Глава 19 · Падаем в небо
До места высадки-посадки шли куда дольше, чем добирались до этой проклятой низины. Носилки нельзя было трясти — каждое неловкое движение причиняло раненым боль, могло стоить жизни. Приходилось идти в ногу, выбирать место для каждого шага, заранее прикидывая, куда поставить сапог, чтобы не задеть корень и не уйти по щиколотку в подмёрзшую сверху грязь. И всё равно спотыкались. И всё равно трясли. И всё равно шли — потому что другого выхода не было.
Хотя скорость, как ни странно, была даже повыше той, с которой мы пробирались сюда в первый раз. Тогда мы тащили на себе укладки и шли, как утята за мамой-уткой, за провожатым с перевязанным лицом. Теперь с нами шло больше народу, они менялись на носилках каждые десять минут, и я видел, как тяжело им это давалось. Измождённые, голодные, многие и сами раненые — но они шли и тащили.
— Спасибо, товарищ военврач, — сказал, прощаясь, Борзунов. — Блестящая работа! Честное слово, я такого ещё не видел.
— Дайте ногу вашу гляну, — предложил я. Времени до выхода наверняка оставалось мало, всем помочь не было никакой возможности, но уж до кого дотянусь…
— Не нужно, — он помотал головой. — Там сквозное, чистое и подживает уже. Я ж санитарил в Гражданскую, маленько кумекаю. Оперировать, конечно, не умею, но первичную хирургическую пулевых и осколочных могу. Война быстро учит, сами знаете.
Я только кивнул. Война быстро учит — это точно, да только очень дорого берёт за свою науку. Сколько таких вот капитанов, санитаривших ещё в Гражданскую, сейчас лежат в лесах под Вязьмой. А под Смоленском, под Киевом?
Бойцы Борзунова стояли молча, и смотрели на нас, когда мы выходили из низины. Не на своих раненых, а именно на нас, на Оксану, на меня, на Губермана. Как будто хотели запомнить. Или прощались.
Губерман тянул носилки с темноволосым. Он шёл, вглядываясь одновременно и в его лицо, бледное, но уже хотя бы не синее, и себе под ноги.
Я шёл рядом с сероглазым, отмечая про себя, что рука в шине покачивается ровно в такт шагам, не дёргается. Лицо его было по-прежнему спокойным, умиротворённым. В том, что тутошние средства анестезии — страшная штука, сомневаться не приходилось, но выбирать было не из чего.
— Товарищ военврач, — наш давешний провожатый с перевязанным лицом подошёл, тяжело ступая и хрипло дыша. — Борт должен прибыть через десять минут. Нужно занять позиции вон там.
— Принял, — кивнул я.
Мы остановились под проклятыми ёлками. Пушки где-то вдалеке продолжали стрелять глухо, размеренно, будто огромный метроном отсчитывал оставшееся нам время или кто-то бил поминальный набат. Но звук разрывов уже стал почти привычным. К такому привыкаешь быстрее, чем хотелось бы.
А вот гул винта на фоне артиллерийской канонады сразу привлёк внимание. Сперва едва слышный, далёкий, потом — громче, настойчивее.
Костры, разложенные треугольником, вспыхнули разом. Не иначе — керосину не пожалели бойцы. Пламя швыряло в чёрную мглу низкого неба искры, которые гасли на лету. Я смотрел на них и думал о том, что образ, конечно, романтический, но совершенно безрадостный. Потому что мы, как и эти искры, имели все шансы поступить точно так же. Взлететь — и погаснуть.
«Пятый санитарный разведчик» прискакал диким мустангом. Он будто брюхом прочертил по верхушкам елей, подсвеченный снизу огнями костров, и рванул к земле так, будто собирался не садиться, а врыться в неё. Шасси самолёта коснулись замёрзшей грязи, подпрыгнули, снова коснулись — и машина, подскакивая на кочках, понеслась по просёлку. Она, по-моему, даже остановиться ещё не успела, как бойцы, ждавшие под чёрными деревьями, бросились заносить хвост, разворачивая самолёт для взлёта.
— В темпе, в темпе! — сипло орал Мухин из кабины.
Мы ускорились. Вернее, попытались ускориться — бежать с носилками по замёрзшим кочкам было рискованно.
— Куда двоих⁈ — заорал Мухин, когда увидел, что мы тащим к самолёту двое носилок. Он аж привстал в кабине, насколько позволяли ремни. — Вы что там, сдурели⁈
— Летят двое! — проорал я в ответ, стараясь перекричать шум винта. — Придумай что-нибудь!
— Ты охренел, Николин⁈ — лицо Жени, подсвеченное пламенем костров, было искажено яростью. — У меня не трамвай!
— Выброси чего-нибудь! — заорал я. — Чего хочешь делай, но летят оба!
— Ты дурак, что ли⁈ — он ревел в ответ, брызгая слюной. — Крылья мне отбросить⁈ Или движок⁈ Не трожь второго! — последняя фраза была адресована бойцам, которые уже начали поднимать носилки к борту.
— Грузить обоих! — прорычал я. — Мне похрену, как ты это сделаешь, но полетят они оба!
— Да пойми ты, ну не долетим мы! — в его голосе была боль. Он больше не валял дурака, не играл.
Меня дёрнули за рукав.
Ваня Губерман, Иван Израилевич, стоял навытяжку, его лицо, и так обычно бледное, казалось почти белым, но глаза смотрели прямо и твёрдо, как на операционное поле под лампой. Он протягивал мне мятый клочок бумаги.
Я взял и развернул, уже понимая, что увижу.
«Прошу приказать мне остаться для оказания помощи раненым бойцам Красной Армии». Дата. Подпись.
Дата была вчерашняя. Может быть, написал это ещё вчера, когда мы только узнали о задании? Или он просто перепутал числа? Какая теперь разница.
Я шагнул к нему и обнял, крепко, резко, не желая отпускать. Но было надо.
— Спасибо, Ваня, — выдохнул я ему прямо в ухо.
— Б-б-будем ж-ж-жить, — откликнулся он. И, отстранившись, улыбнулся.
— Не встаёт! — отчаянно заорал кто-то от самолёта. — Что делать-то, доктор⁈ Двоих никак не уложить тута!
— Валетом укладывай! — крикнул я. — Сейчас помогу!
— Держись, Вань! Если у нас выйдет добраться — постараюсь прислать кого-нибудь!
Он улыбнулся опять. Одновременно светло и открыто, и понимающе. Так, будто знал, что никто за ним не прилетит. Но не боялся этого.
Мне было больно так, как бывает, когда теряешь близких. Но надо было работать. Я хлопнул его по плечу, будто разрывая нить между нами, прощаясь, и развернулся.
Вскарабкался на крыло, заглянул внутрь.
— Валетом клади, спина к спине. Того, с плечом, на левый бок, второго — на правый. Ремнями друг к другу крепи их. Повязки не трогать!
Бойцы задвигались гораздо осмысленнее, перекладывая раненых осторожно, но быстро, понимая, что каждая секунда была дорога́. Сероглазый застонал — первый раз за всё это время. Темноволосый открыл глаза, обвёл бойцов мутным взглядом и снова опустил веки.
— Оксан!
Я покрутил головой и увидел её. Моя жена, моя молодая, стальная, героическая военфельдшер, обнимала Ваню за плечи и что-то шептала ему на ухо. Он слушал, чуть склонив голову, и улыбался. Той самой светлой улыбкой, как с иконы. Или как с фотографии над чёрной ленточкой.
— Окся! Пора! — голос не подвёл чудом. Наверное, потому что нельзя рычать и плакать одновременно.
Моя молодая жена поцеловала его в серые, тонкие губы. И рванулась к самолёту. В слезах.
Мотор взревел. Самолёт дрогнул и начал разбег. Разбитый просёлок понёсся, ускоряясь, под нами — кочки, лужи, ёлки, костры. А потом мы оторвались от земли. И гул мотора, и свист ветра, и хриплое пение Мухина и Акуленко в шлемофоне — «А ла баррикадас! А ла баррикадас! Пор эль триунфо де ла Конфедерасьон!» — слились в один сплошной, невыносимый шум. Я, конечно, не слышал их — переговорное устройство было отключено, — но был уверен: они орали и сейчас. Орали, хрипели, рычали, так, будто в воздух нас поднимал не «санитарный разведчик пятый», а Женя с Саней, впрягшиеся в лямку и тянувшие изо всех сил к небесам живых и раненых.
Проблемы начались почти сразу. Темноволосый закашлялся, захрипел, и я увидел, как на его губах выступила розовая пена. Пневмоторакс развивался снова, перепад давления при наборе высоты сделал своё дело — воздух опять начал скапливаться в плевральной полости, поджимая лёгкое. Оксана уже обрабатывала иглу. Я молча кивнул ей, и она, нащупав межреберье, ввела её. Воздух зашипел, выходя наружу, но мне не было слышно этого. Я просто видел, как надувались и лопались розовые пузырьки. Дыхание раненого выровнялось. Обошлось. Пока.
Машина набирала высоту тяжко, с трудом. Вибрировал тревожно фюзеляж, напряжённо гудел, выл мотор. Мухин, наверное, выжимал из него последние силы, буквально выгрызая каждый метр подъёма. Самолёт плохо слушался рулей — перегруженная машина рыскала, норовила завалиться на сторону, и каждый раз Женя выравнивал её, работая триммерами и двигателем. Его мата я тоже не слышал, но чувствовал. Дёргался самолёт, напрягалась обшивка, Оксана, сидевшая напротив, вцеплялась в лавку побелевшими пальцами.
А потом начался зенитный обстрел.
Первый разрыв шарахнул где-то справа. Самолёт качнуло, и Оксана, не удержавшись, съехала с лавки, едва не упав на раненых. Второй разрыв — слева. Третий — совсем близко, и я услышал, как что-то звонко ударило по обшивке. Осколок. Или пуля. Или чёрт знает что ещё.
На расстоянии ладони от Оксаниного сапога встопорщилось щепками отверстие. Этого звука я тоже не слышал за воем и свистом, за грохотом взрывов — только увидел, как пуля или осколок пропороли днище. О том, что этот осколок мог оторвать пальцы, раздробить пяточную кость или порвать ахилл, как-то само собой подумалось. Профессиональная деформация: видишь дыру в полу, а думаешь о том, какие травмы получил бы не самолёт, а человек, попади железо в него. И что ты стал бы делать в этом случае, если раненых стало бы на одного больше. Или на двух.
Жена как-то неуловимо пожала плечами. И переставила сапог, закрывая дыру в полу. Наверное, чтобы не дуло. Через некоторое время точно так же вылетело что-то рядом с моей ногой, и я так же просто переставил ступню, закрывая отверстие. Оксана, увидев это, улыбнулась краешком бледных губ. Мы сидели друг напротив друга, разделённые двумя ранеными, затыкая ближние дыры в обшивке, до которых могли дотянуться, не вставая с лавок, чтобы не нарушать развесовки вывшего от напряжения самолёта. Бинты, салфетки, носовой платок — всё, что попадалось под руку. Казалось, что так можно сохранить аэродинамику, что так больше шансов долететь. О том, что это только казалось, думать было страшно. Из оставшихся дыр свистел ледяной воздух — пронзительный, режущий. Раненых укрыли тремя одеялами. Самим мёрзнуть почему-то не получалось. Когда смерть носит на ручках — не зябнешь.
Где-то на подлёте к Тамбову, когда линия фронта осталась позади и зенитный огонь стих, отказал один из цилиндров двигателя. Я понял это по тому, как изменился звук — ровный гул вдруг превратился в прерывистый, захлёбывающийся рёв, а потом и вовсе стих. Самолёт начал терять высоту.
— Почему так тихо? — крикнул я в ларингофон. В ушах всё ещё звенело от канонады, и тишина казалась оглушительной.
— Горючка кончилась, Ваня, — с невозможным, прямо-таки противоестественным спокойствием ответил Мухин. — Не ори, тебя и так прекрасно слышно.
— Далеко до Тамбова? — только и спросил я.
— Это как считать, — философски отозвался Саня. — Вниз и по прямой примерно одинаково, не особо далеко. Но можем и всю оставшуюся жизнь лететь. Минут пять. Может, семь.
— Полста-пятый — земле, полста-пятый — земле! Говорит капитан Мухин! Подхожу к Тамбову с северо-северо-запада! Стрелять не надо — сам упаду!
Оксана сглотнула. Глаза её были широко раскрыты, но слёз в них уже не было — только сосредоточенность, как перед сложной операцией или перед боем. Только вот от нас с ней тут по-прежнему ничего не зависело.
— Так, доктора летучие! — Голос Мухина в наушниках был злым и глухим. — Садиться будем жёстко. Очень жёстко. Как скажу — держитесь, чем хотите и за что хотите. Если повезёт — в открытых гробах понесут на погост.
Надо же, а я думал, это у нас, хирургов, юмор чёрный.
— Приготовились! — скомандовал я, хватая Оксану за плечи.
Мы повалились на раненых, прижимая их к носилкам своим весом. Если повезёт — перелом сероглазому я соберу потом снова. Если и меня самого кто-то соберёт.
Мы были совсем рядом с городом, но до аэродрома не дотягивали — это я понял по тому, как переговаривались Мухин с Акуленко. Они высматривали внизу хоть что-то, условно пригодное для посадки. И, видимо, нашли.
— Держитесь! — заорал Женя.
И самолёт пошёл вниз.
Он сажал машину прямо на мостовую. Между домами, палисадниками, между фонарными столбами и газетными тумбами. Практически в полной темноте, потому что едва заметную зарницу слева по борту можно был не считать. Но ночные полёты, что в Испании, что тут, над Родиной, были советским асам не в новинку. Или в них было столько адреналина, что он уже позволял видеть в темноте.
Удар. Стойки шасси подломились — я услышал хруст и скрежет. Самолёт развернуло, занесло боком, и он задел крылом угол здания — оттуда, снаружи, донёсся отчаянный треск ломающихся дерева и фанеры. В шлемофоне звучало «Ойся ты ойся, ты меня не бойся», сменившееся после того, как хрустнули стойки, сплошным матом.
Трясло. Тащило. Волокло. А потом всё стихло.
Я вывалился через борт, принимая Оксану. Мы привалились спинами к фанерному корпусу. На том, что осталось от «санитарного разведчика», кажется, живого места не было. И мы сползли по нему вниз, цепляя и ломая щепки шинелями, потому что ноги не держали ни её, ни меня.
— Я в гробу видал с тобой летать, Николин, — раздалось сверху.
Женя стоял на обломке крыла, пытаясь вытянуть из кабины Саню. У того не двигалась правая рука. Лица у обоих были поморожены и в крови, целых стёкол на колпаках почти не осталось.
— Та же хренотень, Мухин. В другой раз один лети. Как тебе вообще самолёты доверяют? — пересохшим горлом еле выговорил я, заставляя себя встать и помочь. Отмечая как-то отстранённо, что от госпиталя к нам бежали бойцы Мальцева. Рты их были раскрыты, но звуков я почему-то не слышал, будто навалилась какая-то выборочная глухота. До родного «четырёхсотого» оставалось метров двести. Женя уронил нас почти во двор.
— А я-то ещё, дура, думала — почему этот «разведчик» пятый? — донёсся голос Оксаны. В нём слышна была привычная скандальность, и от этого хотелось петь и кричать. — Он первые-то четыре штуки, мать его, угробил наверняка! Сокол хренов!
Смеялся Мухин. Смеялся я. Даже Акуленко, у которого была сломана правая рука и по пальцам струилась кровь, тоже смеялся.
— Вы чего тут? — Чарный поднырнул мне под руку, принимая лётнаба.
— Мы с неба свалились, — еле переводя дух, отозвался я, вспомнив старый мультфильм про муравьишку. — А ты тут откуда, новосёл?
— А хрена ли дома-то делать? Скучно, — пожал плечами Коля. Почти справляясь с прыгавшими губами. — Сядь, тебя, вон, ветром валяет. Сидя командуй.
— Двое на борту, лысого в перевязочную, брюнета в операционную, — да, командовать было значительно проще, чем кантовать. Тем более сидя.
— Помогаем, мужики! — о, и Серёга тут как тут!
— Уйди с дороги, пришибу, ёксель-моксель! — донеслось почти сразу. — Живы? Живые хоть они⁈
— Да не ори ты бога ради, хлеборезка! И так в башке всё гудит, тут ты ещё, — у Оксаны лились слёзы и дрожали губы, но она улыбалась.
— Нечему у тебя там гудеть, дурилка ты картонная! — Зина была бледной, волосы растрёпаны. Она упала на землю рядом с подругой, ощупывая её судорожно. — Где болит? Где рана?
— В сердце, мать, в сердце! Вон тот гад, вредитель, чёрт красивый, ранил меня смертельно. Николин его фамилия, — сквозь слёзы ответила Окся. Продолжая улыбаться.
— Ну так и твоя же теперь тоже! Иль ты всю башку отморозила в облаках там? Ма-а-ать моя, да ты ж ледяная вся! На-ка, глотни! И ты Вань, тоже не стой, на-ка, давай-давай!
Фляжка оказалась перед носом, дохнув спиртным и травяным духом. С первого глотка стало теплее. Или теплее стало раньше, когда смерть в который раз разжала костлявые пальцы?
— Вот это феми́на! — восхищённо протянул Женя.
Акуленко уже несли к госпиталю, пилот стоял возле побитого самолёта в одиночестве, но вид имел лихой, боевой и гордый сверх всякой меры. И на то, что лицо у него было всё в крови, а в скуле глубоко сидели два осколка от колпака кабины, внимания не обращал.
— Познакомишь, Вань? — попросил он. Даже вежливо, кажется.
— Легко. Это — героическая Зинаида Ивановна Плетнёва, завпищеблоком «четырёхсотого» госпиталя. А это — не менее героический лётчик-ас, Сталинский сокол, капитан Мухин Евгений… по батюшке как тебя, Жень?
— По матушке бы его надо, а не по батюшке, — фыркнула Оксана, не удержавшись.
— А ты чего, раздачу проспал что ли, герой летучий? — подняла бровь Зина.
— Какую? — он, кажется, даже растерялся.
— Фамилий приличных! Коршунов там, Ястребов, ну хоть бы Дятлов на худой конец. Чего ты Мухин-то? — подбоченилась Плетнёва. Хохотать начинали все, фыркал даже сероглазый, которого как раз вытянули на воздух.
— Про худой конец — это тебе, товарищ Зинаида, в жизни не везло просто, — опомнился капитан и попёр в атаку. В заляпанном кровью реглане, на кривых ногах и ростом не на две ли головы ниже её, он смотрелся комично и тревожно одновременно, но, кажется, вряд ли думал об этом. — И вообще, чего это за расспросы? А чарку подать? А за стол усадить⁈
— Ну, геро-о-ой, — как-то задумчиво протянула Зина, оценивающе глядя на него. Или раздевающе. — На-ка, хлебни с дороги.
Она забрала у меня фляжку, которую я так и держал в руке, и вручила Мухину, как-то удивительно вежливо и в то же время многозначительно склонив голову.
— Вот это другой разговор! Благодарствуем, — одобрил тот, приняв с поклоном посуду. Которую тут же перевернул, разинув рот, и всосал всё, что там оставалось.
— А хоро-о-ош, — глаза Зинаиды стали какими-то хищными. И она потянула из-за пазухи вторую флягу.
— Мать моя вся в саже! У неё две с собой было! Это не феми́на — это ж мечта во плоти! А хочешь, Зинаида Ивановна, я тебе настоящий парашют покажу?
От автора:
Тем, кто любит читать про врачей и историю, не боясь запутаться в Рюриковичах и прочих Изяславичах)
Законченный цикл Олега Дмитриева «Воин-Врач»:
Хирург советской школы в теле князя Полоцкого. XI век, Древняя Русь, те же проблемы…
Читать здесь: #448643
На первые книги цикла — скидка!