «В чём дело⁈» — кричит. А там Петька сидит, красный весь, потный, но грустный, и отвечает: «Так ведь патроны кончились, товарищ комиссар…»
Борзунов аж пригнулся чуть — так заинтересованно слушал. Я продолжил:
— Тогда Фурманов проникновенно так ему посмотрел в глаза и тихо, но весомо произнёс: «Ты же коммунист, Пётр!». И пулемёт застрочил вновь.
Капитан заржал так, что едва не выронил костыль. На хохот, вовсе неожиданный ни для времени, ни для ситуации, снаружи забежали ещё двое бойцов. Борзунов начал пересказывать им анекдот, всхлипывая и захлёбываясь словами, и скоро в землянке смеялись уже все.
А я повернулся к тем, кто не смеялся. И тихо, так, чтобы слышали только они, сказал:
— Ваня, добудь две пары крепких носилок. Нам, думаю, вот-вот придётся идти, а ещё вернее — бежать. Оксь, оставь только самое необходимое. Бросим тут всё. Кроме этих двоих, — я кивнул на раненых. Сероглазый дышал ровнее, жар, кажется, начинал спадать. Темноволосый просто дышал.
— Сделаю, — она сжала мою ладонь. — А как…
— Пока не знаю. Там разберёмся, — уверенно оборвал я.
Отчаянно надеясь, что не обману её на второй день семейной жизни.